В Италии
Черепов нагнал Суворова уже около Вены и тотчас представился фельдмаршалу, вручив ему высочайший приказ о своём назначении в его распоряжение.
— Крестика, чай, хочешь? Затем и поехал? — с некоторым неудовольствием спросил Суворов, прочтя бумагу.
— Совсем напротив тому, ваше сиятельство! — с чувством внутреннего достоинства возразил Черепов. — Я здесь совсем случайно и даже самому себе неожиданно.
И он, зная, что старик не любит терять много времени на лишние разговоры, вкратце, но с толком рассказал ему причины своего внезапного отправления в действующую армию.
— Помилуй Бог! Какой молодец! — весело вскричал фельдмаршал. — Из-за тупея!.. Ха-ха!.. И товарища не выдал! Похвально!.. Ну, будем служить с Божьей помощью! При мне оставайся.
И он милостиво отпустил от себя Черепова.
Суворов прибыл в Вену 15 марта и был встречен приветливыми кликами всего населения. Император Франц II принял его ласково и с почётом. В Шенбрунне старик впервые после долгой разлуки увидел русские войска и радостно приветствовал их.
— Здравствуйте, чудо-богатыри, любезнейшие друзья мои! Опять я с вами! Здравствуйте!
И на восторженных лицах героев Кинбурна, Фокшан, Рымника, Измаила и Праги[73] показались слёзы…
Вкратце и на словах объяснив императору Францу все свои стратегические предположения, Суворов спешил уехать в Италию, где с нетерпением ожидал его русский вспомогательный корпус генерала Розенберга.
Но барон Тугут, первый министр австрийского кабинета, мелкая личность, взобравшаяся на высоту из ничтожества, всячески домогался, чтобы русский фельдмаршал, представил венскому гофкригсрату[74] точный и подробный план будущих военных действий и, не видя этого плана, под разными предлогами задерживал Суворова в Вене. Эти домогательства не повели, однако, ни к чему. Суворов очень хорошо понимал, что такое гофкригсрат, знал за ним «неискоренимую привычку битым быть», называл членов его унтеркунфтами, бештимтзагерами, мерсенерами[75] и вообще не располагал доверять своих планов Тугуту, секретарь которого служил некогда секретарём при Мирабо и поэтому самому казался Суворову подозрительным и продажным. Да и сам Тугут далеко не был симпатичной личностью. Эгоистически и ревниво заботясь только о своём собственном влиянии при дворе, он не допускал никого действовать самостоятельно, вмешивался во всё и, вовсе не будучи военным человеком, связывал по рукам австрийских генералов, не смевших шагу ступить без категорического предписания из Вены. Подобная система, конечно, не могла нравиться Суворову, который хотел сражаться независимо от методических соображений гофкригсрата. Старик не согласился даже запросто побывать у Тугута для объяснений хотя бы словесных, на что не раз намекал ему граф Разумовский, русский посланник в Вене.
— Андрей Кириллович! — отвечал обыкновенно на эти намёки Суворов, — ведь я не дипломат, а солдат… русский… Куда мне с ним говорить? Да и зачем? Он моего дела не знает, а я его дела не ведаю!.. Знаете ли вы, Андрей Кирилллович, первый псалом? «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых»!
Кончилось тем, что на все приставания Тугута Суворов вручил ему кипу белой бумаги и показал чистый лист с бланком императора Павла со словами: «Вот мои планы!»
Эта суворовская шутка окончательно взбесила Тугута и была зерном той затаённой неприязни австрийских властей к русскому главнокомандующему, следствием которой были и бесплодность лавров, обильно пожатых Суворовым в Италии и, ещё более, бесплодность неимоверных подвигов, им же совершённых в Швейцарии.
2 (14) апреля он прибыл в Верону. Жители со свойственной им итальянской живостью и пылкостью сделали ему много шумных оваций: они выпрягли из кареты лошадей и повезли её сами до дворца, отведённого фельдмаршалу.
Здесь Суворов принял под своё начало австрийских и русских генералов. Представление последних происходило отдельно и как бы домашним образом, сопровождаясь разными оригинальностями. Пока Розенберг называл чин и фамилию представляемого, Суворов стоял навытяжку, с закрытыми веками, и при каждой неизвестной ему фамилии быстро открывал глаза, говоря с поклоном:
— Помилуй Бог!.. Не слыхал! Не слыхал!.. Познакомимся.
Дошла очередь до генерала Милорадовича.
— А! это Миша?! Михайло?! — вскричал Суворов.
— Я, ваше сиятельство! — поклонился статный двадцативосьмилетний красавец в генеральском мундире.
— Я знавал вас вот таким! — продолжал старик, показывая рукою на аршин от полу. — Я едал у вашего батюшки Андрея пироги. О! да какие были сладкие! Как теперь помню… Помню и вас, Михайло Андреевич! Вы хорошо тогда ездили верхом на палочке! О, да и как же вы тогда рубили деревянной саблей! Поцелуемся, Михайло Андреевич! Ты будешь герой! Ура!
Милорадович, растроганный до слёз, говорил, что постарается оправдать мнение о нём фельдмаршала.
Наконец Розенберг назвал генерал-майора князя Багратиона.
При этом имени Суворов встрепенулся, открыл глаза, вытянувшись, откинулся назад и спросил:
— Князь Пётр? Это ты, Пётр?.. Помнишь ли ты… под Очаковым! с турками! в Польше! — И, подвинувшись к Багратиону, он его обнял и стал целовать в глаза, в лоб, в губы, приговаривая:
— Господь Бог с тобою, князь Пётр!.. Помнишь ли?.. А?.. помнишь ли походы?
— Нельзя не помнить, ваше сиятельство, — отвечал Багратион со слезами на глазах, — не забыл и не забуду…
По окончании представления Суворов быстро повернулся, заходил широкими шагами, потом, вдруг остановясь, вытянулся и с закрытыми глазами начал произносить скороговоркою, не относясь ни к кому именно:
— Субординация! Экзерциция! военный шаг — аршин; в захождении — полтора. Голова хвоста не ожидает. Внезапно, как снег на голову! Пуля бьёт полчеловека; стреляй редко, да метко; штыком коли крепко. Трое наскочат: одного заколи, другого застрели, а третьему карачун! Пуля дура, а штык молодец! Пуля обмишулится, а штык не обмишулится! Береги пулю на три дня, а иногда и на целую кампанию. Мы пришли бить безбожных, ветреных, сумасбродных французишек; они воюют колоннами — и мы их будем бить колоннами!.. Жителей не обижай! Просящего пощады милуй!
Проговорив эту инструкцию, Суворов умолк и, как бы утомясь, склонил голову, наморщил брови, углубился в себя… Но чрез несколько секунд вдруг встрепенулся, приподнялся на носки, живо повернулся к Розенбергу и сказал:
— Ваше высокопревосходительство! Пожалуйте мне два полчка пехоты и два полчка казачков.
И следствием этого «пожалуйте» было немедленное выступление авангарда под начальством князя Багратиона.
В Вероне издано было воззвание Суворова к итальянцам: «Из далёких стран севера пришли мы защищать веру, восстановить престолы, избавить вас от притеснителей. Наказание непокорным; свобода, мир и защита тем, кто не забудет долга своего — сражаться со злодеями!»
Русский корпус в Италии состоял из верных сподвижников Суворова в войнах турецкой и польской. Каждый солдат знал своего «батюшку». Утомлённые продолжительным и быстрым походом, войска авангарда немедленно начали ряд славных подвигов.
Первое дело русских с французами произошло при Палаццоло. Когда Суворову были представлены пленные французы, взятые в этом сражении, он отпустил их немедленно во Францию со словами: «Идите домой и скажите землякам вашим, что Суворов здесь». 9 апреля Багратион и Край[76] взяли укреплённую Бресчио; 14 — Моро, разбитый при Лекко и Треццо, бежал за реку Адду, а Серрюрье, настигнутый при Вердерио, положил оружие. Возвращая шпагу пленному Серрюрье, Суворов произнёс стихи Ломоносова:
Великодушный лев злодея низвергает,
Но хищный волк его лежащего терзает, —
велел перевести эти стихи французскому генералу и вышел из комнаты.
«Quel homme!»[77] — воскликнул удивлённый Серрюрье.
Император Павел, получив известие об этих победах, велел дьякону возгласить в конце благодарственного молебна: «Высокоповелительному фельдмаршалу графу Суворову-Рымникскому многия лета» — и, посылая победителю портрет свой в перстне, осыпанном брильянтами, писал в рескрипте: «Примите его в свидетели знаменитых дел ваших и носите на руке, поражающей врага благоденствия всемирного». Сын Суворова тогда же был сделан из камер-юнкеров генерал-адъютантом и отправлен к отцу, причём государь сказал ему: «Поезжай и учись у него; лучше примера тебе дать и в лучшие руки отдать не могу».
Стояли дни Страстной недели. На бивуаках разбивалась палатка походной церкви, и кто хотел, тот шёл молиться. Суворов вместе со всем штабом, питавшийся в эти дни исключительно постной пищей, несмотря ни на какую усталость, постоянно присутствовал при богослужении и всё время службы был в величайших хлопотах: пел на клиросе с дьячками и досадовал на них, когда несогласно с ним пели, читал Апостол «с великим напряжением голоса», беспрестанно перебегал с клироса на клирос, то в алтарь, то молился перед местными образами и клал положенное число земных поклонов, наблюдая в это время из-под руки, все ли усердно молятся. «Религии предан, но пустосвятов не люблю», — говорил он и уподоблял их вазам, которые звенят, потому что внутри пусты. Когда были присланы первые австрийские и русские ордена для его подчинённых, он приказал священнику окропить эти знаки отличия святой водой в алтаре, а после молебна, при выносе их на блюде, каждый удостоенный монаршей милости становился на колени; тогда Суворов, с поцелуем и приличным приветствием, возлагал на него орден. И сам престарелый австрийский генерал Мелас, которого он называл «папой Меласом», должен был с коленопреклонением принять от него крест Марии-Терезии 2-й степени.
Изумив всю Италию и Европу быстрым переходом от Вероны до столицы Ломбардии, Суворов в страстную субботу остановился в виду Милана.
— Demain j'aurai mille-ans![78] — сказал он каламбур при этом, и действительно, на следующий день, 16 (28) апреля, в самый светлый праздник, русские полки торжественно вступили в этот город. Народ с восторгом приветствовал своих избавителей, хотя и сильно-таки побаивался этих «северных варваров». Суворов ехал позади своего секретаря Е. Фукса и генерал-лейтенанта Ферстера, приказав им вместо него раскланиваться с публикой. Когда же русские полки, пройдя церемониальным маршем, в пустых и тесных колоннах построились в каре на городской площади, Суворов посреди них, сняв шляпу, запел: «Христос воскресе из мёртвых».
— Смертию смерть поправ, И сущим во гробех живот даровав! — разом, как один человек, подхватило за ним 18 000 голосов русского войска. Всё это действительно «соделалось стадом одного пастыря», замечает очевидец[79]. Троекратно повторился гром этой торжественной священной песни, и эффект хора был поразителен. Миланцы дрожали в исступлённом восторге и своими приветственными криками покрыли окончание православного гимна.
— Христос воскресе, ребята! — когда всё смолкло, крикнул Суворов солдатам.
— Воистину воскресе, отец! — отгрянуло ему войско.
Это был могучий отклик на православное приветствие, какого никогда ещё не раздавалось в Милане.
Суворов слез с коня и стал христосоваться с окружающими. Его обступили массы офицеров и солдат. По замечанию очевидца, «не оставалось ни одного фурлейта, которого бы он не обнял и троекратно не поцеловал»[80]. Даже сам пленный Серрюрье не избегнул его лобызания, и Суворов заставил его отвечать по-русски: «Воистину воскресе». Но когда общий восторг достиг до полного энтузиазма, старик вдруг прослезился. Он вспомнил любимых своих фанагорийцев[81].
— С ними, чудо-богатырями, взял я Измаил, — говорил фельдмаршал, — с ними разбил при Рымнике визиря… Где они?.. Как я бы желал теперь с ними похристосоваться.
Черепов присутствовал при всей этой грандиозной сцене и живо ощущал в груди своей трепет какого-то священного восторга. Сердце его замирало от радости, и в то же время хотелось плакать, и он не замечал даже, как из глаз его одна за другой падают крупные слёзы, и так он был горд сознанием, что и он тоже душою и телом принадлежит к этой доброй, честной, православной семье, которая с дальнего севера явилась в этот роскошный южный город и здесь, среди чуждой страны и природы, сознаёт себя всё той же извечной и неизменной силой, которая зовётся русским народом. Вспомнился также ему и образ Лизы…
Она далеко; но он чувствует её близко, совсем близко, как бы тоже здесь, рядом с собою, и шепчет ей своё приветствие: «Христос воскрес, моя милая!»
И под влиянием этого чувства достал он из-за пазухи крестик, надетый Лизой на его шею в минуту прощанья, и благоговейно приник к нему губами.
Он мысленно христосовался с нею.
Солдаты рассыпались по улицам и отведённым для них квартирам — и Милан как-то вдруг превратился совсем в русский старинный город. Солдатики наши на улицах, в домах, в лавках — крестятся, целуются, обнимают друг друга, меняются красными яйцами, которые они какими-то судьбами успели тотчас же раздобыть и накрасить в сандале, угощают друг друга пасхою в итальянских булочных, славят Христа; везде по отведённым квартирам теплятся восковые свечи пред походными медными складенцами, которые русские люди сейчас же повесили на гвоздиках, рядом с католическими изображениями. Толпы праздношатающейся городской черни, не понимая ничего, с любопытством бегали повсюду за солдатами, рассматривали их, как нечто диковинное, дотрагивались до них и ощупывали руками мундиры, оружие, разевали рты, корчили рожи, жестикулировали, добродушно смеялись и горлопанили между собою. Наши сейчас же обгляделись и обошлись с ними по-свойски.
— Ну, брат-пардон, Христос воскрес! — говорили они иному итальянцу — Хоша ты и басурман, и глуп, а всё же человек, значит. Поцелуемся!
И какой-нибудь Беппо от души лобызался с каким-нибудь Мосеем Черешковым из Вологодской губернии, и Черешков понимал Беппо, и Беппо понимал Черешкова. Между ними сейчас же отличнейшим манером устанавливалось взаимное понимание и своеобразные разговоры, которыми и те, и другие были очень довольны.
— Вступление сюда, — говорил в этот день Суворов всем окружающим его, — вступление именно в день торжества торжеств и праздника праздников есть предзнаменование на врага церкви победы и одоления.
Отслушав нарочно для него отслуженную заутреню и обедню в домашней греко-российской церкви, он отправился на литургию и в городской католический собор. Жители были в восхищении от его ласкового приёма и обращения. Итальянские поэты, импровизаторы и композиторы слагали в честь его блистательные оды, писали торжественные кантаты, марши и гимны. Когда же вечером посетил он городской театр, то был принят с исступлением дикого восторга.
— Помилуй Бог! — вскричал при этом старик, — боюсь, чтоб не затуманил меня фимиам! Теперь пора рабочая!
В этот же вечер занялся он планом дальнейшей кампании.
— Когда вы успели всё это обдумать! — воскликнул изумлённый маркиз Шателер, когда Суворов открыл ему свои предначертания.
— В деревне, — отвечал фельдмаршал, — здесь было бы поздно обдумывать: здесь мы уже на сцене.
— И вас, — сказал Шателер, — и вас называют генералом без диспозиции.
Черепов, в качестве русского полковника, принадлежащего к свите фельдмаршала, пользовался большим почётом со стороны городской знати и зажиточной буржуазии. В первый же вечер в фойе и партере театра перезнакомился он почти со всеми представителями местной аристократии и золотой молодёжи. Двери лучших домов были ему раскрыты с полным радушием. Но увы! — в этих богатых салонах нашёл он невежество, которое казалось ему невероятным. О России, которую здесь знали только по слухам, ему приходилось выслушивать нелепейшие вопросы; относительно Германии здесь были убеждены, что вся она вмещается только в одной Австрии; о Швеции, Норвегии, Дании почти и не слыхивали. В высшем миланском обществе Черепов не встретил ни одного человека, который бы побывал где-нибудь за границей. «К чему нам, — говорили они, — выезжать из своего сада Европы!» Многие из первых вельмож и знатнейших дам просили его сказать им откровенно, под величайшим секретом: правда ли, что gli capuccini russi, т. е. казаки — русские капуцины (так их чествовали за их бороды) — зажаривают и едят детей? На следующий день, когда довелось ему быть с визитом у Милорадовича и он стал рассказывать про эти вопросы, в комнату врывается вдруг какой-то аббат и в исступлении бешенства ревёт с отчаянным видом:
— Генерал! Если в вас есть Бог, то спасайте! Но спасайте скорее!
Все стремглав побежали за ним вниз.
— Eccolo! — кричит итальянец. — Вот он! Спасайте!
— Что такое?! В чём дело?! — Все в смятении, в испуге смотрят, ищут глазами, и что же?.. Казак-ординарец, сидя на ступеньке каменного крыльца, как нежная нянька, держит на руках младенца и смотрит на него умильно, со слезами.
— Ты что тут делаешь? — строго спросил его Милорадович.
— Извините, ваше превосходительство! — говорил тот, поспешно поднявшись с места, — это дитё так смахивает на мово Федьку-пострела… на Дону… что я расцеловал его, да вот… виноват… и расплакался малость.
Милорадович не мог скрыть своего гнева на итальянского патера и выругал его достойным образом.
Австрийские генералы просили Суворова дать войскам в Милане более продолжительный отдых, но он отвечал им одним коротким: «Вперёд!» — и вот 26 апреля пред ним спускает свой флаг Пескьера, этот ключ Пьемонта, а через два дня после неё то же следует с крепостями Пиччигетоне и Тортоною. В самый день сдачи Пескьеры прибыл в главную квартиру Суворова великий князь Константин Павлович в сопровождении генерала-от-кавалерии Дерфельдена. Моро, атакованный 1 и 2 мая, опять вынужден был отступить к Асти и Кони. 12 мая союзники овладели Феррарою, 13-го — миланскою цитаделью, 14-го — феррарскою, а 27 мая Суворов вступил в Турин — столицу Пьемонта и обложил тамошнюю цитадель. Рассматривая на карте движения Моро, он сказал с удовольствием: «Моро понимает меня, старика, а я радуюсь, что имею дело с умным полководцем. Но не тот умён, о коем все говорят, что он умён, а тот, кого другие дураком считают».
И здесь он оправдал слова свои, ибо понявши хитрые манёвры французского полководца, сумел заставить его думать, будто даётся в обман, и перехитрил его гениальнейшим образом. Имея в виду не допустить Макдональда, двигавшегося от Неаполя, до соединения с Моро и разбить его отдельно, Суворов начал такие странные движения войск, что они решительно спутали все расчёты Моро и Макдональда. Между тем император Павел, узнав, что в один месяц времени вся Верхняя Италия уже очищена и остатки разбитой армии Моро отброшены в Ривьеру Генуэзскую, писал Суворову:
«В первый раз уведомили вы нас об одной победе, в другой о трёх, а теперь прислали реестр взятым городам и крепостям. Победа предшествует вам повсеместно, и слава сооружает из самой Италии памятник вечный подвигам вашим».
Обеспеченный уже со стороны Моро, т. е. с фронта, Суворов смело обратился на нового противника, свежие силы которого угрожали союзникам с тыла. Этот новый противник был Макдональд, уже спустившийся с Апеннин и начинавший дебушировать в долину реки По.
Суворов, не любивший ожидать нападений, оставил один австрийский корпус наблюдать за Моро, а сам устремился с главными силами против Макдональда, которого и оттеснил первоначально до реки Требии.
Здесь, на том самом месте, где за две тысячи лет до того Аннибал сокрушил римлян, повторилась великая битва Требийская. Папа Мелас, пред началом сражения читая краткую и ясную диспозицию, остался очень изумлён, что в ней ничего не было предписано на случай отступления, и прислал адъютанта спросить, куда надлежит отступать?
— Куда? — спросил Суворов. — За Требию, в Пьяченцу.
Это значило, что отступления нет, а надо гнать неприятеля и двигаться вперёд или умирать. Других исходов не признавал и не понимал Суворов. В этом сражении, между прочим, великий князь Константин Павлович вёл в атаку кавалерийский полк, а Багратион, несмотря на отчаянное сопротивление, решил дело штыками, подтвердив ещё раз на кровавом опыте превосходство русской «штыковой работы» пред изобретателями этого страшного оружия. Начавшись в десять часов утра, сражение окончилось только в десять часов вечера, завершившись полным отступлением французов за Требию. Наутро началась новая битва. Макдональд дрался с Суворовым три дня подряд (7, 8 и 9 июня) и наконец, потерпев окончательное поражение, бросился в беспорядочном бегстве обратно за Апеннины, чтобы хотя бы берегом моря успеть как-нибудь соединиться с Моро, начинавшим в отсутствии русских одерживать некоторые успехи над австрийцами. Эти успехи, однако же, прекратились с появлением Суворова, который снова заставил Моро уйти в горы. Союзники перешли Требию и овладели Пьяченцею, где было взято 7000 человек, четыре генерала, столько же полковников и 350 офицеров. Жара всё это время стояла нестерпимая, убийственная до такой степени, что, разбирая тела на поле сражения, находили умерших без всякой видимой причины: очевидно, что они были поражены солнечным ударом или же задыхались, падая от бессилия и будучи завалены мёртвыми и ранеными. Суворов поспевал всюду и носился по полю битвы на своём поджаром горбоносом дончаке в одной полотняной сорочке и подштанниках, обутый в ботфорты и покрытый лёгким колпаком вместо шляпы или каски. Закусывал он в это время только солдатским сухариком да сухим донским балычком, который, составляя его любимую закуску после водки, во всех походах имелся у него в запасе. Потери Макдональда были громадны: за время трёхдневной битвы он лишился девяти генералов ранеными, 6000 человек убитыми, свыше 12 000 пленными, в том числе 510 офицеров, да кроме того у французов отнято было семь знамён и шесть орудий. Но и союзникам далась победа недёшево: у них насчитано до 1000 убитых и около 4000 раненых, между которыми был Багратион и ещё два генерала.
Известие о Требийской битве шумно полетело по всей Европе: в Вену, в Петербург, в Лондон… Император Павел прислал Суворову свой портрет, осыпанный брильянтами. «Портрет мой на груди вашей, — писал государь старику, — да изъявит всем и каждому признательность государя к великим делам своего подданного, ими же прославляется царствование наше».
Вслед за Требийской битвой, к крайнему негодованию Суворова, последовало более чем месячное бездействие австрийцев. Это был подвох мстительного Тугута, приковавшего всё внимание венского двора к продолжавшейся осаде Мантуи, стойкость которой служила для бездарного гофкригсрата уважительным предлогом противодействовать дальнейшему развитию наступательной системы русского Суворова. Фельдмаршал жаловался императору Павлу на робость гофкригсрата, на зависть к себе, как чужестранцу, на интриги частных двуличных начальников и безвластие своё в производстве операций прежде доклада о них в Вене. Но наконец сдалась и Мантуя, а за нею пала Александрия. Суворов вздохнул свободнее: он почуял теперь возможность оставить ненавистный ему «дефенсив» и, перейдя в наступление, проникнуть в Ривьеру Генуэзскую.
Но это предполагаемое наступление не состоялось по той причине, что его предупредил новый главнокомандующий республиканских войск в Италии, молодой генерал Жуберт, которого сам Бонапарт называл «наследником своей славы». Усилив армию Моро многими подкреплениями, Жуберт снова перешёл с нею Апеннины и занял сильную позицию при городе Нови.
— Юный Жуберт пришёл учиться; дадим ему урок! — сказал тогда Суворов и, пылкий не по летам, стремительно атаковал его позицию 4 августа. Битва была отчаянная и стоила жизни самому Жуберту. Трудность овладения новийскими высотами, нестерпимая жара, грозная артиллерия и стойкое мужество неприятеля делали тщетными все усилия русских. До трёх часов дня высоты три раза переходили из рук в руки. Русские начальники, кроме самого Суворова, не знали, куда девался Мелас с его отрядом, и удивлялись, что это старик длит сражение и остаётся спокоен, видя его безуспешность. План фельдмаршала и верность его взгляда поняли только тогда, когда он вдруг велел учинить усиленное нападение «на центр». Тогда-то начался самый страшный разгар битвы. Багратион был отбит. Суворов сам бросился в ряды солдат. При нём находился великий князь Константин.
— Друзья! Богатыри! Дети! С нами Бог! Ура! — восклицал старик — и вот «в слепоте исступлённой храбрости, под градом смертоносных орудий, не думая о превосходстве неприятельской позиции, презирая неминуемую смерть, бросились русские солдаты. Сугубо восстали на них смерть и бедствие; но, ободряемых примером вождей, их уже невозможно было удержать»[82]. В это время вдруг загремела в тылу неприятеля неожиданная канонада: это Мелас, удачно сделавший обход, громил теперь французов. Нападение на центр было усилено ещё больше. Противник, видя невозможность держаться долее, решился бросить на жертву часть своих войск, чтобы спасти остальные, и спешно начал отступление в горные ущелья, укрываемый мраком наступившей ночи. Французы потеряли убитыми и ранеными более десяти тысяч; русские и австрийцы восемь тысяч. До пяти тысяч пленных и 36 пушек достались победителям. Когда австрийцы заспорили было о числе этих последних трофеев, причитавшихся на их долю, и требовали себе половину, Суворов порешил вопрос коротко и просто:
— Отдать им всё! — приказал он, — пускай их! Где им взять! Мы ещё возьмём!
И пушки были отданы беспрекословно.
Подвиги Суворова достойно оценялись и монархом России, и освобождённой Италией, и изумлённою Европой, возбуждая в то же время ужас правителей Франции. За освобождение в четыре месяца всей Италии «от безбожных завоевателей» император Павел возвёл Суворова в княжеское Российской империи достоинство с титулом Италийского, «да сохранится в веках память дел Суворова», и повелел, «в благодарность подвигов этих, гвардии и всем российским войскам, даже и в присутствии государя, отдавать ему все воинские почести, подобно отдаваемым особе императорского величества». «Не знаю, кому приятнее, — писал старику Павел, — вам ли побеждать или мне награждать вас, хотя мы оба исполняем своё дело. Я как государь, вы как полководец; но я не знаю, что вам давать: вы поставили себя свыше всяких награждений, а потому определили мы вам почесть военную… Достойному достойное!» — прибавлял государь в заключение своего рескрипта.
В Англии давно уже на всех праздниках провозглашали тосты за здоровье избавителя Италии, сочиняли ему оды и гимны, выбили в честь его медаль… Но особенное удовольствие доставила императору Павлу награда, пожалованная Суворову королём Сардинским, который возвёл его в сан главнокомандующего фельдмаршала сардинских войск и в гранды Сардинии, с титулом и степенью кузенов королевских (cousin du roi) и прислал ему ордена Аннонсиады, Маврикия и Лазаря.
— «Радуюсь, что вы делаетесь мне роднёю, — писал после этого император Павел Суворову, — ибо все владетельные особы между собою роднёю почитаются». — «Славе легко породниться с царями!» — восклицали поэты. «Я разделяю с другими благодеяния ваши, — писал фельдмаршалу король Неаполитанский, — вы открыли мне дорогу в царство моё, вы утвердите меня на моём царстве».
А между тем, среди всех этих побед и оваций, завистливый и мелочно мстительный Тугут готовил исподтишка Суворову новые козни и ковы.