Прошло около двух недель с тех пор, как исключили Шишкина. Удар внезапного горя столь сильно подействовал на его старуху-мать, что она серьезно заболела. Дома лечить было не на что и пришлось отправиться в городскую больницу. Шишкин остался один в убогой квартиришке, за которую было уже заплачено хозяевам за месяц вперед. Старуха жила скудным пенсионом, да теми крохами, которые уделяли ей кое-кто из достаточных знакомых. Сын ее давал уроки в трех домах и получал за это ежемесячно двенадцать рублей, но после злосчастного «Орла» ему сразу отказали два дома, и молодому человеку пришлось остаться на четырех рублях в месяц, а на эту сумму не только в Славнобубенске, но даже и в каком-нибудь Енотаевске или Бузулуке особенно не разживешься, и потому Иван Шишкин начинал уже голодать. Занятий, или какого-либо дела он еще не подыскал себе и не знал пока что предлежит ему в дальнейшем будущем. Что можно было заложить из домашнего скарба, то он уже снес к армянке-ростовщице и часть денег отдал матери, на ее скудные больничные нужды, а остальное проел. Но вот опять стали подходить крутые обстоятельства — закладывать было почти уже нечего — и Шишкин в весьма грустном настроении духа похаживал по своей горенке. Он был зол и печален: нужда со всех сторон, а помощи ниоткуда и, как обыкновенно бывает с не особенно сильными людьми, в подобном положении, сам он терялся и решительно не мог придумать чем бы и как пособить своему горю. Положение казалось ему безвыходным и отчаянным. Был десятый час вечера. Молодой человек уныло ходил в темной комнате, потому что свечу купить было не на что. Один только луч масляного фонаря слабо закрадывался с улицы в его окошко и чуть светлой полосой ложился на стену. Благодаря его бесплатному свету, Шишкин мог еще кое-как ходить по комнате. Вдруг заметил он, что кто-то заглянул к нему в окошко, но сначала не обратил на это обстоятельство никакого особенного внимания и продолжал ходить по-прежнему. Через несколько времени темный облик чьей-то вглядывавшейся фигуры опять появился на том же месте. Шишкин вскинул глаза, быстро подошел к окну, но в эту самую минуту облик исчез. Он подождал, пригляделся и подумал, что это все только так ему показалось.
"Должно быть, нервы расстроены", решил он сам с собою.
Вдруг в сенях послышались чьи-то незнакомые шаги, очевидно, нащупывавшие пол, чья-то рука шарила по двери, отыскивая ручку, в ту же минуту незапертая дверь довольно быстро и смело отворилась.
— Господин Шишкин здесь? — спросил вполне незнакомый голос.
— Здесь. А что вам?
— Кажется, вы сами и есть?
— Да, это я. Что вам угодно?
— Письмо к вам. Извольте получить.
И незнакомый человек, которого ни наружности, ни костюма не мог разглядеть юноша, вручил ему запечатанный конверт.
— От кого это? — спросил он.
— Там написано… узнаете, — торопливо ответил этот кто-то и вдруг исчез из комнаты, плотно прихлопнув за собою дверь. В сенях послышалось поспешное шарканье быстрых, удаляющихся шагов.
— Да от кого же, однако? — закричал вдогонку ему Шишкин, взволнованно выбежав на двор, но чья-то тень без ответа мелькнула в калитке и скрылась на улице.
Экс-гимназист постоял в несколько тревожном раздумье и вернулся в горницу.
"Что ж бы это значило?.. И что за странная таинственность!" — думал он, ощупывая конверт. — "Прочесть его; да как прочтешь-то?.. Хозяева не дадут ведь свечки".
Но недаром говорится, что голь хитра на выдумки. Вспомнил он, что под кроватью валяется какая-то старая дощечка — дерево, стало быть, сухое. Он нашарил ее рукой и наколол лучины. Спички, слава Богу, тоже нашлись, и Иван Шишкин устроил себе освещение.
Посмотрел он на конверт — нет никакой надписи; недоверчиво сорвал печать, развернул письмо: из бумажки выпала двадцатипятирублевая ассигнация.
"Господи!.. да что ж это?.. благодетель какой-то неведомый!" вскрикнул он в радостном восторге, и веря, и не веря глазам своим. Ощупал поднятую бумажку, внимательно осмотрел ее перед огнем: так, действительно двадцать пять рублей, и эта цифра не подлежит уже ни малейшему сомнению. Что ж это значит?
Взглянул на почерк; рука была совсем незнакомая. Он жадно стал читать письмо:
"Ваш смелый поступок на литературно-музыкальном вечере доказал, что вы обладаете в достаточной мере гражданским мужеством. Ваше последующее благородное поведение побуждает нас верить, что вы человек честный, который действовал сознательно, из служения своему принципу. Хотите ли стать в ряды тех деятелей, которые несут с собою новое социальное устройство свободного общества? Хотите ли приносить пользу честному делу? Если да, то дайте ответ. Вам дается сроку два дня на то, чтобы подумать и решиться. Ответ вы можете дать следующим образом: завтра, или послезавтра, ровно в четыре часа пополудни, в городском саду, на повороте из главной аллеи в поперечную среднюю, против второй скамейки, начертите тростью на песке дорожки крест, так чтоб его можно было удобно заметить. Зная ваши временно стесненные обстоятельства, покорнейше просим не отказаться от общественного пособия из того фонда, который существует в нашем обществе для вспоможения его членов в их полезных предприятиях. Во всяком случае, — угодно ли вам будет принять наше предложение, или нет — вы должны прежде всего хранить самое строгое молчание, под страхом неминуемой ответственности пред трибуналом общества".
Волнение от всей этой внезапности; радость при нежданных и весьма значительных для него деньгах; страх пред странным тоном письма и особенно пред заключительной и весьма-таки полновесною угрозой; заманчивость этой загадочно-таинственной неизвестности, за которою скрывается какая-то неведомая, но должно быть грозная и могучая сила (так по крайней мере думал Шишкин) и наконец это лестно-приятное щекотание по тем самым стрункам самолюбия, которые пробуждают в молодом человеке самодовольно-гордое сознание собственного достоинства и значительности, что вот, мол, стало быть, и я что-нибудь да значу, если меня ищут "такие люди". Вот мысли, чувства и ощущения, которые овладели восемнадцатилетним юношей по прочтении письма, неведомо кем поданного. Все это так странно, так неожиданно, внезапно, в такую пору, в такую минуту — кто же, и что же это такое? У Шишкина просто голова закружилась. Он отчасти испытывал ощущения человека, стоящего на самом краю площадки очень высокой башни. "А ну, как поймают, как все это раскроется, обнаружится? тогда что?.. Страшно, черт возьми!.. Страшно, но заманчиво. Служить честному, великому делу, быть членом… самому быть членом… Меня зовут… меня ищут… они первые обратили на меня внимание, они, а не я… значит, я стою того, если меня избирают!"
И он снова перечитал письмо, и старался вчитываться в отдельные, наиболее льстящие самолюбию фразы, повторяя их про себя по два и по три раза, и словно бы любуясь этими фразами, их смыслом, значением, их красивою сверткою.
Им овладело какое-то щекотно-щемящее, захватывающее, жуткое чувство. Самолюбие разыгрывалось все более. Он уже так живо стал воображать себя деятелем… чего? — это ему самому не было еще вполне ясно, — деятелем чего-то, но чего-то высокого, честного, благородного, деятелем, окруженным таинственностью грозной силы. "Новое социальное устройство свободного общества", кажется, так сказано в этом письме? — Да, так точно! Он воображал себя устраивающим нечто большое, пред чем все преклоняются, дивятся ему и завидуют… Он известен, он знаменит, имя его гремит во всех русских и европейских газетах и журналах, о нем говорят, им интересуются, ему удивляются… Его везде и повсюду встречает почет и любовь, и слава народная… Он говорит с народом, дает ему новые свободные права, народ избирает его своим диктатором… Наполеон… Ведь мог же Наполеон добиться всего этого! Простой артиллерийский поручик!.. Директор и инспектор гимназии приходят к нему и униженно вымаливают пощады, потому что на площади эшафот стоит… Он отсылает их на эшафот, но там, в самую роковую минуту, дарит им пощаду и жизнь, в виду восторженного народа, и даже награждает весьма значительными деньгами… хорошенькая племянница директора вне себя от радости, кидается ему на шею. Да что племянница! тут уж не племянница, а княгини и графини… Но нет! Он не унизится до брака с княгиней… Его жена (если уж жениться!) должна быть гражданкой, демократкой… А вдруг жандармы? вдруг Пшецыньский является?.. Обыск, арест, казематы… Его вывозят на площадь, читают приговор… Он гордо и смело всходит на эшафот… "Я умираю за вас!" — говорит он народу… На ногах его кандалы, на руках кандалы, на плечах каторжная сермяга с бубновым тузом… Длинная, бесконечно-длинная снежная пустыня… кандалы — звяк, звяк… песня долгая поется во всю широкую грудь… Тобольск прошли… Томск прошли… Иркутск прошли… Нерчинск. Так ведь, кажется? "Тобольск, Омск, Томск, Красноярск, Иркутск, Чита — главный город Забайкальской области", Бог знает, по какому сцеплению мыслей и почти машинально вспоминает Шишкин старый, давно уже наизусть заученный урок из географии. И он идет бодро и гордо… Он страдает, но не падает духом… "Я за вас страдаю", говорит он кому-то; "вы не признали, вы отвергли меня!.. Я гибну… Что ж? Ничего!.. Пусть гибну я, но я гибну за честное дело! за свободу!.. за свободу миллионов братий моих!"…
Так мечтал юноша. Мысль его перелетала от знаменитости и диктатуры к кандалам и Нерчинску; но одно его прельщало, другое же не пугало нисколько: в обоих случаях он чувствовал и мечтал себя героем… И все это казалось ему так просто, так легко и возможно — и яркое восемнадцатилетнее, золотое воображение заносилось все дальше и дальше, все выше, все привлекательней… Он почувствовал себя как-то жутко, болезненно-счастливым. Двадцатипятирублевая ассигнация лежала перед ним; он взял ее, и с тем особенным наслаждением, которое хорошо знакомо людям, очень редко имеющим в руках своих деньги, пощупал и пошурстел ею между кончиками пальцев. Он воображал себя почти богатым. "Теперь деньги будут!" — говорит он себе с непоколебимою уверенностью. "Теперь-то уж наверное будут!.. И много будет… У них вон фонд какой-то есть… для членов… значит, будут!.. Матушке надо рублей десять снести… То-то обрадуется!.. Скажу: заработал!.. "Молчать под страхом неминуемой ответственности"… Ну, еще бы тебе болтать! что я, мальчишка, что ли!.. Хорошо бы кумачовую рубаху завести, как у Ардальона Михайлыча… А ведь он верно тоже тово?.. Впрочем, нет, — где ему?! Только надо бы еще и поддевку… плисовую… Если когда случится то, так непременно такой указ надо издать, чтобы фраки и мундиры долой, а одне бы только поддевки"…
Но мечтая таким образом и быстро перебегая от одной мысли к другой, Шишкин вспомнил, что он сегодня очень плохо обедал, то есть, лучше сказать, совсем не обедал, а съел одну только трехкопеечную булку, которую купил на бурлацкой пристани. Желудок, при этом воспоминании, не преминул заявить о себе довольно чувствительным голодом. Юноша запрятал письмо в комод, отыскал шапку и весело отправился в трактир, аппетитно разрешая вопрос: чего бы лучше заказать себе, поросенка под хреном, или московскую селянку на сковородке?
Вернувшись домой уже сытый и притом с фунтом стеариновых свечей под мышкой, да с пачкой папирос в кармане, Шишкин почувствовал себя еще более довольным и счастливым. На сытый желудок, при ровном свете свечи и в струйках табачного дыму, лежа на постели, мечталось еще лучше. Он часто и так доверчиво улыбался широкою, мечтательною улыбкою на свои увлекательные фантазии, поминутно ворочался с боку на бок и очень долго не мог заснуть. Порою нечто острое и жуткое возвращало его из мира поэзии в мир действительности, и вставал пред ним серьезный и словно бы какой-то лотерейный вопрос: что же делать? Как быть? Ведь завтра или послезавтра!
"Ну, конечно, крест! Есть тут долго думать о чем!.." беззаветно порешил он себе.
"…Против второй скамейки, на повороте из большой в среднюю поперечную… Однако же, как подумаешь, Господи, как страшно все это!"
Наконец-то Шишкин заснул, и снились ему все те же грезы, — снилась широкая, снежная пустыня… снилось дарование новых прав и диктатура над Русскою землею, и уничтоженный инспектор, и директорская племянница, и плисовая поддевка… Это были золотые, счастливые, героические сны и грезы.