Концы и начала
На обширной площади перед Зимним дворцом была какая-то странная, необычная тишина. Народ отдельными кучками стоял по разным местам этой площади и с напряжённым вниманием глядел на несколько слабо освещённых окон, которые как-то грустно и таинственно выделялись своим тусклым светом на тёмном фоне высокой каменной громады дворца, погруженной во мглистый мрак ноябрьского вечера. Эти кучки народа оставались в глубоком безмолвии; изредка разве обратится сосед к соседу с каким-нибудь замечанием, вопросом или сообщением, но и то так тихо, вполголоса, почти шёпотом… Тягостная неизвестность и томительная тоска какого-то грустного ожидания отпечатлевались на лицах. А между тем, несмотря на эти неподвижно стоящие кучки, площадь полна была тревожным движением. И от дворца, и ко дворцу почти беспрерывно то отъезжали, то подкатывали всевозможные экипажи: курьерские возки, городские санки, тяжёлые барские кареты четвернёй и шестёркой цугом, но мальчишки-форейторы, которые в то время имели обыкновение кричать своё «пади!» с громким и продолжительным визгом, стараясь выказать этим своё молодечество, на сей раз не подавали ни малейшего звука. Одно только глухое громыхание колёс или время от времени топот копыт коня какого-нибудь вестового гусара в высокой и мохнатой медвежьей шапке, проносившегося куда-то и зачем-то во всю конскую прыть, нарушали это странное и строгое безмолвие.
— Ещё вчера, сказывают, изволили быть в совершенно добром здравии, — шёпотом передавал в одной из кучек народа какой-то мелкий сенаторский чиновник двоим-троим из ближайших соседей.
— Где уж здорова! — с грустным вздохом махнул рукой старый инвалид в гарнизонном кафтане. — Мне хороший знакомец мой один — он кофишенком у князя Платон Александрыча[1] — так он сказывал, что ещё третьево дни целый день на колики жаловались.
— И однако ж, вчера была здорова, — настаивал сенатский чиновник, — и мне даже через одного человека из самого дворца доподлинно ведомо, что даже обычное своё общество принимали в будуваре, очень много разговаривали о кончине сардинского короля и всё шутить изволили над Нарышкиным, над Лев Александрычем, всё, значит, смертью его стращали, а ныне вот…
— Никто как Бог… Его святая воля… Авось-либо всё ещё, даст Бог, благополучно кончится! — утешали себя некоторые.
— Ах, дай-то Господи! Сохрани её, матушку, Владычица небесная! — крестясь, вздыхали другие.
В то самое утро в опустелой Софии, дремавший среди уныло обнажённых садов, миновав Царское Село, скакал верховой ординарец. Взмыленный конь его уже хрипел и выбивался из последних сил, а молодой человек между тем всё больше и больше пришпоривал и нетерпеливо побуждал его ударами шенкелей, но конь начинал уже спотыкаться и, видимо, терял последние силы.
— Лошадь под верх! Бога ради, живее! — торопливо и взволнованно закричал ординарец, приплетясь кое-как на конюший двор. Но его не слушали. На крыльце перед конюшнями стоял кто-то закутанный в дорогую шубу, в собольей шапке и с дорогой собольей муфтой в руках.
— Лошадей!.. Лошадей, каналья, скорее! — шумел и жестикулировал мужчина, — лошадей, говорю, или я тебя самого запрягу под императора!
— Ах… ах, ваше сиятельство! — манерно и с ужимками, полуучтиво и полугрубо отвечал ему на это хрипло-пьяноватым голосом какой-то старикашка, одетый в гражданский мундир заседателя. — Запречь меня не диковинка, но какая польза? Вить… вить я не повезу, хошь до смерти извольте убить.
— Под императора, говорят тебе! — топал меж тем тот, кого заседатель называл сиятельством.
— Да что такое император? — всё так же манерно разводя руками, возражал ему пьяненький старикашка. — О чём говоришь-то, не разумею… Какой император?.. Если есть император в России, то дай Бог ему здравствовать, а буде матери нашей не стало, то… то ей виват! виват!.. Н-да! вот те и заседатель!
Молодой ординарец, заглянув при свете луны в лицо закутанного мужчины, почтительно отдал ему воинскую честь и торопливо прошёл мимо, направляясь в конюшню и таща за собой на поводу измученную лошадь. В этом мужчине он узнал графа Николая Зубова.
Не дожидаясь заседателя, ординарец сам выбрал под себя свежую лошадь, спешно переседлал её под своё седло и как вихрь помчался по гатчинской дороге.
Вскоре навстречу ему одиноко проскакал кто-то закутанный в плащ и на лету успел только крикнуть одно слово «Едет!», вслед за которым оба всадника уже далеко разминулись друг с другом.
Через несколько минут сквозь ночную мглу показались впереди на дороге точно бы два огненных глаза, которые, всё увеличиваясь и приближаясь, превратились наконец в два фонаря дорожной кареты, мутно светившие сквозь густой пар, что валил облаками от восьмёрки запряжённых добрых коней.
Молодой человек придержал свою лошадь.
— Кто там? — раздался из открытого окна мужской голос. — Гонец?.. с известием?.. Что нового?..
— Её величеству, слава Богу, лучше! — громким и отчётливым голосом доложил ординарец, поворотив свою лошадь и направляясь обратно по дороге вровень с окном кареты. — Когда сняли шпанские мушки, — продолжал он, — государыня открыла глаза и попросила пить… Я от графа Салтыкова доложить, что есть надежда.
— Фу!.. Слава Богу! — с глубоким, полным и облегчённым вздохом послышалось из глубины кареты.
За экипажем скакали верхом и ехали в санях уже человек пять курьеров, посланных ранее с известиями более или менее тревожного свойства. Молодой ординарец, привёзший первую весть надежды, присоединился к этому кортежу и тоже поскакал за каретой.
В Софии на перемену уже была готова новая подстава: Николаю Зубову какими-то судьбами удалось наконец уломать несговорчивого заседателя. Когда экипаж остановился перед крыльцом, конюхи живо стали перепрягать лошадей. На площадке в это время стоял ещё кто-то, новоприезжий из Петербурга, и разговаривал с Зубовым.
— Ah, c'est vous, mon cher Rostoptchin! — послышалось из каретного окна. — Faites moi le plaisir de me suivre; nous arriverons ensemble. J'aime a vous voir avec moi.[2]
Зубов молча, задумчивыми глазами проводил отошедшего Ростопчина. Быть может, в эту минуту он почувствовал в его лице восхождение нового светила в среде царедворцев…
По дороге в Петербург время от времени попадались навстречу всё новые гонцы и курьеры, которых уже ворочали назад, и таким образом набралось их человек двадцать, что составило длинную свиту саней и вершников, мчавшихся за каретой.
Проехав Чесменский дворец, наследник приказал на минуту остановиться и вышел из экипажа. Чтобы хоть несколько развлечь тяжёлые думы высокого путника, Ростопчин, после некоторого молчания, привлёк его внимание на красоту ночи, которая действительно была необыкновенно тиха и светла и слегка морозна: холод не превышал трёх градусов. Красивые тучки быстро и высоко неслись по тёмно-синему небу, и луна то выплывала из-за облаков, то опять закутывалась в дымку. Вокруг царствовала глубокая тишина. Наследник молча устремил свой взгляд на луну — и при полном её сиянии Ростопчин заметил, что глаза его полны были слёз, которые тихо катились по лицу.
Поговорив с Ростопчиным и крепко пожав ему руку, государь-наследник уже садился было в карету, как вдруг обернулся и спросил, кто привёз известие, что государыне лучше.
— Я, ваше высочество, — ответил ему молодой ординарец, подавшись вперёд из-за кареты.
— Сержант лейб-гвардии Конного полка?
— Так точно, ваше высочество.
— Фамилия?
— Дворянин Василий Черепов.
Наследник кивнул головой, вслед за тем дверца захлопнулась — и весь кортеж помчался далее.
Зимний дворец был переполнен людьми всякого звания. При тусклом свете немногих ламп, кое-как зажжнных наскоро, в обширных залах и коридорах толпились сенаторы, генералы, синодальное и иное духовенство, дворяне, городские обыватели, придворные, сановники и служители, дамы и фрейлины, гвардейские офицеры и солдаты. Одни поспешали сюда по обязанности своего звания, другие из любопытства или страха за жизнь императрицы, и все с затаённым трепетом ожидали приближающейся роковой минуты. Смутный гул сдержанного шёпота пробегал из залы в залу; на каждом шагу повторялись вопросы и сообщения то о часе апоплексического удара, то о действии лекарств, о мнении медиков… Всякий рассказывал разное, но общее чувство и общая мысль выражались в желании хотя бы слабой надежды на выздоровление государыни. Граф Безбородко, в качестве статс-секретаря, находился в её кабинете. Прибыв, по обыкновению, во дворец с докладом, он с самого раннего утра присутствовал здесь безотлучно и был в отчаянии: неизвестность будущей своей судьбы, страх, что новый государь на него ещё в гневе за прежние столкновения, и живое воспоминание о стольких благодеяниях умирающей императрицы заставляли его часто рыдать, как ребёнка, и наполняли сердце его горестью и ужасом. Он желал теперь только единственной милости — быть оставленным без посрамления.
Отчаяние же князя Зубова было беспредельно. Не только искусившиеся опытом царедворцы, но каждый и даже первый попавшийся с улицы человек мог бы легко и свободно прочесть теперь на его физиономии полную и окончательную уверенность в своём падении и наступающем ничтожестве, и эта уверенность, вопреки самолюбию и помимо искусства самообладания, слишком ясно высказывалась не только в выражении лица, но даже в каждом движении этого человека. Проходя через комнату императрицы, он по нескольку раз останавливался перед умирающей и выходил рыдая. Толпа придворных сторонилась, отшатывалась и удалялась от него, как от зачумлённого, так что князь убежал наконец в дежурную комнату и упал в кресло. Томимый жаждою и жаром, несчастный не мог выпросить себе даже стакана воды, в чём теперь отказывали ему те, которые ещё сутки лишь назад на одной его улыбке строили всё счастье и благосостояние своей жизни, и та самая комната, где ещё вчера люди чуть не давили друг друга, чтобы стать к нему поближе, обратилась теперь для него в глухую пустыню.
Наконец приехал великий князь наследник и, зайдя на минуту в свою комнату в Зимнем дворце, пошёл на половину императрицы. Весть о его прибытии в то же мгновение успела облететь всех собравшихся в залах, и приём, оказанный ему; был уже приёмом как бы государю, а не наследнику. Великие князья Александр и Константин вышли к нему навстречу, уже одетые в мундиры тех батальонов, которыми командовали они в гатчинском «модельное войске». Проходя через комнаты, наполненные людьми, ожидавшими восшествия его на престол, великий князь очень милостиво, с ласковым и столь свойственным ему рыцарски-учтивым видом отвечал на бесчисленные глубокие и часто подобострастные поклоны.
Умирающая лежала на полу, на сафьяновом матрасе, в том самом положении, в каком успели поместить её в первые минуты утром камердинеры её Тюльпан и Захар Зотов, не будучи в состоянии поднять на кровать бесчувственное тело по причине его значительной тяжести. Теперь уже ни к чему было тревожить его перекладыванием при последнем издыхании. Государыня лежала навзничь, неподвижно, с закрытыми глазами. Сильное храпение в горле, среди всеобщей тишины, слышно было даже в смежной комнате. Вся кровь била ей в голову, и цвет лица становился иногда багровым, иногда, когда кровь отливала, принимал вдруг самый живой и свежий румянец. Это последнее явление обыкновенно пробуждало на минуту в присутствующих некоторую надежду, которая — увы! — через несколько мгновений угасала снова… У тела находились попеременно придворные лекаря и, стоя на коленях, внимательно следили за дыханием и малейшими колебаниями пульса. В опочивальне, кроме медиков и ближайшей прислуги, присутствовали члены императорской фамилии и камер-фрейлина Протасова[3], ни на минуту не отлучавшаяся от государыни с самого утра. Глаза её, помутившиеся глубоким горем, не отрывались от полумёртвого тела её благодетельницы. Агония продолжалась уже более суток. Доктора объявили наконец, что всякая надежда иссякла. Тогда по приказанию великого князя наследника преосвященный Гавриил с духовенством прочёл над умирающей глухую исповедь[4] и причастил её святых тайн. Затем Павел Петрович удалился в боковой кабинет, куда призывал для деловых разговоров некоторых лиц или тех, кому имел сообщить какое-либо приказание. Так, между прочим, поручил он Ростопчину передать графу Безбородке, что, «не имея никакого особенного против него неудовольствия, он просит его забыть всё прошедшее и считает на его усердие, зная дарования его неспособности к делам»; потом призвал самого графа и лично поручил ему заготовить указ о восшествии на престол всероссийский; в течение дня раз пять или шесть призывал к себе также и князя Зубова, разговаривал с ним очень милостиво и, умеряя его отчаяние, уверял в своём благорасположении.
В течение этого времени во дворец прибывали всё новые и новые сановные лица, чиновники, военные лица и люди всякого состояния. Горестная весть уже успела разнестись по столице, и к вечеру громадные толпы народа, обсыпаемые густыми хлопьями мокрого снега, в прежнем безмолвии стояли на Дворцовой площади. Войска же петербургского гарнизона все были собраны в своих казармах в ожидании присяги новому императору.
В девять часов вечера лейб-медик государыни, англичанин Роджерсон, войдя в кабинет, где находился наследник с супругою, объявил, что императрица кончается.
Тотчас приказано было войти в опочивальню умирающей всем великим князьям, княгиням и княжнам, с которыми вошла и воспитательница их, статс-дама Ливен, а за нею князь Зубов, граф Остерман, Безбородко и Самойлов. По правую сторону императрицы стал наследник с супругою и семейством, по левую — доктора, лекаря и вся ближайшая прислуга Екатерины, а в головах — призванные в комнату Ростопчин и Плещеев. Дыхание императрицы сделалось очень трудно и редко; кровь, как и прежде, всё ещё бросалась в голову, искажая черты лица, то отливала в грудную полость, возвращая физиономии естественный вид. Полное и благоговейное молчание всех присутствующих, затаённый и сдержанный трепет последнего страшного ожидания, немые взгляды, устремлённые на лицо умирающей, отдаление на эту минуту от всего земного, от всех посторонних и суетных помыслов, глубочайшая тишина и слабый свет, мерцающий в комнате, — всё это обнимало ужасом душу каждого, всё возвещало близкое веяние смерти… Тихо и мелодично, переливаясь тонкими металлическими звуками, пробили старинные часы первую четверть одиннадцатого, великая женщина вздохнула в последний раз, и… дух рабы Божией Екатерины предстал пред суд Всевышнего.
С последним вздохом, казалось, вдруг наступил для неё тихий и сладкий сон. Всегдашняя её приятность и величие постепенно и так заметно разлились опять по чертам спокойного лица и воочию всем явили ещё раз ту царицу, которая славою своего царствования наполняла всю вселенную. Сын её и наследник преклонился пред бездыханным телом и вышел, заливаясь слезами, в другую горницу. В то же мгновение опочивальня огласилась воплем женщин, служивших Екатерине.
Но слёзы и рыдания не простирались далее той комнаты, где лежало тело государыни. Прочие покои дворца были наполнены знатью и чиновниками — по преимуществу теми людьми, которые во всех переменах и обстоятельствах, счастливых и несчастных, прежде всего видят только самих себя и заняты исключительно сами собою, а эта печально-торжественная минута для многих и многих из них казалась Страшным судом и грозила расплатой за прошлое…
Граф Салтыков вошёл в дежурную комнату с официально-печальным и важным видом и объявил во всеуслышание:
— Милостивые государи! Императрица Екатерина скончалась, государь Павел Петрович изволил взойти на всероссийский престол.
Едва были произнесены эти слова, как множество царедворцев бросилось обнимать Самойлова, Ростопчина, Плещеева, камер-пажа Нелидова и прочих, в ком только усматривали или могли предполагать они будущих приближённых, поздравляя их, а за ними всех присутствующих с новым императором.
Граф Алексей Григорьевич Орлов, измученный нравственно и изнеможённый физически, проведя в слезах и терзаниях, без сна и пищи, почти двое суток, не в силах был уже дождаться кончины императрицы и уехал к себе на квартиру. Едва прилёг он отдохнуть, как прибежали сказать ему, что государыня скончалась, а вслед за тем явился посланный с повелением от государя, чтобы Орлов немедленно прибыл во дворец для учинения присяги. Старик, отговариваясь крайним утомлением, поручил передать императору, что, как скоро рассветёт, он не преминёт явиться и исполнить долг своего верноподданства. Государю такой ответ показался неугоден, и он послал к графу вторично, чтобы тот, невзирая ни на что, явился немедленно же к присяге. Надо было повиноваться.
— Полагаю, ваше сиятельство, что и вам надлежало бы учинить присягу? — встретил его император, как только гордый вельможа вошёл к нему в комнату.
— Конечно, так, государь! — с глубоким и почтительным поклоном отвечал Орлов, — и я, поверьте, готов учинить то с охотнейшим моим сердцем.
Государь вымерял его взглядом и, казалось, внутренне остался доволен ответом.
В это время обер-церемониймейстер Валуев, известный как самый ревностный блюститель порядка всех придворных торжеств и церемоний, явился с докладом, что во дворцовом храме всё уже готово к присяге.
В церкви, залитой огнями сверкающих люстр, паникадил и канделябров, Павел Петрович впервые стал на императорское место, и преосвященный Гавриил, выйдя на амвон, начал внятно и явственно читать форму присяги, которую вслед за ним громко повторяла густая толпа присутствующих, подняв крестообразно сложенные правые руки.
Императрица Мария Фёдоровна, по окончании присяжного обряда подойдя к государю, хотела было преклонить перед ним колени, но он удержал и с чувством обнял её, а вслед за ней всех детей своих. За сим каждый из присутствующих целовал крест и Евангелие и, подписав на присяжном листе своё имя, почтительно подходил к руке императора и императрицы. Когда же окончилась и эта долгая и утомительная церемония, Павел пошёл прямо в опочивальню покойной государыни, тело которой к этому времени было уже в белом платье положено на кровать, и в головах его на аналое дьякон читал Евангелие.
Это было в ночь с 6 на 7 ноября 1796 года.