Лучи бессмертия и славы
Следствием своекорыстной политики венского двора и всех коварств Тугута был разрыв нашего союза с Австрией.
«Вашему Величеству, — писал государь Павел Петрович императору Францу, — уже должны быть известны последствия преждевременного выступления из Швейцарии армии эрцгерцога Карла, которой, по всем соображениям, следовало там оставаться до соединения фельдмаршала князя Италийского с генерал-лейтенантом Корсаковым. Видя из сего, что мои войска покинуты на жертву неприятелю тем союзником, на которого Я полагался более, чем на всех других; видя, что политика его совершенно противоположна Моим видам и что спасение Европы принесено в жертву желанию расширить вашу монархию; имея притом многие причины быть недовольным двуличным и коварным поведением вашего министерства (которого побуждения не хочу и знать, в уважение высокого сана Вашего Императорского Величества), Я с тою прямотою, с которой поспешил к вам на помощь и содействовал успехам ваших армий, объявляю теперь, что отныне перестаю заботиться о ваших выгодах и займусь выгодами собственными своими и других союзников. Я прекращаю действовать заодно с Вашим Императорским Величеством, дабы не действовать во вред благому делу…»
Это письмо было передано императору Францу чрез русского посла Колычева, заменившего графа Разумовского. Прочитав его, Франц до того смутился, что не умел даже скрыть свои ощущения перед нашим послом, который после аудиенции у императора австрийского имел свидание с бароном Тугутом. Когда Колычев объявил ему, что русским войскам предписано возвратиться в Россию, Тугут сначала не хотел даже этому верить. Черты лица его, всегда холодные и неподвижные, тоже не могли скрыть живого смущения; но потом, придя несколько в себя, австрийский министр начал вдруг выхвалять доблести русских войск, заслуги полководца их и старался выведать у Колычева, не может ли Суворов хотя повременить на некоторое время выступлением из Германии, в той надежде, что гнев императора Павла, быть может, ещё смягчится и повеления его будут отменены. После первого испуга Тугут старался успокоить себя той мыслью, что император Павел в действительности не решится привести в исполнение свою угрозу. Однако же надежды венского двора, давно уже, впрочем, затеявшего втайне отдельные переговоры с французской Директорией, в скором времени окончательно рушились.
Копия с письма к австрийскому императору была препровождена государем к Суворову при особом рескрипте, где, между прочим, значилось: «Вы должны были спасать царей; теперь спасите российских воинов и честь вашего государя», а в следующем за тем рескрипте государь писал, что более «не намерен жертвовать своими войсками для корыстолюбивых и бесстыдных видов двора венского». Суворов, конечно, не претендовал на разрыв с австрийцами, коварство которых чуть не выморило всю его армию и было главнейшей причиной поражения Корсакова. Император Павел очень хорошо понимал последнее и хотя отставил Корсакова от службы, но, получив донесение о выходе русских из Швейцарии, писал к Суворову от 29 октября: «Весьма рад, что от вашего из Швейцарии выступления узнает эрцгерцог Карл на практике, каково быть оставлену не вовремя и на побиение; но немцы люди годные: всё могут снесть, перенесть и унесть». «Действуя на пользу общего дела престолов, я не должен, однако, терять из виду безопасность и благоденствие моей империи, в чём отдам отчёт пред Богом и пред всеми подданными моими», — писал государь к принцу Конде, извещая об отозвании своих войск в Россию. Распорядясь о немедленном выступлении русской армии из Баварии и о движении её «умеренными маршами» к пределам своего отечества, государь формально приказал платить за всё на пути чрез австрийские владения, а деньги на путевые расходы просить заимообразно у курфюрста Баварского Максимилиана. «Теперь главный предмет мой, — извещал он Суворова, — есть возвращение ваше в Россию и охранение её границ». Действующую армию предназначалось расположить под непосредственным начальством Суворова, на западной окраине империи, а ему самому повелевалось «иметь пребывание, яко в средоточии маетностей его, — в местечке Кобрине».
Известясь об этой высочайшей воле, Суворов сказал:
— Я бил французов, но не добил. Париж мой пункт, — беда Европе! — и послал племянника своего, князя Горчакова, занимать у курфюрста Баварского миллион гульденов.
Швейцарский поход по справедливости считается не только у нас, но и в Европе венцом воинской славы Суворова. Граф Ростопчин в письме к нему в следующих выражениях высказывал своё мнение об этом походе: «Ваше последнее чудесное дело удостоивают в Вене названием „une belle retraite“[91]. Если б они (т. е. австрийцы) умели так ретироваться, то давно бы завоевали всю вселенную».
— Belle retraite! — воскликнул со смехом Суворов. — Помилуй Бог!.. Здесь нет des belles retraites — разве в пропастях!
Император Павел по тому же поводу писал ему в рескрипте от 29 октября: «Побеждая повсюду и во всю жизнь вашу врагов отечества, недоставало вам одного рода славы — преодолеть и самую природу. Но вы и над нею одержали ныне верх: поразив ещё злодеев веры, попрали вместе с ними козни сообщников их, злобою и завистию против вас вооружённых».
Спасение русского войска в самой ужасной и труднейшей из местностей Швейцарии было во мнении государя величайшей заслугой. Выслушав реляцию, он тут же возвёл Суворова в звание генералиссимуса и сказал при этом графу Ростопчину: «Это много для другого, а ему мало — ему быть ангелом» — и в рескрипте, которым объявлялась старику эта новая милость царская, было изображено: «Награждая вас по мере признательности моей и ставя на высший степень, чести и геройству предоставленный, уверен, что возвожу на оный знаменитейшего полководца сего и других веков». В то же время император повелел отлить статую Суворова и в честь его воздвигнуть монумент в Петербурге, на Марсовом поле[92].
В числе самых деятельных и полезных участников швейцарского похода был великий князь Константин Павлович, которому Суворов в донесении своём государю отдал полную дань справедливости, за что великому князю пожалован был титул цесаревича. Все частные начальники и отличившиеся офицеры по представлению генералиссимуса получили щедрые награды.
Вся Европа дивилась и рукоплескала Суворову. Ораторы, поэты слагали ему похвалы. Державин, воспевший некогда Измаил и Прагу, сделал швейцарские подвиги предметом новой своей оды, которая исполнена самобытными красотами: своенравными, как гений Суворова, дикими, как природа Швейцарии. Воспевая подвиги русских, Державин изображал Валгаллу и древнего героя Севера, указующего на Суворова:
«Се мой, — гласит он, — воевода!
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Десятый вал в морских волнах…» [93]
«Хохочет ад», — восклицал Державин, рисуя битвы в Альпийских горах и представляя Сен-Готард исполином, который касается «главой небес, ногами ада» и с рёбер которого
Шумят вниз реки,
Пред ним мелькают дни и веки,
Как вкруг волнующийся пар… [94]
Эта ода заключалась мыслию, что отныне вековечными обелисками русских подвигов пребудут сами Альпийские горы.
Вместо миллиона гульденов у курфюрста Баварского нашлось всего 200 тысяч, которые и были немедленно доставлены генералиссимусу. Затем вся русская армия сосредоточилась в Аугсбурге. Здесь прислали к Суворову почётную стражу.
— Зачем это?! Помилуй Бог!.. Не надо!.. Меня охраняет любовь народная! — сказал он, отсылая караул.
Около месяца прожили в Аугсбурге русские, и время, проведённое здесь, прошло для них шумно и весело. Множество генералов, министров, путешественников стекалось сюда со всех концов Европы, чтобы видеть Суворова, хоть мельком, но воочию взглянуть на него. Всё благоговело перед героем италийским. Из Аусбурга русская армия двинулась далее, двумя колоннами — одна через Богемию, другая — через Моравию. Сам Суворов следовал при первой.
В городке Вишау встретил его хор детей, пропевший в честь ему гимн. Старик прослезился, перецеловал маленьких певцов, усадил их у себя за стол, потчевал разными лакомствами и сам пел с ними.
1 декабря Суворов прошёл Нитенау и вступил в Прагу, столицу Богемии, где, во исполнение высочайшего повеления двигаться «умеренными маршами», приготовился дать войскам своим продолжительный отдых и остался здесь на целый месяц. Сюда приехали к нему генерал Беллегард — со стороны императора австрийского, и лорд Минто — со стороны короля английского для новых попыток уговорить его сражаться. Старик был и сам не прочь от этого, только не вместе с австрийцами. Множество знатных людей, министров, дипломатов, генералов и дам окружали его и здесь, как в Аугсбурге. Здесь, среди героев, которых водил к победам, среди уполномоченных агентов государей, искавших его внимания и согласия, Суворов в последний раз явился в полном блеске славы и почестей. В Праге же помолвил он и своего сына с принцессой Курляндской. По вечерам у него происходили многолюдные и шумные собрания. Затеял он тут справлять русские святки, завёл святочные игры, фанты, жмурки, жгуты, подблюдные песни, сам пел, и бегал, и мешался в толпе гостей, с точностию исполняя всё, что назначалось ему проделывать, когда вынимался его фант, водил хороводы, заставлял немцев выговаривать трудные русские имена и мудрёные слова и слушать рассказы о славной плясунье — боровичской исправничихе — и, наконец, пускался в танцы: «Люди вправо, — пишет очевидец[95], — а он влево; такую причинял кутерьму, суматоху, штурм, что все скакали, прыгали и сами не знали куда». И замечательно, что знатнейшие богемские дамы, австрийские генералы, даже английский посланник при венском дворе и множество чужестранцев — путались вместе с русаками в наших народных играх. Суворов был очень доволен, если при игре в жгуты особенно больно доставалось по спине австрийским генералам. «Пониже бы их хорошенечко! Пониже!» — приговаривал он, хлопая в ладоши. Сюда же, в Прагу, явился художник Миллер, присланный от курфюрста Саксонского с просьбой о позволении списать с Суворова портрет для Дрезденской галереи. Старик очаровал Миллера своими разговорами. Ласково встретив его, он стал словами изображать свой нравственный портрет.
— Ваша кисть изобразит черты лица моего, — говорил он художнику, — они видны; но внутреннее человечество моё сокрыто. Итак, скажу вам, любезный господин Миллер, что я проливал кровь ручьями. Содрогаюсь. Но люблю моего ближнего, во всю жизнь мою никого не сделал несчастным, ни одного приговора на смертную казнь не подписывал; ни одно насекомое не погибло от моей руки. Был мал, был велик (при этом Суворов вскочил на стул); в приливах и отливах счастия уповал на Бога и был непоколебим (тут он сел на стул); непоколебим, как теперь!.. Вдохновитесь вашим гением и начинайте!
— Твой гений вдохновит меня! — воскликнул в восторге художник.
Умолкнув, Суворов терпеливо выдерживал неподвижную позу — и прекрасный портрет его, списанный Миллером, до наших дней хранится в Дрезденской галерее.
В это время оживлял Суворова не суетный блеск, окружавший его, не величие, в каком являлся он в представлении своих современников, — оживляла его надежда явиться снова, но уже самостоятельно, среди громов битвы и победы. Любимой и самой заветной мечтой его было победить и умереть в бою, но не на постели.
Высочайший рескрипт от 29 декабря застал его ещё в Праге. «Князь! — собственноручно писал государь. — Поздравляю вас с новым годом и желаю его вам благополучна, зову вас к себе. Не мне тебя, герой, награждать! ты выше мер моих; но мне чувствовать сие и ценить в сердце, отдавая тебе должное».
Удовлетворяя желанию государя, генералиссимус простился с войсками: он прослезился — и ничего не мог сказать от волнения… Ряды солдат тоже безмолвствовали и были грустны, словно предчувствуя, что видят «отца» уже в последний раз в своей жизни. Суворов сдал начальство генералу Розенбергу и спешил выехать из Праги. Но пред отъездом, возражая ещё раз на новые планы, представленные ему Беллегардом и Минто, он выразился напрямик, то «все эти планы красноречивы, да не естественны, прекрасны, да не хороши», и на прощанье высказал им мысль весьма замечательную:
— Если хотите ещё раз воевать с Францией, — сказал он, — то воюйте хорошо, ибо война плохая — смертельный яд. В этом случае лучше и не предпринимать её! Всякий изучивший дух революций был бы преступником, если б умолчал об этом. Первая великая война с Францией должна быть также и последнею.
Спустя пятнадцать кровавых лет Европа в 1812 году убедилась в вещих словах Суворова.
На другой день он выехал из Праги в сопровождении небольшой свиты. По дороге, в моравском городке Нейтитченке, где умер и похоронен австрийский фельдмаршал Лаудон, пожелалось ему взглянуть на гробницу этого замечательного человека. Погрузясь в глубокую задумчивость, долго стоял он и смотрел на длинную латинскую эпитафию, где в подробностях и до последних мелочей исчислены были дела, чины, титулы и отличия Лаудона.
— К чему такая длинная надпись! — произнёс он наконец в раздумье.
Рядом с ним стоял Фукс, ловя на лице великого старца все оттенки сокровенных дум, волновавших его душу в эту замечательную минуту.
— Нет! Когда я умру, — продолжал Суворов, обратясь к своему спутнику, — завещаю тебе волю мою: когда я умру, не делайте на моём надгробии похвальной надписи. Напишите просто, всего три слова: «Здесь лежит Суворов» — с меня и довольно!