Ардальон Полояров, совсем неожиданно для самого себя, очутился в положении жениха. Он был, в некотором роде, жертва собственного великодушия. Зато Лубянская все время оставалась вполне довольна своею судьбою, в качестве будущей супруги Ардальона Михайловича. Но о самом майоре далеко нельзя сказать того же. В странных каких-то отношениях вдруг очутились между собою эти три лица, с той минуты, как слово великодушия нежданно-негаданно было произнесено Полояровым. Старик не перечил, но и не радовался; напротив, теперь чаще, чем когда-либо, он, из своего уголочка, подолгу стал засматриваться на дочку с молчаливою, но глубокою и тоскливою грустью. Хоть он и молчал, но по всему было видно, что сердце его и не чает для дочери ничего хорошего в будущем, и не ждет никакого счастья в этом браке. С Полояровым отношения его были суховато-вежливы: в них проглядывало такое чувство, как будто, подавая руку Ардальону или говоря с ним, старик боялся быть укушенным какой-нибудь гадиной или чем-нибудь запачкаться, — чувство, давно не испытанное его простым, отзывчиво откровенным сердцем. Он как-то все не верил в чистоту полояровского великодушия, и порою казалось ему, будто брака этого никогда не будет, что впрочем нисколько его и не печалило, лишь бы только быть уверенным, что она, чистая голубка его, осталась такою же, как и прежде; но… этой-то уверенности и не хватало ему. Сам Полояров нимало впрочем не смущался подобным отношением к собственной особе; он, говоря его словами, "игнорировал глупого старца" и, как ни в чем не бывало, в качестве жениха, почти ежедневно ходил к нему то обедать, то чай пить, то ужинать. Только в отношении Нюточки тон его сделался еще резче и нахальнее. Когда же майор заметил ему это однажды, то Ардальон отвечал, что "как мы с нею теперь женихи, то особенно церемониться нечего, потому не с тоном жить, а с человеком".

Одна только Нюточка, по-видимому, казалась довольна и счастлива. Вера ее в Полоярова была безгранична: уж если он сказал, уже если он что сделал, значит, это так и должно, значит, иначе и быть ничего не может, и все, что ни сделает он, все это хорошо, потому что Полояров не может сделать ничего дурного, потому что это человек иного закала, иного развития, иного ума, даже просто, наконец, иной, совсем новой породы, тем более, что и сам он называл себя "новым человеком". Девушка привязалась к нему еще больше с той минуты, как он, ради нее, ради любви к ней, поступился даже самыми коренными из своих убеждений, предложив ей "формальным образом окрутиться вокруг аналоя". Она видела в этом величайшую, с его стороны, жертву, и жертва его льстила ее самолюбию.

С каким удовольствием бегала она в ряды, в гостиный двор, накупать то себе, то ему разные принадлежности к своему приданому. Каждая вещица, каждая наволочка, полотенце, каждая дюжина чулок или платков носовых, купленная на скромные деньжишки, прикопленные для нее майором, приводила ее в восторг. С какою радостью припасала она все это к устройству будущего своего хозяйства! Сколь светло мечтала о том, как это у них все так хорошо, так просто и мило будет устроено! С каким живым наслаждением показывала жениху все эти покупки и приготовления, сама любуясь и на них, и на него своими влюбленными глазами!

Но Полояров все эти радости и восторги встречал совершенно холодно: больно уж не по нутру они ему были. И именно в те самые минуты, когда она показывала ему новые свои покупки, рассказывая намерения и планы будущего житья-бытья, он глядел совсем равнодушно, как на нечто постороннее, и слушал вполне безучастно, а иногда с видимым даже раздражением и неудовольствием.

Все это искренно огорчало любящую девушку.

— Ардальон! да что это с тобой! — высказала она ему однажды с полудосадливым и полунежным упреком. — Я хлопочу, я бегаю, стараюсь, прошу твоего совета, одобрения, а ты глядишь на все это, словно бы совсем чужой, словно бы даже тебе неприятно это!.. Ей-Богу, хоть бы маленькое участие!.. Неужели же тебя это нисколько не занимает?

— Да чему тут особенно занимать-то?.. Есть на что радоваться! — фыркнул он, скосив губы; — ну, нравится тебе это, — ну и занимайся! Я не мешаю… Мне-то что!

Нюта поглядела на него пристально, решительным взглядом.

— Послушай, — начала она после некоторого молчания, — мне кажется, ты раскаиваешься в своем намерении… Пожалуйста, не стесняй себя; скажи мне прямо — ведь еще есть время…

Ардальон молчал и хмурился.

— Ну, вот видишь, ты молчишь, ты сердишься!.. Зачем все это! Не лучше ли прямо?.. (на ресницах ее задрожали слезы). — Милый ты мой!.. Ты знаешь, что мне лично, пожалуй, и не нужно этого пустого обряда: я и без того люблю тебя — ведь уж я доказала!.. Мне ничего, ничего не нужно, но отец… ведь это ради отца… Я ведь понимаю, что и ты-то ради него только решился. Милый мой! я тебя еще больше полюбила ча эту жертву.

— Хм!.. Полюбить-то, пожалуй, и больше полюбила, — согласился он, по обыкновению, медленно и туго потирая между колен свои руки и глядя мимо очков в какое-то пространство пред собою. — Насчет любви — не знаю, может и так, а может и нет; но уважать-то уж, конечно, менее стала.

— Как!.. Почему это? — отклонилась девушка, широко раскрыв на него изумленные взоры.

— А потому, что за такие пассажики нельзя никого уважать, да и не за что!.. Разве ты можешь уважать человека, изменяющего своим принципам, идущего против убеждения? Ну, стало быть, и меня не уважаешь!

— Но, милый мой, это совсем другое…

— Э, матушка! одно и то же! — перебил Ардальон, с гримасой махнув рукою.

— Так не женись на мне! Кто ж тебя принуждает! — открыто и просто предложила она.

Полояров скорчил новую, досадно-нетерпеливую гримасу и несколько времени не отвечал ни слова, только по-прежнему тер себе ладони. Нюточка тихо заплакала.

— Ну, уж что сказано раз… так уж нечего говорить, пробурчал наконец Ардальон сквозь зубы, в каком-то раздумье. — Да, пожалуйста, слезы-то в сторону! — прибавил он, заметив, что невеста вытерла платком свои глаза; — терпеть не могу, когда женщины плачут: у них тогда такое глупое лицо — не то на моченую репу, не то на каучуковую куклу похоже… Чего куксишь-то? Полно!.. Садись-ка лучше ко мне на колени — это я, по крайности, люблю хоть; а слезы — к черту!

Нюта исполнила его желание, но с этой минуты отлетели от нее все счастливые мечты и планы. Она уже без удовольствия стала ходить в ряды и даже неохотно готовила себе приданое, никогда более не заставляя жениха любоваться на свои покупки. В душу ее закралось тяжелое и темное раздумье о своем сомнительном будущем…

Майор молчал и курил свою трубочку, но сердце его чуяло и родной глаз очень хорошо замечал все, что делается с девочкой.

Однажды она пошла в ряды и, сделав какую-то покупку, забежала "по пути" к жениху, хотя, собственно говоря, это было вовсе не по пути ей.

Полояров спал на диване. Нюта осторожно подкралась к нему и разбудила своим любящим поцелуем.

— Здравствуй, милый! Что я тебе скажу… — начала она весело и вместе с тем как-то таинственно и отчасти смущенно.

— Ну, ладно!.. После, после!.. Теперь я спать хочу… Убирайся, пожалуйста!.. Не мешай мне, или — коли хочешь — посиди, пожалуй, пока высплюсь, — пробормотал Ардальон, и калачом отвернувшись к спинке дивана, в ту же минуту сонно засопел с носовым присвистом.

Девушка постояла, посмотрела ему в спину, повернулась и ушла. С больным чувством обиды возвратилась она домой, уселась на полу, на маленькую скамеечку, за каким-то коленкором, который в тот день кроила, и, положив на колени подпертую ладонями голову, заплакала тихо, беззвучно, но горько.

Майор, запахнув халатик, подкрался на цыпочках к двери и осторожно заглянул на дочь из своей комнаты. Тревога отеческой любви и вместе с тем негодующая досада на кого-то чем-то трепетным отразились на лице его. Нервно сжимая в зубах чубучок своей носогрейки, пришел он в зальце, где сидела Нюта, не замечавшая среди горя его присутствия, и зашагал он от одного угла до другого, искоса взглядывая иногда на плачущую дочку.

— Ну, его к черту! — нервно дрогнул голос старика. — Брось, Нюта!.. брось!.. Не стоит!.. Не думай ты о нем больше!.. Право!.. Весь-то он, как есть, одной твоей слезинки не стоит!.. Ну его!.. Ей-Богу, говорю, — брось ты все это!

И он еще крепче защемил между зубами свой чубучок, потому что и у самого-то уже навертывались на глаза жгучие слезы обиды, боли и досады. Но Нюта, не подымая головы, только медленно и отрицательно покачала ею, и в этом движении было так много чего-то кручинного, безнадежного, беспомощного…

Она теперь уже ощущала внутри себя нечто новое, в чем ни за что не призналась бы старому майору.