Андрей Павлович Устинов никак не ожидал тех последствий, которые произошли из его шпионства, импровизированного Подвиляньским. Молва о тайной миссии учителя математики очень быстро разнеслась по всему Славнобубенску, что, впрочем, и немудрено, так как она весьма ловко была пущена в среду гимназистов, которым пояснено, будто Устинов потому-то и шикнул Шишкину, что сам он шпион и что он-то собственно и погубил Шишкина своим шиканьем. Гимназисты разнесли молву по своим семействам, а те по своим знакомым, и, глядь, суток через двое весь Славнобубенск был уже убежден, что в среде его ходит, подглядывает и подслушивает весьма опасный агент тайной полиции — учитель Устинов. Очень многие стали чуждаться Андрея Павловича. Входит он, например, в сборную учительскую комнату, некоторые из сослуживцев многозначительно переглядываются между собою и прекращают разговоры. Поклоны их стали гораздо суше; иные избегали протягивать ему руку. Проходя из класса по гимназическому коридору, он встретил гурьбу учеников, которая, пропустив его мимо себя, вдруг единодушно зашишикала, и среди этого шума раздалось несколько голосов: "шпион! шпион! Устинов шпион!" Тот обернулся, обвел гурьбу изумленным взглядом и улыбнувшись прошел мимо.
В кухмистерской, на Московской улице, точно так же при входе его весьма многие из присутствующих, знавших его в лицо, прерывали некоторые из своих разговоров, переглядывались и перешептывались между собою и окидывали его иногда каким-то осторожным, неприязненным взором. При встречах на улице, очень многие из знакомых делали вид, будто не замечают его, и на поклон отвечали словно бы нехотя, вскользь, торопливо и с видимым смущением.
Вскоре и сам он заметил, что положение его становится каким-то глупым, неловким, неестественно-натянутым, и это стало то бесить, то сильно огорчать его. Но более всего горькою и обидною была потеря доверия и привязанности учеников. Взаимные отношения их, помимо его воли, как-то сами собою переменились; в них явилась холодность, неприязнь и даже школьнически-своеобразное презрение к нему, выражавшееся каким-нибудь безмолвным взглядом, свистом или возгласом «шпион», брошенным ему за спиною, и положительным отсутствием весело-доверчивых разговоров и расспросов, как бывало прежде.
Устинов сознавал, что все это было слишком мелко и чересчур уже глупо для того, чтоб обратить на подобные проявления серьезное внимание, а между тем новое положение втайне начинало уже очень больно и горько хватать и грызть его за сердце.
Кажется, во всем городе Славнобубенске только и осталось три-четыре человека, отношения которых ни на йоту не изменились к Андрею Павловичу, и это были: Хвалынцев, майор Лубянский да Татьяна Николаевна со своею старою теткою. Все остальное разом отшатнулось от учителя.
Раз как-то зашел он к майору. Анна Петровна, встретив его весьма сухим поклоном, тотчас же удалилась из комнаты. Зато майор обрадовался от чистого сердца.
— Ну, голубчик мой! Наконец-то! — протянул он ему обе руки. — Пойдем в мою келью, потолкуем-ка!.. Хоть душу отведешь с человеком!
Устинов глянул на старика и заметил, что он видимо изменился за последнее время: сивая щетинка на бороде уже несколько дней не брита, чего прежде никогда не случалось, лицо слегка осунулось и похирело, в глазах порою на мгновение мелькало легкою тенью нечто похожее на глухую затаенную кручину. При взгляде на Петра Петровича, Устинову стало еще грустнее.
— Ну, что, как живете-можете? — начал он, лишь бы отогнать немного свое тягостное чувство.
— Да что, голубчик, скверно старикам стало жить на свете, скверно! — с глубоким, сокрушенным вздохом покачал головой Лубянский. — Прежде людьми пренебрегали за какое качество дурное, за порок какой там что ли, а ныне за одну только старость пренебрегать начали. Иль я уж и в самом деле из ума выжил, или что, и сам не понимаю; а только вдруг, на шестом десятке, под сюркуп полицейский попал! Чуть что не каждый день вдруг квартальный стал шататься да житье-бытье мое поверять! "Вы, говорит, за неблагонамеренность под призор отданы, и я должен за поведением вашим наблюдать!" Легко ли это, я вас спрашиваю!.. Издеваются они надо мной, что ли? Да кто же дал им ныне это право такое над честным солдатом издеваться?.. До чего дожили, прости, Господи! Уж я этому квартальному, чтобы не часто шатался, грешный человек, дал по секрету трешницу. Школу отняли, самого оплевали… А слыхали вы, батенька, что со школой-то сталося? Слыхали? Вы не бываете там больше?
— Мне Подвиляньский прислал письмо, с извещением, что я могу прекратить мои дальнейшие занятия там, — сказал Устинов.
— Я так и знал! Так и знал я это! — махнул старик. — А с отцом-то Сидором что сделали? Не слыхали-с?
— Признаюсь, не слыхал еще.
— Ну, уж это чистое невежество! — развел майор руками. — Приходит он это в школу, а навстречу ему господин Полояров: "вы, говорит, зачем сюда?" — "Как зачем! Я закон Божий читаю". — "Теперь, говорить, я вместо вас закон Божий читаю, а вы, говорит, ступайте прихожан своих эксплуатируйте (так и сказал! Это самое слово!). Все вы, говорит, за зловредность направления отсюда уволены!" Это что ж такая за наглость-то наконец, я вас спрашиваю! До чего же это дойдет у них?!. Отец Сидор хочет владыке жаловаться, — да и в самом деле, ведь уж тут просто житья нет никакого! Нагнал это туда новый-то распорядитель учителей хороших: все эти Полояровы, да Анцыфровы, да Лидиньки разные… поди-ка, чай, хорошему научат!.. Уж они мне, батюшка, — вот они все где сидят-то мне! — указал старик на свое горло. — Ведь уж я терпелив, ну да и мое терпение лопнет скоро!
— Полояров-то бывает у вас? — спросил Устинов.
— Уж не говорите лучше! — с негодованием отплюнулся Петр Петрович, — не знаю как избавиться! И что это такое с Нюточкой сделалось, просто не понимаю! Не далее как год назад ведь это прелесть что за девочка была — сами, чай, помните! — а ныне (старик с боязливою осторожностью покосился на дверь и значительно понизил голос), ныне — Бог ее знает! какая-то нервная, раздражительная стала. Строптивость у нее какая-то вдруг… Что ни скажешь, ни сделаешь — все это не так, все это не по ней… одного только этого… его-то — только его и слушает. Начнешь говорить ей, — сейчас в раздражение: "вы говорит, меня стесняете, лишаете меня свободы!" Ты ей резоны представляешь, а она сейчас: — "произвол! насилие!.. Это, говорит деспотизм родительской власти"… Господи боже мой! Андрей Павлыч! (голос старика дрогнул от волнения) сами вы знаете — ну, стесняю ли я чем ее? Ну, могу ли я стеснять? Я… я души в ней не чаю, а она… деспот… деспотизм. Да что ж это такое, ей-Богу!..
Старик примолк и огорченно поник головою.
— Теперь хоть это: хорошо ли это с ее стороны? — продолжал он через минуту. — Отца осрамили, отцу учить запретили, под надзор полиции отдали, школу отняли, а она в этой школе продолжает учить, как ни в чем не бывало. С этими-то… с этими-то вместе учит, в одной компании… с врагами!.. Ведь они враги-с делу-то! Ну, прилично ли это? Отчего же Татьяна Николаевна сразу перестала, сама перестала, чуть только проведала про всю эту компанию?.. И я же еще стесняю ее! Я деспотствую!.. Эх, голубчик мой, горько мне все это! горько!.. И откуда на нас вся эта напасть? — продолжал старик, ходючи по комнате и закурив свою коротенькую трубочку. — Отчего же прежде у нас на Руси ничего такого не было? Иль уж и в самом деле все мы прежде до такой степени были глупы и слепы, и подлы, что на нас теперь и плюнуть не стоит порядочному человеку, или что — я уже и не понимаю. Думаешь-думаешь так-то вот себе ночью (нынче ночами-то что-то плохо спится мне). Только нет, думаешь себе, отчего же подлы? Отчего же глупы да пошлы? ведь и между нами были же и умные, и честные, и образованные люди — да вот, хоть взять теперь нам старика Алексея Петровича Ермолова, или например покойник Воронцов Михайло Семенович, — ведь это все какие люди-то! справедливые, твердые, самостоятельность-то какая! Ну, значит, были же и между нами доблестные граждане; умели же и мы любить свое отечество, и жили честно — не все же глупцы, да воры, да взяточники! За что же теперь-то все мы огулом охаяны да оплеваны? Ведь это обидно! Ведь и сами же они будут стариками — значит, и их заплюют? Да отчего же мы-то на своих отцов не плевали, отчего же мы любили и чтили заслуги их?.. Отчего ж это так вдруг все перевернулось у нас? Откуда это, я вас спрашиваю? И вот все это, голубчик мой, мучают меня все эти неотвязные мысли проклятые, и никакого я себе ответа найти не могу!.. Эхе-хе! тяжело стало старикам на свете! — грустно заключил он, выколачивая в черепок золу из своей носогрейки.
Потолковал он и еще кое-что на ту же самую тему, а потом, чтобы разбить несколько свои невеселые мысли, предложил учителю партийку в шашки. Сыграли они одну и другую, и третью, а там старая кухарка Максимовна принесла им на подносе два стакана чаю, да сливок молочник, да лоток с ломтями белого хлеба. Был седьмой час в начале.
— А где же барышня-то? Что ее не видать? — спросил старик у кухарки.
— Барышни нетути. Аны еще давеча, как Андрей Павлыч пришли тольки, так ушли из дому.
— Куца же это? Не сказала?
— Нечего не сказывали; а только вышли одемшись и пошли.
— Ну, хорошо… Ладно; ступай себе!
— Вот, батюшка мой, — обратился майор к Устинову, когда кухарка вышла за дверь, — это вот тоже новости последнего времени. Прежде, бывало, идет куда, так непременно хоть скажется, а нынче — вздумала себе — хвать! оделась и шмыг за ворота! Случись что в доме, храни Бог, так куда и послать-то за ней, не знаешь. И я же вот еще свободы ее при этом лишаю!
Устинов посидел еще с полчаса и простился.
Вскоре после него вернулась домой Анна Петровна. На хмуром личике ее написано было молодое нетерпение поспешной решимости. Снимая перед зеркалом свою гарибальдийку и приглаживая короткие волосы, она даже ножкой досадливо топала. Видно было, что ей поскорее хочется решить что-то на да или нет и что на этот последний лад она кем-то настроена.
— Где была, Нюточка? — ласково и тихо обратился к ней Лубянский.
— Где была, там уж нету! — отвечала она с усмешкой. — А ты вот что, папахен… Мне с тобой надо поговорить серьезно нерешительно. Угодно тебе меня выслушать?
— Говори, дружочек… — еще тише промолвил старик, у которого вдруг упало сердце от этого тона речи. Он смутно предчувствовал что-то недоброе.
— Извольте-с. Я буду говорить, — начала она, с какой-то особенною решимостью ставши пред отцом и скрестив на груди руки. — Скажи мне, пожалуйста, папахен, для чего ты принимаешь к себе в дом шпионов?
— Шпионов?.. Каких это шпионов? — поднял на нее глаза Лубянский.
Из этого вопроса он уже понял о чем пойдет дело.
— Как каких? Как будто Полояров не при тебе говорил?
— Э, девочка! Мало ли что говорит Полояров…
— Но это все говорят!.. Весь город знает.
— Ну, мало ли что!.. Собака лает, ветер носит — слышала, чай, пословицу? У нас ведь чего не болтают?
— Но это не болтовня, это правда! Намедни у самого Пшецыньского спрашивали, так он только как-то странно улыбнулся на это и стал уверять, что вздор и выдумки. Одно уж это уверение достаточно подтверждает факт.
— Ну, Нюта, полно пустяки болтать!.. Ни в жизнь я таким вздорам не поверю и даже слушать-то про них не хочу.
— Ха-ха-ха!.. Это мило! Это мне нравится! — нервно потирая руки, зашагала она по комнате. — Ну, так я же тебе говорю, что я не желаю, не хочу — слышишь ли, папахен? — не хо-чу, чтоб у нас в доме бывал этот шпионишка! После этого к нам ни один порядочный человек и носу не покажет. Мне уж и то говорят все!..
— Кто говорит-то? какой-нибудь Полояров…
— Во-первых, — перебила девушка с ярко проступившею на щеках краской досады, — во-первых, Полояров вовсе не «какой-нибудь», а порядочный человек, которого я уважаю, и потому покорнейше прошу о нем так не говорить!
— Да ты сама-то, Нюта, как говоришь со мной, с отцом-то своим? Что ж, тебе Полояров ближе отца стал, что ли?
— Это вопрос совсем посторонний; и замечаний мне тоже не надо, а я тебя спрашиваю в последний раз: угодно тебе быть знакомым со шпионами?
— Я Андрея Павлыча за шпиона не почитаю и почитать не буду, — решительно и твердо ответил он на это, — и знакомства с ним от каких-нибудь нелепых сплетен не прерву. Вот тебе, Нюта, мое слово!
— Покорнейше благодарю! — иронически поклонилась она. — Я и не знала, что тебе этот барин дороже дочери и собственного доброго имени.
— Матушка! — покачал головой майор, — не Анцыфровым каким-нибудь дарить меня добрым именем, я его сам себе добыл; и не им его вырывать от меня! А о себе ты и не говори… Нюта, Нюточка! да неужто же ты не видишь, голубка моя, как люблю я тебя! — с глубокою нежностью протянул он к ней руки.
— Скажите, пожалуйста! Да в чем это любовь-то ваша? — с пренебрежением выдвинула она свои губки. — Велика заслуга — любовь! Каждое животное, собака — и та любит щенят своих: просто, животно-эгоистическое чувство и больше ничего! Это очень естественно!
Старик в каком-то ужасе поднялся с места.
— Нюта, Нюта! — горько покачал он головою. — И это ты!.. это ты говоришь такие вещи!.. Да кто это вселил в тебя мысли-то такие?.. Боже мой! Родительское чувство… отца вдруг с собакой… со псом приравняла!.. Да что ж это, ей-Богу!.. Нюта, это не ты говоришь… это чудится мне только!.. Нюта! родная моя!.. Поди ко мне.
— Оставь, пожалуйста, нежности, папахен! — мимоходом махнула она рукой. — Я тебе повторяю, если хочешь жить со мной в мире, то чтобы в доме у нас не было больше Устинова, а если он еще раз придет, то я наделаю ему таких дерзостей, каких он еще ни от кого не кушал.
— Ну, уж нет! Этого не будет! — опять-таки решительным тоном возразил Петр Петрович. — Гостя, каков бы он ни был, в моем доме оскорблять не позволю, потому что он гость мой.
— Ха-ха-ха! Это у тебя все твои эти кавказские, восточные правила! — насмешливо проговорила она; — да если этот гость шпионишка, подлец, мерзавец?
— Сударыня! да постыдись ты, Христа ради! — укорливо всплеснул старик руками, — ведь ты благородная девушка! Ну, что ты девичьи уста свои оскверняешь такими гнусными словами! Откуда все это? И что это за тон-то у тебя нынче? Где ж твоя скромность, голубка ты моя?!.
— Мне это наконец надоело! — топнула она ножкой, снова скрещивая руки и становясь перед отцом, — я хочу знать решительно: будут ли у нас бывать шпионы, или не будут?
— Шпионов не бывало и бывать не будет, — категорически ответил старик, поднявшись с места, — а Андрей Павлыч будет! И пока я жив, я никому не позволю оскорбить его в моем доме, и никто этого не осмелится!
— А, когда так, — так хорошо же! — взвизгнула Анна Петровна, заливаясь гневными слезами. — Это деспотизм… это насилие… это самодурство, наконец!.. Этого я выносить не стану!.. я не в силах больше!.. Терпение мое лопнуло, так и я не хочу, не хочу, не хочу больше! — возвышала она голос. — Слышите ли, не хочу, говорю я вам!.. После этого между нами все кончено! Прощайте, Петр Петрович!
И стремительно вырвавшись из комнаты, она мимоходом захватила гарибальдийку да бедуин, перекинутый через спинку стула, и бросилась вон из дому.
— Нюта! Нюточка! голубчик!.. Куда ты!.. вернись! вернись, Христа ради! — вдруг переполошившись схватился старик вдогонку за дочерью. Словно ошалелый, выбежал он за калитку и, как был в одном халате, без шапки побежал по улице.
Нюточка спешно обернулась на его голос и видя, что он ее, пожалуй, догонит, сама торопливо пустилась бежать от него, махая встречному извозчику, и, поравнявшись с его дрожками, с разбегу прыгнула в них.
— Пошел!.. Пошел живее! Поворачивай! — чуть не задыхаясь, толкала она своего возницу — и тот, в надежде на хорошую выручку, со всеусердием стал хлестать свою лошадь.
В эту минуту молодая девушка вся была в какой-то исступленно-нервной экзальтации. Ее душил прилив злостной досады избалованного, капризного ребенка; слезы ручьями катились по щекам; лихорадочная дрожь колотила все тело. Она сама не помнила и не понимала хорошенько, что с нею и что она делает.
Старик поглядел ей вслед и поник головою. Из разных окон на эту сцену уже глядели любопытные головы. "Господи! чужие люди видели!" — чем-то колючим отозвалось в сознании Петра Петровича, и он вдруг как-то оселся, сконфузился и, стараясь ни на кого не глядеть, побрел в свою калитку.