I. В коптилке
18-го сентября 1861 года, утром, в половине девятого часа, Хвалынцев шел в университет. В этот день открывались лекции. Шел он бодро и весело, в ожидании встреч со старыми товарищами, с знакомыми профессорами.
"Что-то предстоит на нынешний год? Какие дела, какие интересы? Будет ли все так же, по-прежнему, процветать своя домашняя, университетская «публицистика»? Что Сборник студентский? Что «касса» сходки? Фишер, конечно, по-прежнему будет вещать, что "педагогика разделявается на три половины, из которых первая говорит о воспитании, но вторая равно о воспитании, а зато третья… тоже о воспитании". Ну, да впрочем Фишер — Бог с ним! А вот лекции Костомарова, Спасовича, Кавелина — тут уж вознаградим себя за все три половины! Еще один год — кандидатский диплом в руки — и гуляй себе Константин Семенович по белому свету, распоряжайся своею личностью, как признаешь удобнее!"
Весело мечтать таким образом, Хвалынцев почти и не заметил, как очутился перед университетским подъездом.
— А! Старая гвардия! — приветливо, как старого знакомого, встретил его в сенях, на площадке, почтенный университетский швейцар. — Старая гвардия! Добро пожаловать! С новым курсом, с новым счастьем!
— Здорово, Савельич! Спасибо тебе! А что нового?
— О, нового много, много нового! Полны карманы наложишь новостей, и то не оберешься! — махнув рукой, ухмыльнулся старый Савельич. — Письмо есть к вашей милости — несколько дней уж лежит.
И порывшись у себя на столике, где у него обыкновенно раскладывались письма, адресованные в университет, на имя студентов, он старчески внимательно, поодаль от глаз, разобрал надпись и подал Хвалынцеву запечатанный конверт.
— Ну, ладно, после прочтем на досуге, — проворчал себе под нос студент и, сунув письмо в боковой карман расстегнутого сюртука, повесил пальто и быстрыми шагами поднялся наверх, по лестнице. Как раз на верхней площадке, нос к носу, столкнулась с ним единая от полицейско-университетских властей.
— Ай, ай, господин Хвалынцев, опять воротнички! опять воротнички у вас выпущены! и в прошлом году воротнички, и в позапрошлом воротнички, и нынче опять воротнички! — говорила власть, тщетно стараясь принять авторитетный тон, ибо чувствовала, что в последние годы авторитет ее сильно расшатался.
— Ну да, Александр Иванович, и воротнички, и волосы длинноваты — это ведь мой всегдашний недостаток! Ничего, свои люди — как-нибудь сочтемся! — полушутя-полунебрежно ответил студент, проскальзывая в дверь мимо власти, которая только развела руками да головой вослед ему покачала.
В длинном университетском коридоре, там и сям, около аудиторий, слонялись довольно уже людные группы студентов. В этих слоняющихся группах даже непривычный глаз мог бы сразу отличить новичков от "старой гвардии", по выражению Савельича. Старая гвардия бойко ходила, громко говорила, весело смеялась и держала себя по-домашнему, "своими людьми", с видимою независимостью; новички же, тщательно застегнутые на все пуговицы, отличались несмелостью движений и взглядов, и в выражении лица всецело еще носили робкое и почти идеальное благоговение ко "храму науки".
Мимоходом кивнув кой-кому головою, кой-кому пожав на ходу руку, Хвалынцев миновал наконец длинный коридор и спустился вниз, в курильную комнату, прозванную студентами попросту «коптилкой». Там — все по-старому: те же грязно-желтые стены, те же две-три убогие скамьи, тот же дым и окурки, тот же подслеповатый сторож со своим запахом и тот же бородатый маркитант в синей поддевке, а у маркитанта все те же неизменные бутерброды с колбасой и сыром да слоеные пирожки с яблоками, вкус которых уже много лет отменно хорошо знаком всему университету.
Коптилка была полна молодежью. Кроме синих студентских воротников, составлявших, конечно, значительное большинство, тут в разных углах виднелось довольно-таки много военных усов, с офицерскими погонами, несколько черных чамарок и кавказских чекменей, несколько поддевок, партикулярных сюртуков и пиджаков. Несмотря на ранний час утра, табачный дым уже стоял коромыслом и не один десяток молодых звучных голосов кричал и надседался, что есть мочи, горячо стараясь перекричать всех остальных, чтобы подать свое личное мнение в каком-то общем споре. Что это был за спор, свежему человеку разобрать не представлялось ни малейшей возможности, потому что коптилка была преисполнена невообразимым гамом и гулом. В одной из групп, прислонясь спиною к окну, стояла молодая и довольно недурненькая собою девушка, с кокетливо отброшенными назад короткими волосами, в синей кашемировой юбке, без кринолина, и с узенькой ленточкой синего галстучка, облегающего мужской воротничок батистовой манишки. Фланелевая темная гарибальдийка скрывала ее стройную талию. Девушка поминутно щуря, из-под синих очков, свои глазки, курила наотмашь папироску и горячо о чем-то говорила целой группе разношерстной молодежи. Подле нее, взмостившись на подоконник и свесив оттуда ноги, сидел и ораторствовал молодой студент в золотых очках. Выразительные глаза и красивое, но не совсем приятное лицо его носило в себе явный отпечаток еврейского типа. По его костюму, которому он тщательно старался придать демократическую небрежность, все-таки ясно можно было видеть, что студент этот — сын очень богатых родителей.
— А! Хвалынцев! Вот и он! здравствуй! Сюда, сюда! скорей сюда! дело есть! Слышал? — накинулось на студента несколько наиболее знакомых ему молодых людей, едва лишь он успел переступить порог коптилки.
— В чем дело, господа? какое дело? Гам такой, что и разобрать ничего невозможно.
— Общее дело! Петлю над нами затягивают! Мертвую петлю! Говорят, сходки запрещены! — кричали разные голоса.
— Как запрещены? Этого быть не может! — возразил удивленный Хвалынцев. — Запретить их мог тот, кто разрешал, а Высочайшего повеления не было.
— Обошлись и так! Да это не все: касса от нас отобрана, пособия из нее присуждаются не студентами, а инспектором; редакторов и депутатов будет избирать правление университета.
— То есть, университетский совет? — в виде наиболее точной поправки спросил Хвалынцев.
— Нет, не совет, а правление, то есть канцелярия: секретарь, синдик, казначей и чиновники.
— Вздор! Это не имеет смысла!
— О смысле не говорят, — говорят о факте.
Хвалынцев недоуменно пожал плечами.
— Вы нынче держали переходный экзамен? — спросил его с окошка студент с еврейским типом лица.
— Нет, не держал; а что?
— А то, что, значит, похерят из университета.
— За что? Коли я, по праву, могу не держать из третьего в четвертый!
— По праву? Было такое, да сплыло! Теперь если вы не держите экзамена, или не выдержали его — вон без дальних разговоров! Свидетельства о бедности тоже похерены: и бедный, и богатый — все равно, плати 50 рублей, а нет их — вон! Матрикулы какие-то вводят…
— Как… что… матрикулы?.. Это еще что такое? Что это за матрикулы?
— Черт их знает!.. Ясного понятия на этот счет не имеется.
— Господа, да этого быть не может! этому верить нельзя! — проговорил озадаченный Хвалынцев.
— Поверишь, как на собственной шкуре почувствуешь.
— Да вы что? Вы за правительство, что ли? — грубо вызывающим тоном обратился к нему один из близстоявших студентов.
Хвалынцев вспыхнул и, несмущенно глядя ему в глаза, произнес твердо и отчетливо:
— За здравый смысл и за законное право. Все это, повторяю, не имеет смысла. Кто вам сказал это?
— Да вы откуда сами-то? из Японии, что ли приехали? Кто сказал!.. Весь город говорит! В газетах официально отпечатано!
— А нам-то было ли объявлено официально, через попечителя, через ректора, через начальство?
— Начальство!.. Ха, ха, ха! Начальство струсило!.. Его и нет, оно и не показывается!
— Что же делать теперь?
— Об этом-то вот и толкуется!
Хвалынцев, по приезде из Славнобубенска, все лето, почти до вчерашнего дня, прожил у одного своего приятеля в тиши и глуши чухонской деревушки, на финляндском берегу, прожил без газет, без писем, без новостей, и теперь вернулся в Петербург к началу курса, не имея обо всех университетских переменах ни малейшего понятия. Все, услышанное в коптилке, ударило его как обухом. Здравый смысл отказывался верить, а не верить оказалось невозможно. Чувство досады и злобы охватило его. "Как, за что, почему, по какому праву?" — закипали в нем протестующие вопросы. — "Лишать права посылать из среды своей избранных депутатов для заявления студентских нужд — да кто же будет объясняться? Вся масса, что ли?? Инспектор может по своей прихоти утвердить или нет пособие моему товарищу из кассы, которая принадлежит исключительно самим студентам, которая создалась их собственною инициативой, которая сложилась и поддерживается на наши собственные гроши. И над этою кассой посторонний контроль, постороннее распоряжение ею! И это совершается в том самом месте, где голос профессора проповедует с кафедры о юридическом, о гражданском праве! И после этого можно верить в непреложность этого права! А эти 50 рублей — поворот к ограничению числа студентов; это значит сделать университет для большинства недоступным, сделать его достоянием касты, достоянием достаточных людей. И не нашлось человека, который бы поднял голос против этого! — Господи! Да что ж это такое!"
Так думал Хвалынцев, негодуя всем пылом юношеского увлечения, а число людей, наполнявших коптилку, с каждой минутой возрастало и общий шум становился все сильнее. Сделалось уже очень тесно и душно, табачный дым ел глаза, шум голосов, старавшихся перекричать друг друга, немилосердно раздирал барабанную перепонку. И все-таки невозможно было понять что-либо в этом гаме, и чем больше наполнялась коптилка, тем запутаннее становилось дело. Каждый в отдельности знал, какие причины вызвали эту сходку, но никто не понимал о чем, в сущности, в данную минуту идет весь этот гвалт, о чем и кто собственно спорит, чего кто хочет, что следует предпринять и на что решиться? Лекции уже читались в аудиториях, но об них не думали: большинство студентов было в коптилке. Ежеминутно то один оратор, то вдруг несколько зараз вскакивали на скамейки, на подоконники, кричали, махали руками, тщетно требуя слова — шум не умолкал. А если кому из этих ораторов и удавалось на несколько мгновений овладеть вниманием близстоящей кучки, то вдруг на скамью карабкался другой, перебивал говорящего, требовал слова не ему, а себе, или вступал с предшественником в горячую полемику; слушатели подымали новый крик, новые споры, ораторы снова требовали внимания, снова взывали надседающимся до хрипоты голосом, жестикулировали, убеждали; ораторов не слушали, и они, махнув рукой, после всех усилий, покидали импровизованную трибуну, чтоб уступить место другим или снова появиться самим же через минуту, и увы! — все это было совершенно тщетно. Прошло уже около часу, а дело не пришло еще даже к намеку на какой-либо результат.
Хвалынцев стал приглядываться к группам спорщиков, стараясь уловить хоть в одной из них какую-нибудь нить настоящего серьезного дела и вдруг, к удивлению своему, увидел старую знакомую физиономию, которую никак не ожидал встреть здесь в эту минуту.
Посередине одной кучки, в красной кумачовой рубашке и в драповом пальто, стоял и разглагольствовал Ардальон Михайлович Полояров. Вокруг него раздавались разнородные голоса, но их нестройный хор, то и дело, покрывался басистым голосом Ардальона. Он собственно не говорил, а только время от времени перебивал говор других своими возгласами и замечаниями, по большей части, отрицательного свойства.
— Шесть лет мы пользовались правом сходок и правом узаконенным, — слышалось в его группе.
— Что сходки? Сходки вздор-с! — вдруг перебил Полояров, — не в сходках сила! Сила в нас самих, коли мы сила!
— Депутаты… — раздавался опять чей-то голос.
— И депутаты в сущности вздор! — еще решительнее и ровно ничего не выслушав, перебивал Ардальон. — Что такое депутаты?
— Да вы чего же собственно хотите? — уцепился за него один студент, видимо раздосадованный этим безусловным подведением всех студентских нужд и потребностей под категорию вздора.
— Я-то?.. А вы чего? — увертливо огрызнулся Полояров.
— Да мы-то знаем чего хотим, а вы все это отрицаете. Чего же, по-вашему, нужно? Что же не вздор?
— Что не вздор? А потрудитесь сами догадаться, — ответил Ардальон и, без церемонии повернувшись к студенту спиной, стал опять разглагольствовать:
— И ничего этого не нужно!.. Матрикулы… Вы говорите матрикулы?.. И матрикулы вздор! А надо показать, что мы сила, что с нами нельзя шутить безнаказанно… Действовать надо!
Ардальона никто не слушал, его мнения никто не спрашивал, но он насильственно врывался с ним в кружковый спор, и когда, несмотря на это громогласно насильственное вторжение, его все-таки не слушали, он продолжал колотить воздух словами, не обращаясь ровно ни к кому, и разражался всем этим словоизвержением единственно ради услаждения своей собственной особы. Ему очевидно, хотелось взять первенство в спорах, заставить всех внимать одному себе, порисоваться перед всею толпою, но толпе этой было теперь не до Полоярова, и потому, volens-nolens, он услаждался самим собою и ради самого же себя.
Но на одно мгновение ему удалось-таки приковать к себе почти всеобщее внимание.
В коптилку вошли два-три студента аристократика, гладко прилизанные, подвитые, с пробором на затылке, в белых жилетах, чистенькие, щепетильненькие, с тоненькими папиросками в зубах. Вошли они, очевидно, не ради сходки, а ради тоненьких папиросок и сладких пирожков.
— К черту аристократов! Долой беложилетников! — громовым голосом заорал Ардальон Михайлович, нарочно для этого вскочив на скамейку и гневно сверкая глазами.
— Арисштократы, вон! — ретиво подхватил с подоконника сын очень богатых еврейских родителей, во что бы то ни стало стремившийся быть "студентом волком", ибо «волки» составляли антарктический полюс "беложилетников".
— Долой! Вон! — еще более возвысил голос Ардальон, столь удачно поддержанный возгласом с подоконника. — Вон, аристократы! Им нет и не должно быть места между честным студенчеством!
Толпа вскинула взгляды на молодецкую фигуру Полоярова, затем перевела их на жиденькие фигурки аристократиков, и несколько десятков голосов завопили: "Вон! вон отсюда!" И аристократики удалились, впрочем, не без старания изобразить на лицах презрительную выдержку собственного достоинства.
— Господа! за что же? Разве они не такие же студенты? Разве они не товарищи наши? — попытался было Хвалынцев противостоять вопящим голосам. — Что за разъединение! Быть может, им также было бы близко и дорого наше общее дело! За что же мы лишаем их права принять в нем участие?
— За то, что они арисштократы! — ретиво возразил богатый студент еврейского типа.
— Но они студенты! — горячо вступился Хвалынцев. — Единодушия, господа, надо! Чем больше нас будет без различия каст и сословий, тем лучше!
Несколько крайних из "волчьей партии" взъелись на Хвалынцева.
— Заступник аристократов! Адвокат беложилетников! — раздались их негодующие возгласы. — Против всех! Против общественного мнения.
— Под суд! Под суд за это! — рявкнул чей-то голос.
— Под суд адвокатов и заступников! Под суд барских лизоблюдов! — подхватили несколько голосов. — Сходку собрать, сходку! Судить! Выгнать к черту! Это измена общему делу! Это подлость!
Хвалынцев побагровел от негодования.
— Кто произнес слово подлость, тот глуп! — смело и громко сказал он, обводя взором сомкнувшуюся вокруг него многочисленную кучку. — Если он не трус, то пусть выйдет сюда, и я докажу ему, почему я считаю его глупым. Суда же я не боюсь, потому что знаю, что я прав, а что я не барский лизоблюд, так это знают мои товарищи и порукою в том мое трехлетнее студентство. На такую выходку можно отвечать только презрением. Но, господа! — с жаром заключил он. — Умоляю вас, оставимте на время наши личные счеты: судить меня вы успеете и после; наперед подумаемте лучше о нашем общем деле! Да только потолковее!
— Браво! Браво! молодец!.. Дельно! Хорошо! — закричали и захлопали вокруг него в ладоши, и затем немедленно же поднялся прежний гам и шум, и споры, и опять потерялась всякая возможность разобрать что-либо в этой кутерьме и безладице.
Хвалынцев, убедясь наконец, что сегодня тут никаких толковых результатов не добьешься, собрался уже подняться наверх и идти в аудиторию, как вдруг до его плеча кто-то дотронулся.
— Господин Хвалынцев… извините… позвольте вам напомнить о себе, обратился к нему высокий, но очень еще молодом человек, в сильно заношенном партикулярном платье. — Мы с вами виделись еще в Славнобубенске… помните, литературное-то чтение… Шишкина, может помните? Шишкина… Читали еще вместе… Я вот Шишкин-то самый и есть!
И он раскланялся с широкой, добродушно-приветливой улыбкой.
— А, как же, как же! Помню! — протянул ему руку Хвалынцев. — Какими вы судьбами здесь? Давно ли?
— С середины августа… Обстоятельства, знаете, некоторые заставили приехать. Я тут с одним товарищем, может знаете Свитка Василий? Ну, так вот я с ним… Поступил вольнослушателем.
— Ну, очень приятно встретиться! — еще раз пожал ему руку Константин Семенович, намереваясь удалиться.
— Господин Хвалынцев, хотя я и не знаю вас, но позвольте от души пожать вам руку! — подойдя к обоим, произнес молодой человек в черной чамарке.
Хвалынцев поглядел на него недоумевающим, удивленным взглядом.
— Ах, вот и кстати! Позвольте познакомить! — предупредительно вмешался Шишкин. — Мой товарищ, про которого я сейчас говорил, Василий Свитка! Вас называть не нужно: он уже знает вас.
— Да, подтвердил с поклоном товарищ Шишкина. — Хотя я только сегодня впервые узнал вас, но я вас уже уважаю.
— За что же это? — несколько смущенно пожал плечами Хвалынцев. — .
— За ваш честный и смелый поступок! — отчетливо и с приятно вежливой улыбкой проговорил Свитка, немного склонясь перед Константином Семеновичем. — Вы не задумались сделать вызов на объяснение тому глупцу, который оказался трусом! вы один, почти против всех, не задумались смело высказать ваше мнение в защиту этих аристократов. Действительно, никто не имел ни малейшего нрава и повода оскорбить их таким образом, пока они имеют честь носить студентский мундир. И вы один только против всех возвысили голос. Это с вашей стороны и смело, и честно. Позвольте за это пожать вашу руку!
Слова эти, хотя Хвалынцев и нашел их как-то выделанно фразистыми, весьма приятно пощекотали его самолюбие, и он добродушно, крепко и с видимым удовольствием стиснул протянутую ему руку.
Тонкий фимиам осторожной лести закрался в темный уголок его души. Хвалынцеву было и приятно, несмотря на подмеченную фразистость Василия Свитки, и вместе с тем почувствовал он себя как-то гордее, удовлетвореннее.
— Мы, конечно, будем встречаться здесь, — продолжал Свитка, — а потому мне было бы очень, очень приятно считать вас своим знакомым.
— Ну, так будемте знакомы! — охотно согласился Константин Семенович, в третий раз потрясая руку Свитки. — Будемте без фасонов, по-студентски!
— Ба, ба, ба! Знакомые все лица! — пробасил над самым его ухом голос Ардальона Полоярова. — Здравствуйте, Шишкин! Сегодня мы с вами еще не поздоровались. А ведь вы, кажись, господин Хвалынцев? — прищурился он на студента.
— Так точно, господин Хвалынцев, — с твердым ударением, сухо и в упор ему ответил Константин Семенович.
— Ну вот, я вас и узнал! Здравствуйте! Давайте лапку!
И не дожидаясь, чтобы студент протянул руку, он бесцеремонно взял его повыше кисти и хлопнул его ладонью по всей своей пятерне, в которой сжал и потряс пальцы Хвалынцева.
— Что за церемонии, помилуйте! Мы ведь не аристократы какие, — беззастенчиво возразил Полояров. — Что на душе, то и на деле.
— Все это прекрасно, только я-то, помнится, никогда не имел с вами фамильярного знакомства.
— Э, батенька, я ни с кем церемонных-то знакомств не имею! — махнул рукой Ардальон. — Я ведь человек прямой! Мы ведь с вами никаких столкновений не имели — так чего-же нам?! А что если я тогда был секундантом у Подвиляньского, так это что же? Дело прошлое! А я собственно ни против вас, ни против Устинова ничего не имею, да и все это, знаете, в сущности-то, одна только ерунда! Ей-Богу, ерунда! Порядочным людям из-за такого вздора расходиться нечего! Все это се sont des[64] пустяки! Дайте-ка мне папиросочку.
Хвалынцев только и мог улыбнуться да пожать плечами на эту до наивности бесстыдную наглость, и желая поскорей отвязаться, подал ему раскрытый портсигар.
— Э, вишь ты, какая у вас богатая папиросница, — заметил он, вытягивая сигаретку. — Во всем-с видна дворянская-то струйка! А мы, батенька, по простоте: коли есть курево, так в бумажном картузике носим. Оно и дешево, и сердито! Вы долго еще пробудете здесь?
— До конца лекций.
— Ну, так верно еще встретимся. До свиданья!
Хвалынцев небрежно кивнул ему головою, подал еще раз руку Шишкину и Свитке и удалился из шумной и дымной коптилки.