В одной из лесистых местностей Августовского уезда, на крутом и обрывистом берегу Немана, изрытом извилистыми и глубокими оврагами, поросшими кудрявою растительностью, возвышается в пустынном уединении старинный родовой замок графов Маржецких. Толстые кирпичные стены этого дома, воздвигнутые еще в XVII веке, не раз подвергались потом по частям наружной реставрации: вот башня, сохранившая еще и доселе свой первоначальный старопольский стиль, а рядом с ней какая-то пристройка совершенно в голландском роде, далее — главный фасад с большим крыльцом во вкусе «Рококо», возобновленный в прошлом столетии; тут же и домашняя капелла, греческий фронтон, который явно указывает на время ее реставрации в начале нынешнего XIX века; домашние службы и хозяйственные постройки, разбросанные вокруг, но несколько поодаль от замка, строены уже без всякого стиля, а просто себе так, как обыкновенно строятся они на Литве и в Польше. Длинная аллея вековых пирамидальных тополей ведет к каменным воротам, за которыми раскинулся широкий двор, примыкающий к главному лицевому фасаду. Противоположная сторона замка, обращенная к реке, вся прячется в купах лип, и вязов, и кленов старинного сада, который по двум оврагам красиво сбегает к самому Неману. Это уединенное место исполнено дикой прелести. Противный берег, и вправо, и влево, и в глубину, на необразимое пространство величаво порос вековечной дремучей пущей, которая темной тенью угрюмо опрокинулась в Неман и кажется издали темно-синей зубчатой стеной, — такой характер контуров придают ей остроконечные верхушки высоких сосен и елей.

Графиня Цезарина весну этого года проводила в родовом замке своего сосланного супруга.

Был девятый час вечера. Заходящее солнце обливало розовым золотом старую бело-серую башню и заречные лесные вершины. На Немане легкий, прозрачный туман подымался. В это время стояли уже ясные, чудные дни мая месяца.

На половине графини только что начинали зажигать лампы. В старинной, но очень красивой и комфортабельной гостиной, украшенной портретами прабабушек и старопольских дедов сгруппировалось вокруг хозяйки небольшое общество. Все сидели у раскрытых окон, выходивших в сад, откуда в ярких раскатах доносилась перекличка принеманских соловьев, мелодические высвисты черного дрозда и нежные стоны иволги.

Графиня Цезарина, придвинув к себе рабочий столик, собственноручно прилаживала ярко-пунцовый плюмаж из страусовых перьев в красивой белой конфедератке. Пред нею лежала металлическая кокарда, которая долженствовала красоваться на той же конфедератке у основания плюмажа. Это была кокарда польских «несмертельных», то есть бессмертных улан, и потому изображала собой рельефную Адамову голову над двумя скрещенными костями. За креслом графини, немного сбоку и чуть-чуть облокотясь на его спинку, сидел высокий, статный и очень красивый молодой человек, в какой-то предупредительной позе, будто «начеку», будто весь готовый кинуться куда угодно по первому слову, по первому взгляду прелестной женщины, — сидел и, просто, впивался в нее восторженно-влюбленными глазами. Против Цезарины, покойно и бесцеремонно погрузясь в глубокое кресло и смакуя с ложечки кусок мороженого, восседал несколько тучный мужчина, хотя и пожилого возраста, но необыкновенно представительного вида, с характерным аристократически-польским лицом, выражение которого дышало гордо-самоуверенным достоинством и в тоже время благоволивой снисходительностью к тем из окружавших, которых он считал ниже себя по общественному положению. Впрочем, эта благоволивая снисходительность отнюдь не относилась у него к самой хозяйке, на которую он поглядывал таким взором, что в нем сказывалась и легкая родственная фамильярность, и легкая лакомость жирного кота, с какою обыкновенно глядят на молодых женщин самоуверенные и бывалые, но уже отставные ловеласы. "О! я все знаю, меня не проведешь! И если я уже сам не могу завоевать тебя, так хоть погляжу как счастлив тобою этот влюбленный юноша", казалось, говорил самодовольный взгляд бывшего ловеласа. Это был двоюродный брат мужа Цезарины, тоже граф и тоже Маржецкий — известный Сченсный (Феликс) Маржецкий, на которого в сороковых годах заглядывались женщины и в Петербурге, и в Варшаве, и в Париже. Всю жизнь свою проведя в сфере идеального поклонения искусству и реального поклонения красоте женщин, он под конец своей фланерской жизни растратил все свое состояние и сделался самым аристократическим демократом, аристократическим красным… Он рисовался, он бравировал этой ролью графа-радикала, хотя в сущности не поступился бы ни единою из своих родовых привилегий, и относился в душе, а иногда и на словах, с величайшим почтением к своему древнему роду. По его мнению, одни только Маржецкие были настоящие, родовитые магнаты — ну, да пожалуй еще Чарторыйские с Замойскими, а прочее все — так себе, заурядная аристократия, немножко поболее обыкновенной шляхты. И потому, будучи в душе заклятой "белой костью", он, как "европейски образованный человек своего века", считал, что вполне имеет право быть демократом, если это ему нравится, а тем более, если это его "позирует известным образом". Проигравшись окончательно в рулетку, он приехал теперь на родину, с целью "спасать отечество". Это был истинный дилетант во всем, эпикуреец, немножко атеист, немножко артист и поэт, и потому не захотел он, подобно другим родовитым собратам своим, копаться во тьме подпольной конспирации и дипломатической интриги. Нет, как истый рыцарь, граф Сченсный Маржецкий приехал в Польшу с тем, чтобы выступить против врага на борьбу с открытым забралом, лицом к лицу, во главе своего отряда и с громким титулом довудцы-генерала, в роли достойной рода Маржецких, которые умели некогда драться рядом с Баторием и Собиеским.

Третье лицо, державшееся около графа не то чтобы рядом и не то чтобы сзади, был старый наш знакомец, экс-улан, пан Копец. Здесь очутился он случайно: организованная им маленькая банда была разбита в первой же стычке, а пан Копец при первых выстрелах чуть ли не первым пустился наутек с поля битвы, успел кое-как скрыться в лесах и, благополучно переправясь через Неман, явился искать прибежища в замок Маржецких. Граф Сченсный, как генерал будущих "регулярных сил" Августовского воеводства, великодушно предложил у себя пану Копцу должность начальника "всей кавалерии" и место своего ближайшего помощника по хозяйственной части в «обозе»[189] и в "военном совете", а пока, в ожидании новых военных подвигов, экс-улан беззаботно проживал себе "на ласкавем хлебе" у графини Цезарины. Остальные трое мужчин, которых Маржецкий называл своим штабом, были: "пан адъютант" Поль Секерко — очень молоденький, розовый и бойкий мальчик из хорошей дворянской фамилии; "пан капитан" — черномазый, угрюмый мужчина, лет уже под сорок, избравший себе псевдонимом прозвище «Сыч», что как нельзя более подходило к его характеру, и наконец третий, "пан поручик", небогатый и потому скромно державшийся парень из местных шляхтичей-чиновников, который на вид являл собой совершенно бесцветную личность. Он обходился не только что без псевдонима, но даже и без собственного имени, а называл себя просто "паном поручн и ком", и все другие тоже так его называли. Все они красовались теперь в своих щегольских чамарках, позвякивали шпорами, и, без всякой надобности, сидели при саблях, очевидно необыкновенно гордые и счастливые тем, что находятся в высоком обществе родовитых и богатых магнатов. Если прибавить к этим лицам еще фигуру капеллана и траурную фигуру пожилой компаньонки, то общество, заседавшее в гостиной графини, будет вполне очерчено в надлежащей рамке.

— О, это будет очень красиво, очень эффектно! — с увлечением говорил статный юноша, сидевший за креслом Цезарины. — Вдруг целый эскадрон — "эскадрон смерти": черные с белым значки на пиках, черные чамарки с белым крестом на груди, белые конфедератки с красным плюмажем и эта "трупья глува"!..

— А кабы к этому да еще красные плащи!.. Хорошо бы! — решился скромно заметить пан поручик, не вполне уверенный, как будет принято его замечание.

— О, тогда бы это была "адская колонна"! — восторженно заметил адъютант-мальчик. — А хорошо бы, в самом деле, назвать эскадрон "адской колонной", или "красными чертями"… а?.. "Красные черти" — ей-Богу не дурно! В одном названии уже какая сила и выразительность!

— Нет, "эскадрон бессмертных" или "легион смерти" гораздо поэтичнее: оно и мрачнее, и грознее, и внушительнее! — возражал статный поклонник Цезарины.

— Хорошо, — охотно согласился адъютантик, — но тогда отчего же бы не сделать так: одну часть назвать "эскадроном бессмертных", другую "легионом смерти", третью "адской колонной", а четвертую "красными чертями"; разве у нас не хватит людей на все четыре части?

— Пан ма рацие,[190] - заметил граф Сченсный, сделав адъютанту благосклонное движение рукою. — Ваша идея мне нравится! Пожалуйста, заготовьте приказ об этом и, поскорее, на завтра же!

Адъютант поднялся с места и слегка щелкнул шпорами, явно желая сделать поклон совсем "по-военному".

— Но… вот что, — в покровительственно-начальственном тоне отнесся к нему через плечо граф Маржецкий, — скажите, мой милый, отчего я на вас не вижу аксельбантов?.. Вы, кажется, адъютант, а аксельбанты, сколько мне известно, есть необходимая принадлежность адъютантской формы.

— Мне бы и самому очень хотелось, — с легкой застенчивостью залепетал вспыхнувший юноша, — но… я не смел… я не знал, можно ли это…

— Не можно, мой милый, а должно! И вообще, прошу вас всех, господа, строжайше соблюдать принятую форму, потому что… это вообще очень важно… Не забывайте, что мы будем "партизаны регулярные", это не то что всякий сброд… А вы, мой милый помощник и интендант, — обратился граф к пану Копцу, — пожалуйста распорядитесь, чтобы мой фактор Шмуль завтра же съездил в Августов, и — как знает, как хочет, но чтобы непременно привез две пары аксельбантов… Я желаю, чтобы мой штаб вообще носил аксельбанты. О, красивый мундир… это вообще очень, очень много значит и многое придает человеку!.. Не так ли, графиня? Вы, как женщина, конечно, вполне понимаете это?

— Мундир хорош на параде, а мы готовимся к бою, — мягко заметила Цезарина.

— О, конечно так! Но неужели вы думаете, что ваш старый поклонник решился бы уйти из родового замка графов Маржецких, не сделав парада в честь такой прелестной хозяйки и такой патриотки?! Вы будете царицей нашего военного торжества, и я сам проведу пред вами мои войска церемониальным маршем, сам буду парадировать во главе и отсалютую вам моей дедовской саблей… И тем более, что как генерал целого военного отдела, я даже обязан — понимаете ли — обязан, по долгу службы, сделать смотр всем моим силам, прежде чем поведу их против неприятеля… Мы должны взаимно познакомиться, они должны узнать и полюбить своего начальника. Не так ли, господа?

Генеральский штаб вполне согласился с мнением своего принципала, потому что, более или менее, каждому улыбалась приятная идея попарадировать красиво на конях пред графиней и соседними паннами, которые, под предлогом воскресной «мши» в костеле, непременно съедутся посмотреть на "волков народовых".

— Но жаль, что музыки не будет! Парад хорош при звуках воинственной музыки, — опять решился вставить свое скромное слово пан поручик из бедных шляхтичей.

— Успокойтесь, милейший! Ваш генерал уже все предусмотрел и обо всем позаботился! — с благосклонной улыбкой через плечо заметил граф своему поручику. — Мой Шмуль сообщил как-то, что здесь по Августовскому повету, шатаются какие-то чехи-трубадуры, семь человек, просто себе странствующие музыканты, и я приказал ему порядить их за хорошую плату в мой корпус… Надо только придумать этим чехам соответственную форму… Я займусь этим вопросом. Мне иногда, после хорошего обеда, за доброй сигарой, за рюмкой ликера приходят хорошие идеи… будьте спокойны, я непременно займусь этим вопросом, и наверное изобрету и придумаю.

Цезарина приладила наконец красный плюмаж, прикрепила кокарду и, любуясь на свою работу, подала конфедератку статному красавцу.

— Жозеф, наденьте на себя, примерьте, — сказала она. — Я хочу посмотреть, как к вам идет.

Молодой человек исполнил ее просьбу и стал пред ней в непринужденной, но красивой позе, искоса поглядывая на свое изображение в зеркале. Самодовольная улыбка невольно скользила слегка по его губам: он чувствовал, что красивая шапка необыкновенно идет к нему, что он очень хорош, что на него невольно любуются все и прежде всех и более всех любуется она, его королева. Но почувствовав, что нельзя же долго и без нужды оставаться в шапке, он, не без внутреннего сожаления, снял, наконец, свою конфедератку и благодарно поцеловал руку Цезарины.

— Ну-с, милостивый государь, а вы как же? — шутливо и ласково обратился к нему Маржецкий, — так-таки и не желаете у меня командовать эскадроном?

— Оставьте меня, генерал, при моей скромной роли, — вежливо уклонился молодой красавец; — все равно я, по обязанности, буду впереди всех: я понесу знамя, которое дарит нам графиня, и этой завидной доли мне бы никому не хотелось уступить.

— В таком случае, я ничего не имею против, оставайтесь нашим «хорунжим»[191] и… я уверен, что знамя графини поведет нас к победам… Оно будет вдохновлять нас воспоминанием о лучшей женщине, какую я только знаю на свете, а этого одного уже достаточно, чтобы разбить хоть сорок, хоть пятьдесят тысяч дрянных москалей. Не так ли, господа? вы согласны?

Лица штаба щелканьем шпор и легкими кивками изъявили и на сей раз полное свое согласие с принципалом.

— Трем-брем! Плюск! и готово! — выпалил вдруг пан Копец, одной рукой расправляя усы, а другой описав разящее движение по воздуху.

— Браво, мой интендант, мой кавалерист! браво! — слегка похлопал его по колену Маржецкий. — Что мне в вас необыкновенно нравится, так это ваша прямая старопольская удаль.

— Всегда был, есть и останусь кавалеристом! — снова выпалил экс-улан, с немалым самохвальством, которое в нем однако все признавали за откровенную прямоту и простоту натуры, свойственную старому рубаке.

— Разделяю вашу страсть к кавалерии, — благосклонно похвалил его граф Сченсный! — Поляк по натуре своей рыцарь, человек благорожденный, и потому он кавалерист… Я понимаю, что у нас никто из порядочных людей не хочет идти в пехоту: пехота это войско рабов, войско немцев и москалей, а нам, полякам, нам прирожденно чувство шляхетности, и потому каждый из нас стремится быть кавалеристом. Не так ли?

— А я слыхал, — начал вдруг адъютантик, очевидно стараясь опять навести разговор на любимую свою тему, — я слыхал, что в корпусе Чаховского все лица штаба носят очень красивые мундиры, аксельбанты, плюмажи и кроме того красные панталоны, как у французов.

— Красные панталоны? В самом деле? — осведомился граф. — А это действительно должно быть очень красиво… И притом красный цвет — традиционный цвет демократизма и революции, цвет либеральной Франции… Parbleu! мне это нравится… в этом есть идея… хорошая демократическая идея!.. Как вы думаете об этом, мой милый интендант? Не послать ли нам заодно Шмуля, чтоб он купил в Августове и красного сукна для меня и для штаба? Распорядитесь-ка об этом завтра же. А вы, господин адъютант, составьте приказ, что для лиц отрядного штаба, в дополнение установленной формы, учреждаются красные панталоны; и хорошо бы было, если бы вы постарались при этом как-нибудь, отчасти, провести идею… идею — вы понимаете?

— Будет исполнено! — с сияющим лицом поспешил заверить Поль Секерко, вне себя от радости, что отныне будет щеголять в красных панталонах.

В эту самую минуту вошел ливрейный гайдук и доложил, что приехали двое каких-то господ, которые спрашивают ясневельможнего пана грабего.[192]

— Меня? — нахмурив бровь, повернулся к нему Маржецкий. — И сколько раз еще повторять мне вам, чтобы не смели величать меня ясневельможным графом?.. На свете много графов есть, а генерал августовского военного отдела только один… Я — генерал, и не сметь меня величать иначе!.. Кто такие?

— Не знаю… Один цивильный, а другой войсковый.

— Войсковый?.. Польского войска?

— Н-нет… Сдается так, будто бы москаль.

— Москаль? — невольно вырвалось у присутствующих, и все в тревожном недоумении переглянулись друг с другом.

— Господа, что ж это значит? — пробормотал Маржецкий, не умея скрыть внутреннего беспокойства.

— Э, чего там, что еще значит! — похрабрился экс-улан, — просто, плюск! и баста!

— Тс… постойте, не кричите так! — досадливо остановил его за руку граф Сченсный и поспешно обратился к остальным мужчинам. — Господа, вы в шпорах и при саблях… Бога ради, снимите ваши сабли, спрячьте их… да и сами-то лучше уходите, скройтесь на время…

— От-то еще! Чего бояться?! — похрабрился Копец, однако уже не совсем-то уверенным тоном.

— Позвольте, — нетерпеливо перебил его Маржецкий. — Надеюсь, господа, вы понимаете, конечно, что не трусость говорит моими устами, но благоразумие… спасительное благоразумие… — торопливо заговорил он, перебегая взором с одного на другого.

— Погодите, — спокойно перебила графиня. — Ты видел их? — обратилась она к лакею. — Сколько их? Только двое или есть еще с ними какие-нибудь солдаты, жандармы, казаки там, что ли?

— Э, нет! только двое, дали Буг, как есть двое, и никого больше нету, — заверил гайдук. — Я видел, как они еще по аллее подъезжали: только двое и было.

— В таком случае, господа, позвольте мне, как хозяйке, принять их; а вы все, не исключая даже и вас, мой милый граф, удалитесь на время… Вы выйдете потом, когда я разъясню в чем дело… Вас позовут тогда.

И компания добрых вояков беспрекословно поспешила исполнить благоразумный совет графини, удалясь на цыпочках во внутренние покои. Статный красавец хотел было остаться, но Цезарина безмолвным жестом и взглядом отправила и его вслед за другими. С ней остались только ксендз да компаньонка.

— Проси! — приказала она лакею.

Чрез минуту в гостиную вошли двое запыленных путников. Одетый в партикулярный костюм шел впереди. Цезарина вгляделась в него — и невольно вырвалось у нее восклицание удивления. Она узнала в нем Василия Свитку.

— Позвольте представить вам, графиня, моего спутника, — проговорил он, указывая на товарища. — Он наш вполне, хотя и носит пока военный мундир, но это только для большей безопасности: в дороге, знаете, казаки, пикеты и всякая сволочь попадается; это не лишнее: все ж таки гарантия…

— С кем имею удовольствие?.. — невнятно пролепетала Цезарина, с вопросительной и сдержанно-приветливой улыбкой приподнимаясь с места.

— Поручик Бейгуш, — назвал себя товарищ Свитки, раскланиваясь по привычке кратким военным поклоном. — Помнится, раз я имел честь встретить вас в Петербурге, у нашего общего приятеля, у Колтышко… Но не в этом дело. Я имею назначение в военно-народный отдел Августовского воеводства и потому мне надо видеть генерала… Могу я видеть его?

— Сию минуту!

И Цезарина сама пошла звать своего храброго, но благоразумного кузена.

Успокоенный генерал вышел к новоприбывшим уже совсем по-генеральски.

— Что вам угодно?

Последовала новая рекомендация и взаимное представление.

— Очень приятно! — процедил сквозь зубы Маржецкий, не протягивая однако руку, а ограничась одним лишь благоволивым жестом. — Кто вас прислал ко мне?

— Тот, кто имел на это единственное право: ржонд народовый.

— Склоняюсь пред волею ржонда. Но зачем собственно вы присланы?

— В ваше распоряжение, в качестве офицера генерального штаба.

— А я, — поспешил вставить Свитка, — я в качестве гражданского делегата, на случай движения в Литву, так как я собственно принадлежу к организации Литовского Отдела. Впрочем, я еду завтра же и постараюсь снова побывать у вас уже в лесах литовских.

Маржецкий кивнул ему на это вскользь головой.

— В качестве генерального штаба? — прищурясь, обратился он к Бейгушу.

— Офицера генерального штаба, — поправил его бравый поручик.

— Ну да, конечно, офицера… А имеете вы достаточные познания для этого?.. Сколько я знаю, должность офицера генерального штаба имеет свои особенные обязанности и требует, так сказать… одним словом…

— Я кончил курс в академии, — поспешил заявить ему Бейгуш, видя, что генерал начинает несколько путаться.

— О, в таком случае я склоняюсь пред авторитетом науки!.. Я слишком проникнут священным уважением к науке и потому склоняюсь! — слегка покачиваясь и раскланиваясь, сделал граф новое благоволивое движение рукой.

Увидя пред собою не лесового, не импровизованного, а настоящего офицера, да узнав еще вдобавок, что офицер этот кончил курс в военной академии, граф Маржецкий в душе необычайно обрадовался. В сущности, он не имел ровно никакого понятия о военном деле, а уж о таких, по мнению его «мелочах», как организование части, ее вооружение, снабжение, обучение — нечего и говорить. Граф полагал, что это вовсе не его дело заниматься подобными пустяками, что это все предметы низшего порядка, для которых нужны чернорабочие руки, а он, благосклонно согласившийся принять на себя звание начальника и генерала, ради вящего прославления фамилии Маржецких, он призван только направлять, воодушевлять, подавать доблестный пример в бою и вообще вести ко славе своих соотчичей. Поэтому сведущий военный человек пришелся ему теперь как нельзя более кстати, по соседним лесным фольваркам уже более недели скрывались собранные люди, готовые идти в банду, но с ними ровно ничего не делали, а только кормили да поили на счет патриотки-графини. Хотя пан Копец и уверял все, что он «учит» и «приготовляет», но результаты этого приготовления сказывались пока только в том, что разношерстная сволочь, собранная из городской и «мястечковой» черни, пьянствовала без просыпу, бездельничала, ссорилась и дралась между собой и начинала уже дебоширить по соседним деревням, что вызывало ропот и озлобление со стороны безучастных хлопов. Время меж тем уходило, и граф очень хорошо начинал понимать, что в среде его штаба никто не умеет и не знает как должно приступиться к делу: все хотят только командовать, властвовать, начальствовать, а поучить и потрудиться никто не желает. Важнейшая забота графа, как и каждого, впрочем, генерала этого восстания, состояла в том, чтоб изобрести костюм, форменное платье для своей банды и найти хорошего майора, который делал бы все дело по строевой части, а генерал тем временем спокойно бы жуировал и пожинал себе лавры. Лица свиты и штаба предназначались не для дела, а более для внешней обстановки, для эффектного «антуража», для красивого вида да для того еще, чтобы генералу было с кем позабавиться приятной болтовней, пображничать и поиграть в карты; вся же часть действительной работы и настоящего дела, насколько оно исполнялось и существовало в бесшабашных бандах, исключительно возлагалась на плечи чернорабочего майора. «Майор» польской банды — это обыкновенно итальянец, венгерец, француз, иногда поляк, который кое-что и кое-как смыслит в военном деле. Он мог командовать от имени главного вождя, но так, чтобы все думали, будто это вовсе не он, а сам генерал командует и распоряжается; поэтому ему предоставлялась известная свобода действий, но с тем условием, чтоб он не слишком выставлял свое честолюбие, не вдавался бы в польскую политику, повиновался без рассуждений непогрешимому ржонду, не делал дурных внушений крестьянам против помещиков и почитал бы польское духовенство.

Эти условия граф Маржецкий предложил и Бейгушу, уведя его предварительно в особую комнату, чтоб избежать посторонних свидетелей, а так как Бейгуш был ему очень и очень-таки нужен, то условия были предложены в самой мягкой и деликатной форме, причем граф не поскупился на самую очаровательную любезность.

Бейгуш сразу понял, с кем имеет дело, но его привела сюда не собственная, а иная воля, которой он обязан был слепо повиноваться, в силу добровольной присяги и чтоб окончательно очистить себя от черных подозрений, возбужденных против него еще в Петербурге по поводу нежелания ехать в Литву. Петербургскому Центру, конечно, не могла быть известна та нравственная метаморфоза, которая заставила бравого поручика искренно и честно полюбить свою «москевку-жену», после нечестной проделки с нею. Да и что было за дело этому Центру до каких бы то ни было метаморфоз, раз, что человек связал себя добровольно клятвой патриота. Поэтому тогдашнее колебание этого человека показалось членам "военного кружка" крайне подозрительным. Бейгуш должен был поневоле уступить грозному напору общественного мнения своих товарищей-поляков и исполнить то, что от него требовалось, но тем не менее тень сомнений и подозрения сопровождала его с тех пор повсюду, и в Вильне и в Варшаве. Надо было снять с себя эту тень, и для того надо было повиноваться слепо и беспрекословно.

— Я солдат, мое дело исполнить то, что приказывают, — коротко ответил он графу Маржецкому на все его предложения и условия.

— В таком случае, завтра же будет отдан приказ о назначении вас майором моего штаба! — крепко пожимая ему обе руки, с самою тонкою любезностью заключил граф, почувствовавший, что теперь тяжкая гиря забот перекатилась с его барских плеч на шею сговорчивого поручика.

"Форма придумана, майор найден — чего же более?! Остается только пожинать мирты Эрота и лавры победы", самодовольно подумал себе граф-довудца, вводя вновь пожалованного майора в гостиную, чтобы представить его членам своего штаба, которые успели уже пронюхать, что опасности нет никакой, что прибыли-де свои, и потому смело повысыпали в гостиную, где вволю могли теперь щеголять и рисоваться своими воинственными позами и речами, своими «штыфлями»,[193] шпорами и саблями пред "цивильным делегатом" Свиткой.