— Ну, брат Андрюша, вставай! просыпайся! — разбудил учителя Хвалынцев, вернувшись к нему в половине десятого: — дело всерьез пошло!.. Как ни глупо, а драться, кажись, и взаправду придется.

— Был у Полоярова? — протирая глаза, потянулся и зевнул Устинов.

— Сейчас только оттуда. Деретесь завтра, как назначено, в восемь часов, в овраге… знаешь, там, в этой роще за Духовым монастырем.

— Ну что ж, в овраге так в овраге! И прекрасное дело! — с напускным равнодушием сказал учитель, подымаясь с постели. В сущности же в эту минуту нечто жуткое слегка стало похватывать его за душу.

— Стало быть, не отказывается? — вопросительно остановился он пред Хвалынцевым.

— Куда тебе!.. — махнул тот рукою, — говорят, теперь и слышать не хочет! У них уже там и пистолеты приготовлены: достали откуда-то. Анцыфров так и старается около них!

Легкая усмешка, выражавшая не то полупрезрение, не то полуравнодушие, покривила чуть-чуть губы учителя.

— Ну, и пускай!.. Ну, и черт с ними! — пробурчал он, принимаясь шагать по комнате.

Около четверти часа прошло в совершенном молчании, Хвалынцев сидел и барабанил ногтями по столу, а Устинов все еще продолжал расхаживать, и только время от времени та же самая полупрезрительная, полуравнодушная усмешка появлялась на его губах. Порою самому ему казалось, будто он совершенно равнодушен ко всему, что бы ни случилось, и, действительно, в эти мгновения на него вдруг наплывало какое-то полнейшее, абсолютное равнодушие; а порою это жуткое нечто, этот невольный инстинкт молодости, жизни, самохранения опять-таки нойно хватал и щемил его сердце. В эти-то последние минуты на губах его и появлялась та принужденная усмешка, посредством которой силился он если не прогнать и рассеять, то хоть не выдать свои ощущения.

— Послушай, — прервал наконец Хвалынцев это молчание, и от внезапного звука его голоса Устинов как-то чутко вздрогнул, — ты совсем-таки не умеешь стрелять?

— Всесовершеннейше не умею.

— Гм!.. Это не удобно!.. Но зачем же, в таком случае, ты не отказался? Ведь выбор оружия на твоей стороне.

— Э, Боже мой! Да не все ли равно? Ведь я ж говорю тебе, что ни на чем не умею… Разве только "на кулачьях", как говорил Полояров, да и на тех не пробовал.

Опять на некоторое время сосредоточенное молчание сменило кратковременный разговор их.

— А вот что было бы не дурно! — придумал студент по прошествии некоторого времени. — У меня там, в нумере, есть с собою револьвер, так мы вот что: завтра утром встанем-ка пораньше да отправимся хоть в ту же рощу… Я тебе покажу как стрелять, как целить… все же таки лучше; хоть несколько выстрелов предварительно сделаешь, все же наука!

Устинов махнул рукой.

— Чего ты махаешь?

— Не стоит, мой ангел, ей-Богу не стоит! — промолвил он с равнодушной гримасой; — ведь уж коли всю жизнь не брал пистолета в руки, так с одного урока все равно не научишься. Да и притом же… мне так сдается… что в человека целить совсем не то, что в мишень, хоть бы этот человек был даже и Феликс Подвиляньский, а все-таки…

Хвалынцев молча согласился с этим мнением.

— А ты вот что, — предложил ему учитель, — коли хочешь, так оставайся ночевать у меня, я тебе в той комнате свою постель уступлю, а сам на кушетке… А завтра встанем пораньше и отправимся. Идет, что ли?

Студент согласился, и кое-как скоротали они остаток вечера. Устинов взялся за книгу. Хвалынцеву тоже попался какой-то истрепанный нумер «Современника», и они принялись за чтение, изредка перекидываясь между собою кой-какими незначащими фразами и замечаниями. Разговор в этот вечер, вообще, как-то не клеился между ними. Наконец, студент пожелал учителю спокойной ночи и удалился в его спальню, а тот меж тем долго и долго еще сидел над своей книгой; только читалось ему нынче что-то плохо и больно уж рассеянно, хотя он всеми силами напрягал себя, чтобы посторонней книгой отвлечь от завтрашнего дня свои не совсем-то веселые мысли.

Поутру он проснулся первым, умылся, оделся и совсем бодро и даже довольно весело пошел будить Хвалынцева, объявляя ему, что уж половина седьмого и самовар уже подан.

Хвалынцев быстро, на босую ногу, вскочил с постели, взял за плечи учителя и, повернув его к свету, стал вглядываться в лицо ему.

— Чего ты смотришь? — удивился тот.

— Ничего… Молодец! Как и быть надлежит! Одним словом, свеж и душист! и дух бодр, и плоть не немощна, так и следует! Ca ira! ca ira![48] — весело подпел он в заключение, предполагая, что его веселость поддержит в товарище достодолжную твердость и необходимое спокойствие духа. В несколько минут он был уже одет, и приятели уселись за чай.

— Однако, распорядился ли ты? — озабоченно спросил студент.

— То есть, что это? Насчет извозчика? Найдем!

— Какой там "извозчик"!.. Я спрашиваю… ведь всяко может случиться… почем знать!..

— То есть коли подстрелят?

— Ну, хоть и так!

— Так что ж такое?

— Ну, все ж таки… письмо к кому какое… завещание там, что ли… родные, может…

Устинов искренно рассмеялся.

— Эка, о чем заботится… А мне и невдомек! Нет, ангел мой, вздохнул он, — писать мне не к кому, завещать нечего… ведь я, что называется, "бедна, красна сирота, веселого живота"; плакать стало быть, некому будет… А есть кое-какие должишки пустячные, рублей на сорок; там в бумажнике записано… счет есть. Ну, так ежели что, продай вот вещи да книги, да жалованья там есть еще за полмесяца, и буду я, значит, квит!

— А больше ничего? — пытливо взглянул на него Хвалынцев.

— Больше?.. Да что больше-то? Больше ничего. Кланяйся хорошим людям… Татьяне Николаевне кланяйся, — прибавил учитель как-то застенчиво и словно бы нехотя.

Хвалынцев бросил на него быстрый и скользящий взгляд еще пытливее прежнего; ему почуялось, что в голосе приятеля дрогнула, при этих последних словах, какая-то нотка, более нервная и теплая, чем та, которую могло бы вызвать чувство одной только простой дружбы.

— Да впрочем, признаться сказать, — промолвил Устинов, — я и сам не знаю почему, только совсем не рассчитываю нынче быть убитым. Вчера казалось, будто и да, а выспался — как рукой сняло!

— А что, и в самом деле, — схватился с места студент, — как вдруг этот Подвиляньский возьмет да и не придет на дуэль-то? — Вот будет штука-то!

— Ну, уж это было бы глупее всего. Мы-то тогда уж совсем дураков из себя разыграем, добрым людям на потеху. Впрочем, нет, уверенно прибавил Устинов, — не думаю, он хоть и мерзавец, а этого не сделает.

В это время кто-то постучался в двери. Приятели изумленно переглянулись: "кто бы мог быть в такую пору столь ранним посетителем?"

Вдруг, к удивлению их, вошли вчерашние секунданты.

— Что же, господа, вы за нами что ли, — пошел к ним навстречу Хвалынцев. — А мы думали встретиться с вами там?

— Нет-с, мы там не встретимся, — сухо и вскользь поклонился Полояров, не подавая руки.

— Господин Устинов! — самым официальным образом обратился он к Андрею Павловичу. — Наш друг, Подвиляньский, поручил передать вам, что после всего того, что мы узнали об вас вчера самым положительнейшим образом, он с вами не дерется: порядочный и честный человек не может драться со шпионом Третьего отделения. И оскорбление ваше, значит, само себя херит!

Ошеломленный Устинов не успел еще опомниться и прийти в себя, как Полояров со своим спутником уже удалились самым поспешным образом. В этой поспешности, конечно, немалую роль играло серьезное опасение за несокрушимость своих шей, боков и физиономий.

Хвалынцев раньше его собрался с мыслями после столь неожиданного поражения и, как сидел на кушетке, так и покатился со смеху.

— Чему ты заливаешься?

— Ха, ха, ха, ха, ха!.. Вот тебе и шляхетский гонор!.. Вот тебе и бретер!.. Ха, ха, ха!.. Однако, выкинул же, бестия, штуку!.. Увернулся!.. Находчиво, нечего сказать, весьма находчиво!.. Ах, какой же это мерзавец однако!..

— Н-да! — с раздумчивой усмешкой проговорил Устинов. — Вот тут и вспомнишь невольно Александра Сергеевича Пушкина: "Вы храбры на словах, попробуйте ж на деле"… Однако… что ж это, в самом деле!.. Уж и шпионом… Тьфу ты! Какая гнусная мерзость! — с презрительным отвращением сплюнул он в сторону.