Золотой самородок в двенадцать фунтов — это лепешка с ладонь. А попробуйте ее приподнять со стола!
Сидим мы в заезжем доме Нейнинского прииска и, конечно, выпиваем. Но аккуратно, без шума, потому что в казенных квартирах спиртные напитки не разрешаются.
Очень чувствую я себя хорошо — отправляемся завтра в дальнюю тайгу всей артелью. Надоело здесь граммы сшибать, хотим настоящее золото вспомнить!
Вожаком — Иван Миронович. Не вытеки глаз у него позапрошлым летом от взрыва, — красивый бы был мужчина.
Бородища черная, будто фартук к губам подвязан. Шаровары из плиса, приискательские — по-старинке, штанина в метр шириной!
Разговариваем мы натурально, о том и о другом.
Как Никишка Попов на пари простенок лбом вышибал, и смеемся. Гармонист баян понужает — гуляй, братва-летучка!
Ванька не смог стерпеть — ударил вприсядку. Половицы поют, по окошкам дребезг, на столе самовар танцует.
Приходит хозяйка — Матрена Ивановна.
— Вы бы, товарищи, говорит, потише? А то коровам спать не даете!
Толстущая. Кругом обойди, и ночь прошла! Вот какая.
И тут замечаю я старичка.
Пришипился в уголок. С холоду иль с похмелья трясет головой, голодными глазами на нас глядит. Незнакомый старичок и древний.
Толкаю я локтем Ивана Мироновича — надо бы, говорю, пригласить!
— А что же? — отвечает. — Гулять так всем! Иди-ка сюда, почтенный!
Старичок подошел, ни жив и ни мертв стоит, словно счастью своему не верит.
Наливает ему Иван Миронович стакан — кушай!
Поморщился, приложился, тянул-тянул, выпил.
— А теперь, говорю, садись, будешь гостем. Можешь даже чего-нибудь съесть.
Старик от еды отказался. Почали мы еще четвертуху и опять старику — бокал. Угостился он, да как заплачет! В голос.
— Милые вы мои, говорит, — перед смертью утешили! Век не забуду...
И начал расспрашивать, кто мы такие да куда собрались. Жалеет:
— Был бы я помоложе, пошел бы с вами.
Куда же итти — ему лет может быть сто или больше. Маленький, гнутый, как червяк сушеный.
— Бергал я, родные мои, — говорит, — нашими кровью да потом все россыпи здешние крещены!
Уважительно эти слова принимаем, даже Ванька, на что жеребец — морда с котел, и тот не гогочет.
— Сочувствуем, — говорю, — старичок. Выпей еще!
— Нет, соколики, этот стакан я на утро оставлю. Но за ласку я вам отплачу. Послушайте моего совета. Прошу вас. Идите вы, милые, на Могильный ключ. Что в Чару впадает.
Будет при устье скала. Верхушка у ней, точно конская голова. Пройдите еще с версту и смотрите по правую руку. Выйдет обширный увал и будет на нем красная осыпь. Глина наружу вышла.
Раскопаете этот обвал и объявится штольня. Наша бергальская штольня. Сами закрыли ее, когда крепостное право сменили, а нас в кабалу к арендаторам сдали. Выбили, помню, передние крепи, и села штольня. Но стоит до сих пор в горе и никто про нее не знает.
Теперь самое главное примечайте! Пройдете вы штольней девять огнив. И будет у вас налево свороток — штрек. Отсчитайте от входа четвертый венец и шарьте вверху на толстой крепи. И отыщете там золотой самородок...
Я его выкопал и туда схоронил. Как следует сам не видел. Надсмотрщик близко вертелся. Но помню, что был он с ладонь и большого веса... Вот, соколики, моя благодарность!
Ослабел старичок наш, умолк и на сон его потянуло.
Раскрыли мы рты, друг на друга уставились и хмель весь вышел. Иван Миронович, рисковая голова, любил такие штуки.
— А что, ребята? Зайдем на Могильный?
— Пошто не зайти! Всего полтораста верст крюку...
* * *
Эх, и артель же у нас была! Пять человек, но — духи!
Все приискатели, как один. Кто с Алдана, кто с Лены, а самый, годами старший, Дементий Никитич по Зее работал и даже в китайской земле золото добывал. Ну, и виды, понятно, всякие видели.
Трое из нас при хозяевах еще лямку тянули, а двое — Ванюшка да Яков — к нашему времени подросли.
Народ мы свободный. Ни кола, ни двора — и везде мы дома. Перед походом зашли в контору. Председатель рудкома — мужик свой, в доску, смеется.
— Куда собрались, бродяжня? Не сидится на месте!
С управляющим пошумели. Он договор нам предлагает: вот столько-то грамм на бочку!
Поглядел Иван Миронович.
— Ловко ли, говорит, такую программу на себя принимать? Пиши уж вдвое! И надеемся, что процент какой-то на аэроплан принесем!
Управляющий поглядел, достал ярлычок.
— Иди, говорит, сатана, в амбар и получишь там банку спирта.
Вот вчера и пили.
Вышли в тайгу — благодать! За зиму соскучились, по домам насиделись.
А сейчас весна да солнце, птицы поют, кое-где снежок по низинкам остался.
Конь у нас вьючный. На нем инструмент, провиант, одежда. У меня за плечами винтовка, за спиной мешок, мало что не в два пуда! А идешь легко и ног под собой не чуешь.
К вечеру выбрались на колбище. Полянка широкая — толстой зеленой колбой обросла. Сладкая, вкусная, сочная — с хлебом, так что твое сало!
У Мироныча компас. Прищурится своим глазом, помолчит и ладонью дорогу разрежет — вот куда надо итти!
Где попало, там и ночуем. Живо балаган смастерим, костер натащим — сушись, ребята!
Приходим утром к реке. Трава прошлогодняя полегла, желтеет, как волчья шкура. Текут по буграм ручейки, огоньки расцветают, голубые пострелы — первые цветочки. Журавли за рекою кричат, будто кто на рожках играет. Поет у меня от этого крика сердце!
Речка крутая. Плещет волной, только брызги стреляют. Пена да глубь — никакого броду! Ну, да и мы упрямы. Трое за топоры, двое — за удочки.
Выбрали пихту у самого берега — айда рубить. Звякнет да звякнет топор, выкусывает щепки. Хорошо поразмяться со сна и утром.
Грянуло дерево поперек — вот тебе мост, проходи. А лошадь сплавом.
Ванька тайменя успел зацепить. В руку длиной, да жирный, виляет кольцом на солнце. Разве это не жизнь!?
На пятые сутки все-таки усталь свое берет. Но опять же к месту подходим.
Присмотрелся Иван Мироныч к хребту.
— Вон, говорит, вершинка! Синяя да с двумя горбами. Под нею Чара!
Толкнул я Ванюху локтем — держись, браток, недалеко...
Переваливаем мы к реке, идем и на горы дивимся. Невиданной они высоты и снежными колпаками в синее небо колют.
Водопады гремят. По ущельям как в трубах слышно.
Глядим — скала обрывом из леса пала. Камень на самом гребне у ней и впрямь будто конская голова. И ноздри раздула, и грива дыбом!
— Не обманул, — беседуем, — старичок. Это и есть Могильный!
Узкий ключишка, да дикий, глухой.
Свернули. У каждого сердце стучит — подходим! Шагаем гуськом, один за одним, как волки на промысле. Задний лошадь ведет в поводу. Разглядываем каждую мелочь, потому что никто здесь до этого не был.
И вот, на обед становится солнце и кричит передовой Ванюха.
— Увал, ребята!
Верно, пологим лбом опускается в ключ гора. И ложбина в ней красная, будто кровью полита. Должно быть, цветная глина. Ну, в точности все, как рассказывал старичок!
Только к ложбине подходим, вдруг выскакивает из-за кедра марал. То ли людей никогда не видел, но опнулся, — примерз на месте. Рога, как береза, — красавец бык!
Я было за ружье, а меня Дементий Никитич за руку.
— Не годится стрелять, — говорит, — товарищ. Это счастье наше!
Разобрался марал, расчухал, как поддаст через куст, птицею перелетел и веточки не затронул!
Порадовались мы началу.
Первым делом — осматривать гору. Разбрелись, полазали, поглядели. Видим, гора оползла. Если и был какой-нибудь след от прежних работ, так за долгие годы совсем в ничтожность пришел. Только и отыскали, что старую порубку. Погнили пеньки, но все-таки видно, что их топором рубили. Вот и вся память о человеке. Кругом трущоба, глушь, одному зверью раздолье.
— Табор устраивать будем? — спрашивает Иван Мироныч.
— А как же? Затем и пришли!
Взялись за постройку — горит с охотки дело! Балаган срубили, для провизии лабаз поставили и кузницу здесь же наладили, инструмент заправлять. К вечеру на другой день вырастает против горы наш стан.
Яшка, проворный парень, платок кумачовый на шест и втыкает над балаганом.
— Не кто-нибудь мы, а советские ребята!
Становимся на утро к горе. Первым долгом оплывину надо убрать, чтобы склон очистить. Откапывай рыхлую глину и все. Ну, работа такая для нас, как шутка!
Провозились, однако, два дня. Без гарантии наша затея. Может быть, силы впустую тратим. Все это знаем, однако, молчим, завлекает к себе неизведанное место.
Пырнул я как-то лопатой. Ого! В дерево ткнулась. Скорей помогают соседи. Разрыли, — столб!
— Крепь от штольни! — узнает Мироныч.
Старая да трухлявая. Видим, что дело всерьез выходит. Налегли на работу — даешь!
К вечеру время подходит и открывается в горе дыра. Снимает шапку Иван Миронович, кланяется на восток, в сторону прииска.
— Спасибо тебе, старичок хороший! Попомним твое благодеяние.
Все пятеро роем. Только лопаты мелькают. Понятно, каждому интересно!
Открывается вход — во-всю. Батюшки, как тюрьма! С полу лед синим пластом. А сверху — сосульки. Срослись сосульки со льдом и вышла решетка. Ну, острог и острог! Холод оттуда тянет да плесень, точно дверь отворили в погреб.
— Царская каталажка, — кричит Ванюха,— к такой-то матери эту пакость!
И лопатой по сосулькам. Зазвенели, рассыпались на куски, и еще черней дыра свою пасть открыла. Лезь, который смелей!
У нас уже факелы приготовлены. На палки бересты сухой навертели. Горит первосортно, только копоти много.
Устье завалено, а внутри может быть и сохранна штольня.
Дружно идет расчистка и показывается вверху огниво. Толстая перекладина, которая потолочную крепь подпирает.
От самого верха до пола — земля. Обшивка погнила и осыпалась с потолка и боков порода.
Вычистить этот завал и освободить коридор — это главная наша забота. Но ясно, что надо крепить, а потом уж соваться дальше. Покачивает головой Мироныч.
— В два счета прихлопнуть может!
Этого настоящий горняк не боится — соблюдай только правила безопасности. Как раз, на старости лет, Мироныч курсы десятников слушал, строгость навел — беда!
— Мы хотя, — говорит, — и летучка, то-есть вольные разведчики, однако, по-старому ребрами рисковать не станем!
Больше всех замечаний Демьяну Никитичу достается. Привык он, как деды копали, разве его переучишь? Слезятся у него глаза. Прижмет его к стенке, бывало, Мироныч и читает! А Никитич стоит, отдувается, моргает глазами, лицо виноватое, а в углах под усами юлят смешки! Что ты с ним делать будешь!
Но дружно все же живем. Народ артельный, один за одного стоим.
Провозились мы этак с неделю и четыре огнива отрыли. Аршин на двенадцать в землю ушли. Сделалась штольня у нас, как штольня!
Около входа поставили щит, чтобы сверху не сыпалось. Крепь подновили, новые столбы на подхваты загнали — везде порядок. И все-таки видим, что дело неладно.
Сперва мы так понимали: завалена, дескать, штольня только у входа, а дальше свободно. А теперь на поверку выходит, что чистить ее нужно всю. Затяжная, стало быть, получается работа.
По этому случаю говорит Демьян Никитич.
— Не сорваться бы, ребята! Который уж день потеем. Золотишка ни грамма не видим, а между прочим, сухарей всего на две недели!
Мы так рты и открыли. Увлеклись, позабылись, а теперь проснулись... Прикидываем, еще хуже выходит: на обратный-то путь на шесть дней провианта нужно? Получается, что работать остается всего неделю.
Сколько ни ахай, сколько ни разоряйся, хоть всех матерей перебери, а надо толковое что-то делать!
— За продуктом придется ехать, — говорю я.
— Пожалуй, не обойдешься, — подтверждает Мироныч.
— Ивану Миронычу ехать, он один дорогу знает, — советует Ванька.
— И думать тут нечего. Завтра же брать коня и с Яшухою ехать, — это опять Демьян Никитич настаивает, — работу сорвем — на прииске засмеют. Мы, ребятушки, честью своей дорожим. Мы не с ветру люди, — разошелся старик.
Вспомнили тут и про договор, и про золото на аэроплан. Мать честная! Почесали мы затылки. По-горняцкому присудили — ставить на карту все! Где крестом, где пестом, а добыть на месяц хлеба.
У меня за конторой маленечко было — тут же доверенность выдал. У Ивана Мироныча кольцо обручальное отыскалось. А Ванюха письмо написал: юбку продай, только выручи, родная!
Наметили все будто и хорошо, да подсекло нас утро.
Поздно кончаем мы день. Плохой попался участок, опасный.
Между шестым и седьмым огнивом. Дерево гниль, а сверху течь. Палец, как в масло, в столб уходит — чего же еще говорить! Не крепление, а бумага.
Иные стойки сплошь грибом обросли. Потолочная крепь опустилась, в зеленых да в белых пятнах от сырости. Бородой висит с потолка паутина плесени. И все время — капель. Послушаешь — тишина. А в ней только ровно капли звонят — кап да кап!
Постоишь-постоишь, да и вздрогнешь. Не то от того, что озноб по тебе сырой побежал, не то от того, что жутко стало...
Помаялись мы до седьмого пота. Старые стойки долой, новые подставляем. И все на-чеку. Тут немного не обережешься и сам пропадешь, и товарищей задавишь. Измотались вконец! Добираемся до стана, едим, что там было, и скорее спать!
Но тут вспоминаем, что утром ребятам ехать надо. А конь у нас — Васька — настоящая таежная лошадь. Пускаем его всегда свободно, всю ночь он по лесу бродит и корм себе ищет.
Чуткий, сторожкий, что твой марал! И если чего-нибудь испугается, со всех ног, бывало, на табор примчится под нашу защиту. Но один у него недостаток — далеко уходит.
Ищешь-ищешь его по тайге, и с ног собьешься. А найдет на него каприз — и поймать не дается, такой ведь идол!
Сейчас с устатку решаем мы спутать коня. Чтобы ходил он тут же и утром завтра его не искать. На грех и Васька рядом случился.
Надел я путы, брякнулся на подстилку — и снова не помню. Всю ночь я так отдыхал, и вдруг, как хватят меня сапогом под бок!
Продираю глаза, наземь сажусь — ничего не умею понять! На дворе светло. Краснеет заря. И носится по балагану Дементий Никитич, крушит на очаге посуду и пинками народ поднимает.
— Да ты одичал, лешак? — обиделся я и за бок хватаюсь, — больно! — А он знай орет во всю голову.
— Ой, беда, Ваську зверь задавил.
Услышал я, отрезвел, за винтовку — цап!
— Где?
— У пихточки, где для чаю воду берем!
Ах, язви тебя! Конь-то один! Вся надежда наша... Я, в прыжок — из балагана. Сзади — стой, хоть ножик возьми!
Где там! Обеспамятел я хуже Никитича. Бегу и себя самого от злобы не помню. Так бы, кажется, зубом заел медведя.
Выскочил на поляну — здесь!
Завалился наш бедный Васюха в ручье, только бок от него соловый виден.
Винтовка на взводе — сейчас сочтемся! И, обида какая! Удрал блудливый стервец...
Пихточки колыхнул — качаются деревца, точно над горем моим смеются. Проклял судьбу — минутой бы раньше!
Нечего делать. Хожу по поляне, только диву даюсь. Был тут бой. Земля перерыта, следы, обрывки шкуры... Под деревом задавил беднягу, лужей стоит кровища. Куда же уйдет спутанный конь?
Вижу, потом поволок к ручью — дорожкой траву пригладил. Ляпнул кровавой лапой березу, как печать посадил. С когтями. Ох, и огромный же след! Матерущий, должно быть, зверина...
Подходят ребята. Демьян Никитич плачет.
— Шатун это, — говорит через слезы, — есть такая проклятая тварь — только на мясе живет. И в берлогу на зиму не ложится, а шатается, норовит человека или животину слопать...
— Видим, — останавливает его Иван Мироныч. — Без коня мы остались. Вот это беда! Случись что-нибудь, и не выйдешь! Полтораста верст тайгой разве шутка!
Хмурые возвращаемся к табору. Ворон сзади закаркал. Успел прилететь. Вцепился в березу, качается, горбатый... Издали кровь учуял.
— Сами мы виноваты, — скулит Ванюха, — через глупость свою животное погубили. Зачем было путать?
Махнул я рукой.
— Прошлого не воротишь. Пойдут пешком.
— Придется у добрых людей коня доставать, — говорит на прощанье Иван Мироныч, — на себе провиант не потащишь! Боюсь задержки. Уж вы покрепитесь без нас, ребята!
Тут забрали себя мы в руки.
— Ладно, говорим, там много на прииске не болтай! Скажи только, что без золота не вернемся! Пути счастливого вам желаем и в скорости ждем!
Ушел Иван Мироныч с Яшкой и остались мы трое.
Нигде не сладка разлука, а в тайге — особо.
— Но вот, — говорит Демьян Никитич, — без начальства, как без пуговиц на штанах, не обойдешься! За десятника был Мироныч, теперь становиться тебе!
И Ванюха сейчас же за это голосует. Добрый был парень — толстоносый, губастый, морда круглая — без бровей.
Я работу подземную знаю, зачем же мне отпираться! Соглашаюсь.
С чего начинать? Посоветовались, и решили сперва хозяйство свое проверить.
Коптим, да вялим васькино мясо, Медведевы объедки. На порции делим сухарь. А больше и делать нечего! Сахару почти нет, чай на исходе, ну, в тайге брусничника много, кипрей да бадан, да чага! Найдется чем заварить...
За этой возней расставанье немного забыли и к опустевшему балагану опять привыкли.
* * *
Деревья уж начали зеленеть. Молодая трава по буграм пробивается и глухарь бросает токовать. Поворачивает весна на лето. Но не стойкая в горах погода. Замолчали сегодня все птицы, видно, ненастье чуют. С севера поднимается ветерок и хребты от тумана мутны.
К обеду нахмурилась непогода, дождик пошел, похолодало. И еще тоскливей от этого мне показалось.
Смотрю я на Демьяна Никитича, и только теперь понимаю, что давно он меня своим видом пугает. Работает он хорошо. Но только усядется временами на камень, колени руками в обнимку, и смотрит перед собой. Скорбное тогда у него лицо, как на старых кержацких иконах. Осмелился я и спросил:
— Ослаб, — признается он, — я, Павлуша! С чего — и сам не пойму. Шестой десяток в тайге мотаюсь. И в снег, и в мороз, и в слякоть — всяко терпел, а сейчас устал. Нарывы пошли на ногах, мучают сильно!
— Это, говорю, у тебя от воды. Сыро в штольне у нас, ноги в мокре, а вода холодная, вредная. Надо тебе, Никитич, отдых устроить.
— Пожалуй, отвечает, полежу-ка я завтра...
Ходил сегодня Иван на охоту, рябчика добыл и рассказал.
— Опять медведь показался. Лошадиные косточки дочиста обглодал. Здоровый, дьявол, следище — в лопату!
Очищаем мы восьмое огниво, какая-нибудь сажень до штрека осталась. До своротка в бок. Поднимает Демьян Никитич с полу щепотку.
— Ребята, кричит, золотина!
Кинулись мы к нему, видим — правда! Небольшой самородочек, грамм на десять. Первое золото увидали с тех пор, как сюда пришли.
Точно цветы у нас на душе расцвели! Глаза загорелись....
Твердит Ванюха.
— Подходим! К месту, ребята, подходим, не обманул старик!
А Демьян Никитич и хворь позабыл.
— Нажмем, говорит, братва, чтобы завтра к обеду в свороток выйти!
Ну, и я распалился. Понятно, разве отстану!
* * *
День ли, ночь ли — все едино работать в штольне. Темно!
Не спится мне, дай, думаю, забой навещу. Сам с собой покумекаю, как бы нам свороток не пропустить! Ведь я десятник.
Зажигаю берестяный факел, хожу, останавливаюсь на устье и слушаю.
Такая у меня всегда привычка.
Наруже хоть дождик идет, шумит от него тайга. А тут совсем могила. Днем на работе не так заметно. И тачка грохочет, и лопаты звенят, и мы говорим.
А сейчас — молчит гора. Пустая и слышная тишина. Кричи, сколько хочешь — не пустит отсюда земля твой голос.
Вдаль забираюсь, к забою, ну, совсем, как в гробу! Тускнет душа у меня, и понять не могу, почему. Упрекаю себя — горняк, а земли боишься! Но прислушиваюсь, между прочим, и едва могу совладать со страхом. Так бы и убежал!
Капают две капели. Одна впереди, другая — сзади. И все. Одна по бревну попадает. Стучит с перебоями. Зачастит, вот-вот ручейком польется, и смолкла. А другая — по луже. Ровно да четко, будто маятник, время считает. И вдруг между этих капелей узнаю я стон...
Тихий такой, что только забойщик привычный его услышит. Понимаю тогда, почему мне страшно. Дерево стонет!
Жмет его тяжесть сверху, а оно скрипит и стонет.
Прикладываю я ухо к столбу — еще больше слышу. Шум глухой, точно бежит где-то рядом вода по чугунным трубам. Потрескивает легонько, будто угли в костре остывают. И в том уголке, и в этом. И тут же вздохнет земля, зашуршит, точно крысы стайкою побежали... Бррр! Недоброе что-то в горе. Намокла она от дождей и проснулась в ней сила...
Отрываюсь я от столба и свечу на другую крепь.
Утром подперли мы потолок осиновым сутунком. А сейчас кора у осины потрескалась щелями, и распух наш сутунок посередине. Жмет, ясное дело, жмет!
Выхожу я наружу, вздыхаю легко, даже рад и дождю, и ночи.
* * *
На утро обсказываю ребятам, — так, мол, и так, ухо востро держите! Крепь повело...
А Демьян Никитич факелом пол осветил и опять золотиночку поднимает.
— А это видали?
Ахнули мы — ну, и фартовый! Про все забываем, скорей бы в свороток попасть.
Моложе нас всех Ванюха. А упорен в работе парень! Даром, что похудел, а знай лопатою грунт ковыряет, да через колено — моментально тачка полна! Кряхтит наш Демьян Никитич, еле откатывать поспевает. Упыхался под конец и я. Пот в три ручья за шею льется.
— Хватит, ребята! — кричу. — Шабашить надо. Пора на обед.
И тут же вижу, что девятое огниво из земли показалось. Лежит вверху поперек бревно — девятая переводина от входа.
Посмотрел Демьян Никитич.
— Ну, вот, говорит, к самому интересному подошли и н а тебе — на обед ступайте! Давайте, ребята, очистим огниво. Работы на час осталось!
— Что будешь делать, давайте!
Меняемся только делом. Ванюха за тачку берется, я — за насыпку, а Демьян Никитич идет в забой.
Сработались так, что один другому под масть! Сколько забойщик отвалит, столько и в тачку я наложу. А за Ванькой дело не станет, едва увезет, уж, глядишь, готова опять пустая тачка.
Поглядываю я и вижу, что Демьян Никитич печуру подкайлил глубоко. Нависла земля, будто купол сверху.
Работает он по-своему, на коленке под сводом стоит, а другая нога наруже.
— Эх, — приговаривает, — чует сердце мое — самородок хороший выну!
Между делом заметны мне мерзлые пятна в забое. Факел дымно горит, сверкнет такое пятно на огне — ну, металл да и только! Сердце дразнит...
Стали мы закурить. Ванюха садится на тачку, я к нему подхожу махорки стрельнуть, а Демьян Никитич согнулся, шарит в полу забоя. Скрутил я собачью ножку, а он говорит из-под свода:
— Я бергальские выката откопал... — Да как крикнет потом: — Золото в них, ребята!
Я цыгарку даже рассыпал... Но вскочить не успел.
Вихрем ударило меня в грудь, я затылком об землю. Загудело, тряхнуло, и черная темнота, как шапкой накрыла, разом...
Замер я от испуга, в ушах звенит, полная глотка пыли. Однако, чувствую — цел!
Выкарабкиваюсь из-под тачки, вижу, углем горит под ногою факел. Поднимаю его. Дунул на угли — вспыхивает береста. Обвожу я огнем вокруг, над головой.
Позади — хорошо. Не завалило и Ванька жив.
Посмотрел на забой — там горою земля. И пылью закутана, как при взрыве. Сунул я факел под низ — ноги! Батюшки мои, ноги шевелятся из земли...
Демьяна Никитича задавило!
Хватаю я за его колени, тяну — не идут, мертво зажало!
Ванька толчется, белый, как снег, зубы стучат.
— Бери лопату!
Роем. Молчим и роем. Себя землей закидали. И вижу, я, как дрожат, дрожат у Никитича ноги, потянулись носками и стихли.
Вечная тебе память!
Уткнулся Ванюха в стену, заплакал...
* * *
Отнесли мы товарища недалеко. И против большой сосны под скалой схоронили. На высоком, веселом месте похоронили.
Не хочется мне теперь ни пить, ни есть, заедает меня тоска. Ванюхе, должно быть, легче. Он ревет и горе слезами у него выходит. А я — не могу.
После похорон возвращаемся мы в балаган и сидим, как две сироты. В углу Демьяна Никитича сумочка висит — хозяина дожидается. Не желаю я больше молчать.
— Проклятое место! — говорю Ванюхе. — И раньше должно быть людей душило! Недаром Могильным и ключ назвали. Засыпать к чорту эту дыру и итти домой!
Ванюха плечом пожимает.
— Как скажешь, так и будем делать!
Молчим. Опять думаем про себя.
— Должно быть, большое богатство тут скрыто, — говорю я. — Не дается без крови в руки...
— Теперь пролилась, — отвечает Ванюха. — Неужели же зря!
И смотрит в мои глаза, будто в книге прочесть в них хочет.
Встал я, берусь за кайлу.
— Вот правильно! — говорит Иван.
Отправляемся к штольне. Не хочу, а иду. Сами ноги ведут. Пересиливаю себя и вношу предложение: сейчас мы почти не люди. Выдохлась сила и рассудок устал. Недалеко и до второй беды. А поэтому штольню надо закрыть, вход землей завалить, а самим итти.
Встретим дорогой Мироныча, обмозгуем и тогда уже капитально решим. Умно придумал! А Ванюха еще умней говорит:
— А не боишься, что от этих дождей гора сядет? Тогда уж штольни не откопать. И потом: ты на прииск дорогу знаешь, не запутаемся мы в тайге?
Как молотом меня по башке своими вопросами бьет. Плюнул я, изматерился. Кричу:
— Плохо это, если согласия между нами не будет!
Ванюха мой испугался.
— Что ты, что ты. По глупости я сказал...
Так толком ни до чего и не договорились.
Лежит перед нами доска. Бергальский настил, по которому тачки они катали. На этой же выкапине, которую Демьян Никитич нашел, и вынесли мы его изломанное тело...
На два пальца к доске глина налипла. Падала должно быть с тачек и ногами растаптывалась. Вспомнилось, что покойник о золоте закричал. Берет Ванюха эту доску, соскребает глину в лоток, и понес к ручью на промывку. А я сижу на бревне и что будем делать — совсем не знаю.
Возвратился Иван и молчком лоток сует. Золото! Круглое, ровно дробь. Жаром пышет. Грамм тридцать, однако, с безделицы такой намылось...
— Погибли мы с тобой, — говорю, — Ванюха. Я ведь отсюда уйти не могу!
И не надо, — отвечает. — Даром что ли, человека похоронили!
* * *
Дорылись мы все-таки до своротка. Обозначился в стенке штрек — узкий такой коридорчик, вроде щели. Сильно завален.
Теперь каждый шаг берем с расчисткой. Не спешим, боимся беды. На каждом аршине вбиваем новую крепь. И все, что с полу счищаем, на промывку идет.
Всякий день у нас золото прибывает. С остатков, с потери от старых работ. А добычи не меньше, чем у людей на нашем прииске. Подумать только, какая же россыпь богатая здесь была!
Но к концу приходят наши запасы. Пора и Миронычу возвращаться, а его все нет и нет. Не случилось ли что-нибудь в дороге?
Дожди не перестают. Тают от них по горам снега. Поднимаются в речках воды. Ручьи бунтуют, гремят. Переправы сделались трудными и опасными.
Мешает ненастье Миронычу к нам подойти, — так мы решаем.
Посмотрел на себя я как-то в лужу — таежное зеркало — глядит на меня незнакомая образина. Щеки ввалились, щетиною обросли. Бороду всегда брею, а теперь торчит завитками. Брови насупились, — никогда я суровым таким не бывал. Стало даже смешно, блеснули глаза, покосились, вот-вот подмигнут — прежний человек показался!
Уставится иногда Ванюха в костер — огонек по глазам у него играет. Задумается парень и говорит:
— На прииске о нас помнят. На разные лады, должно быть, гадают. Уж это наверное... Почему отрадно об этом думать?
— Помощь бы дали скорей, — говорю я, — э-эх ты, жизнь!
В балагане то и знай, что крышу чиним.
Каплет дождь на нас, на вещи. Лопотишка вся в плесени, инструменты заржавели, сами в мокре — плохая наша судьба!
Только золото и бодрит.
Доедаем мы конское мясо. Рябчика иногда сшибем или глухаря. Но в ненастье прячется дичь. Все реже да реже попадается добыча. И, что хуже всего, оползать начинает с дождей гора.
Штольня покамест крепко стоит. А по склонам, там и здесь, замечаем, как лезет глина, текут оплывы...
Лежу как-то ночью под балаганом. Сеет снаружи мелкий дождь. Костер догорел, только угли тлеют.
Ванюха намаялся за день. Укутался однорядкой и спит. А я ворочаюсь, заснуть не могу, и нехорошие думы в голову лезут.
И близко мы от заветного места. Всего аршин восемь осталось пройти. И золото мы дорогой хорошее моем. А вот не знаю — сумеем ли выдержать! На ниточке держимся...
На что уж Ванюха был крепок, а теперь его ветер шатает. Поглядел я на руку свою, в ссадинах да в мозолях, даже жалко себя мне стало.
И ловит тогда мое ухо чужую поступь. В темноте к балагану кто-то вплоть подошел. Тяжелым шагом.
Так я и взмылся! Помертвел, винтовку схватил. Знаю, — стоит за стенкой...
Бахнул я без ума в темноту. Заухал по лесу мой выстрел. Ванька вскочил, глаза дикие, ничего не понимает.
— Кто? Что?
— Молчи, — говорю, — я сам не знаю!
Разожгли мы огонь. Большой да жаркий. До рассвета сидели, прилечь боялись.
На утро отправился Иван за водой. И слышу, бежит обратно. Волосы встрепанные, бросил пустой котелок, и — ко мне.
— На тропке рука человечья лежит!
Так меня и встряхнуло — никогда не слыхал про такое...
Берем оружие. Я винтовку, он — дробовик. Добежали до места — правда, рука! Пальцы скрючены, в грязь вцепились. По локоть мусол отгрызен...
Шатнулся даже Ванюха.
Страсти какие!
Гляжу, по тропинке следы. Размазаны по грязи, как броднями. И борозды от когтей.
Понимаю, — недавно медведь проходил.
— Однако, — говорю, — он Демьяна Никитича, покойника, потревожил?
Пошли мы следом. Доходим до сосны, где могила была. Издали вижу — разрыта.
* * *
Начались после этого страшные ночи. За день ослабнем мы от работы, а ночью заснуть боимся. Так и думаем — подойдет людоед и сожрет!
Доподлинно знаем, что кружит он тут.
Что ни утро, то свежий след находим. Растравился на мертвечине шатун, караулит и ждет своей минуты.
И днем не стало покоя. Идешь на работу с ружьем. Каждый куст сперва осмотришь, потом подойдешь. За водой нагнуться — того страшней!
Чувствуем, что следят за нами глаза, каждый шаг провожают, а откуда — не знаем!
Пришлось устроить дежурство. Один отдыхает, другой с винтовкой сидит.
И стал у меня от голода да от постоянного страха рассудок мутиться. Сижу это раз, уставился на огонь, пригрелся и задремал. Но слышу — хрустит!
Открываю глаза и вижу, что хочет войти в балаган Демьян Никитич. Синий с лица и доску за собою тащит... Я как заору лихоматом!
Затрещали ветки, бросился зверь в тайгу. Едва ведь не скрал, проклятый!
— Уйдем, — стучит по прикладу пальцем Ванюха, и прыгает у него подбородок. — Золото у нас есть. Уйдем, покамест не поздно...
Не медведь это ходит, — думаю я. — Кто-то другой к богатству приставлен. Даже и думать страшно.
Ладно, — соглашаюсь, — еще один день — и уйдем.
* * *
Конец нашей штольне приходит. Бегут из нее ручьи, потолки садятся, кусками обваливается земля. Шлепает, точно тряпками мокрыми, в лужи. Подхваты скрипят — живая смерть!
Льет по штреку вода, а уж виден четвертый, последний, венец. Глина набухла, пучится, лезет из-за обшивки. Горят наши факелы, как на пожаре. Тревогой светят.
Глянем мы на огниво — будто силу с него возьмем.
Не смотрим по сторонам, не слушаем, только роем. Налился я упорством, в глазах блестит, и все время передо мной будто большая толпа народа стоит и руками плещет... От этого в голове шумит.
И докапываемся мы к вечеру, наконец, до самых стоек. Справа одна и на левой стороне—другая. Прибиты к ним доски, щелеватые и гнилые.
Ванюшка бежит на штольню взглянуть — не закрыло ли нам дорогу?
Я бросаю кайлу.
Ну, замирает мое сердце, была не была! Шарю рукой — пусто. Я к другому столбу — тоже пусто!
А сзади кричит Ванюха. Прямо дико вопит.
Не слушаю я его, и жить мне сейчас не надо. За доски руку спустил — вожу по земле. И цапаю всей пятерней самородок!
Хочу поднять — не могу его тяжесть осилить.
Тогда отрываю я доску и выволакиваю золотой кусище...
А Ванюха вцепился мне в ворот и в ухо орет:
— Штольня шатается, выбегай!
Я схватил самородок и — ходу! А сзади уж крепи щелкают — переламываются пополам...
Выскочил я из штрека, несусь по штольне и — хлоп! — растягиваюсь на брюхе. Мордой в воду и самородок из рук улетел! От выхода недалеко. А сверху гудит, стойки трясутся, дождем осыпается земля.
Ударил в меня испуг, и выскочил я из штольни наружу. Стою, как шальной, не могу отдышаться.
А Ванька в пустые руки мне заглядывает, пальцы мои насильно разжимает...
Коверкает перед нами штольню. То так ее покосит, то этак. Жует, словно ртом, и крошатся в нем столбы, как гнилые зубы.
Как крикнет тут мой Ванюха! Темя рукой призакрыл и — в штольню! Как в омут бухнул.
Стою я без шапки. Один, как единственный перст остался под небом. Рвусь побежать, а куда — не знаю. Облака над тайгой низко нависли, почти за деревья цепляются...
И вдруг вылезает из штольни Ванюха. Важно этак выходит, тихо. Руками к груди самородок прижал. Вышел, да как захохочет!
Тут и грянулась штольня. И обоих нас с ног смахнуло.
Опомнился я, подскочил к товарищу. А он в золото впился, на меня не глядит и смеется так тихо да безумно...
Чувствую, волосы у меня на голове зашевелились!
Поднял я его, веду к балагану. Идет он, послушный, как мальчик, только золото не отпускает. Прижался в углу на карточках, сгорбился над самородком и хихикает...
Пал я тогда на землю и кричу и руки себе кусаю! Не мил мне ни свет, ни золото. Два товарища у меня на глазах погибли.
Под конец успокоился поневоле — силы не стало убиваться.
Времени много должно быть прошло. Темнеет. Я Ванюхе воды подаю, не пьет.
Глаза открыты, сидит, не то смеется, не то бормочет. Начинаю костер разводить. Дров позабыл нарубить, сучья сырые.
Погорел он немного и сгас. Темнота у нас в балагане настала. В одном углу сумасшедший сидит, в другом — я с винтовкой забился...
Ветер поднялся наруже. Деревья трясет. Корину на крыше задрало — хлопает по балагану!
Чем дольше сижу, тем злее бушует буря. Деревья скрипят, стонут и кажется мне, что опять я стою в окаянной штольне. Но только слышу— сопит у порога! Наваливается из тайги на вход кто-то большой и черный. И тоненько так, как ребенок, начинает плакать Ванюха...
Вскинул я сразу винтовку и громом шарахнул выстрел. Полымем в балагане махнуло! Слышно мне через звон в ушах, что катается рядом туша, рвет когтями и траву, и землю, хрипит.
— Попал!—кричу я от всего сердца и вскакиваю на ноги.
Засунул патрон и жду... Нет, не идет! Все тише и тише шуркает по траве и совсем умолк. Подох!
Разрываю тогда на куски берестяный чуман и чиркаю спичку. Загорелась береста ярко.
Первое — вижу, лежит Ванюха ничком, руки враскидку. А у самого входа растянулся медведь, запрокинул оскаленную морду.
Упали тут все мои силы разом, выпустил я из рук ружье и до самого света обомлевши сидел в углу. А когда рассвело, поднялся и первым делом над товарищем нагибаюсь.
Слышу — дышит, значит живой! Взял я его за плечо. Он как вздрогнет, голову приподнял и глаза открывает.
Увидел зверя, боязливо на него покосился, за руку меня берет и тихо так говорит:
— Это ты, дядя Павел? Что же это со мною было?
Ах, ребятки мои родные, не стыдно сказать — я ведь на радости тогда медведя дохлого в морду поцеловал!..
К обеду приехал Мироныч.
Да, всего в ладонь самородок на двенадцать фунтов, а дорого он достался...
Неужели, подумали мы, на дешевое дело его отдавать, на обычную, нашу потребу?
Жизнью да страхом, за это теперь не платят.
И пошел самородок от нашей артели на постройку аэроплана.