Зычный рог доезжачего, скликавший собак и охотников, возвещал торжество немалое: на пана-посредника Селяву-Жабчинскаго как раз выбежал кабан. Посредник прицелился и дал промах, спустил другой курок и тоже мимо, вследствие чего и задал тягу в сторону, а кабан был положен метким выстрелом в самое ухо, который вослед ему пустил старосветский помещик, пан Хомчевский, в ту самую минуту, когда пан Селява давал стрекача, а кабан, валя целиком все в одном направлении и ломая на ходу низенькие молодые ветви и сучья кустарников, перешел уже линию охотничьей цепи. На снегу, обагренном несколькими пятнами крови, лежал полновесный и неуклюжий труп его, окружаемый группами подходивших охотников, вслед за которыми подошел и Хвалынцев. Перекрестный огонь веселых шуток, поздравлений, расспросов, рассказов, восторгов, похвал, объяснений и горячих споров трещал над тушей убитого зверя. Голодные собаки с жадностью в глазах, но осторожно приподняв переднюю ногу, аппетитно и пытливо обнюхивали кабана и исподтишка слизывали тихо капавшую кровь. Пан Селява-Жабчинский горячо отвергал факт собственного «драпака» и оспаривал у старосветского помещика честь ловкого выстрела. Экс-улан, натянув поверх колета волчью шубу и все-таки порядком продрогнув, а может только и под предлогом холода, исправно тянул из горлышка охотничьей фляги. Дамы и паненки, потаптываясь зазябшими ножками, весело смеялись и звонко тараторили, пуская мимо ушей любезности комплименты чамарк о вых паничей, так как в эту минуту их несравненно более занимал дюжий кабан, чем все эти паничи с их чамарками, сердцами и комплиментами. Наконец, подъехала повозка, на которую егеря свалили убитого зверя, а пан Котырло, в качестве маршалка охоты, примирил двух спорящих соперников, заставя их поцеловаться, но все-таки честь выстрела оставив за старосветским паном, и вслед за тем охотники стали расходиться, занимая цепь в совсем новом направлении, для вторичной облавы, версты за полторы от прежнего места. Эта вторая облава не имела уже такого блистательного успеха, но все-таки взяла, если не качеством, то количеством добычи: она принесла одну серну и трех зайцев.

Вся компания уже и прозябла, и проголодалась порядочно. Был второй час пополудни. Маршалок объявил охоту конченной и с любезностью старопольского хозяина пригласил всех без исключения гостей — и своих, и участвовавших — в Карначевскую рощу.

Там уже панские челядинцы, под надзором и руководством старого дворецкого, успели приготовить все, что было необходимо к импровизированному пиру: для дам раскинута была большая палатка, устланная коврами и волчьими шкурами, а для мужчин помещение хотя и не отличалось таким комфортом, зато было весьма живописно: между составленными экипажами и стволами нескольких деревьев, на приподнятых вверх дышлах и оглоблях, были с подветренной стороны прилажены большие пестрые ковры, брезенты и циновки; подобные же ковры устилали землю в огороженном таким образом пространстве, где стоял под белою скатертью большой складной стол, уставленный батареями бутылок, башнями тарелок, кареями стаканов и грудами ножей, вилок и ложек. Несколько складных стульев помещались вокруг стола, а кроме того валялись еще на коврах несколько кожаных подушек, матрасиков и экипажных сидений. Пред входом пылал и трещал большой костер, а несколько в стороне другой подобный же, у которого, на разных каганцах и треножках, повар с двумя поварятами разогревал, заранее еще в ночь приготовленные, соусы и жарил на вертеле мясо. Около него стояли ящики, банки и бочонки с разными припасами, и суетилась прислуга. Эти пестрые навесы, эти ковры, экипажи с привязанными около них лошадьми, которые мерно хрустели зубами над заданными торбами овса, эти своры разношерстных собак, эти ярко-пылающие костры и оживленные группы охотников и женщин — все это вместе представляло разнообразную, пеструю, довольно поэтическую и очень красивую картину, напоминавшую собою отчасти нечто вроде цыганского табора.

День был почти безветренный и ясный; мороз не превышал двух градусов, а костры и время от времени приносимые в дамскую палатку жаровни, при помощи вина и теплого платья, делали вовсе не чувствительным даже и тот маленький холод, который чувствовался в воздухе. На столе вкусным паром дымились блюда, приносимые разом, без всякого особенного порядка. Тут главную роль играли: столь излюбленная польскими охотниками тушеная капуста, и бигос, и зразы и жареные куропатки. Вино, хоть и не весьма-то высокого качества, все больше с рижскими ярлыками, лилось в изобилии и поглощалось с примерным аппетитом. Чем более охотники пили и ели, ели и пили, тем более разгорались их бодрые, здоровые лица и тем громче и свободнее становился перекрестный огонь рассказов, споров, восклицаний и смеха. Пан Селява-Жабчинский повествовал о том, как он в Тирольских Альпах убил в одну охоту трех ланей, вися над обрывом, на такой узенькой тропке, что еле-еле где было ногу поставить, а в Уэльзе вместе с герцогом Кембриджским, ни более ни менее, как с ним самим, да еще с лордом Шевсбюри, затравил громаднейшего медведя. Становой Шпарага утверждал, что своими глазами видел у одного полешука, на Полесьи, заколдованное ружье, которое бьет хоть на тысячу шагов только дикого зверя, но в домашнее животное, будь то хоть вол, хоть свинья, хоть сам пан Шпарага, в двух-трех шагах даст непременно промах! А в ответ ему кто-то уверял, что все это ровно еще ничего не значит в сравнении с похождениями барона Мюнхаузена; но пан Шпарага в простоте и невинности сердечной и не подозревал кто такой этот барон Мюнхаузен и какое отношение имеют похождения сего знаменитого барона к его повествованию о заколдованных ружьях. Старый экс-улан, молодцовато и не без видимой рисовки опираясь на саблю, порицал времена настоящие и хвалил прошедшие, восторгался воспоминанием о том, как пили уланы, как били рабы ойчизны, как плясали мазурку чвартаки, и опять путал свою воображаемую службу между тем и этим полками и, наконец, дойдя до высшего пафоса, вдруг выхватил из ножен свою саблю и стал отчаянно махать ею по воздуху, изображая как они рубились с москалем в прежние годы. Эта последняя эволюция пана Копца была столь внезапна, что слушавшие паничи разом отскочили в стороны, опасаясь как бы невзначай не задела их уланская сабля, а собаки с азартным лаем бросились было на пана-пулковника, но угрожаемые его кликом, держались в оборонительных позициях на благородной дистанции и не переставали на него лаять, так что чем больше он машет, тем громче и сильней подымается вой и лай собачий.

Выпито было уже очень и очень изрядно, когда пан Котырло приказал подать несколько больших бокалов старого богемского хрусталя, с гравюрами, надписями и с выпуклым дном, без ножек, так что бокал этой конструкции никоим образом не мог быть поставлен на стол: надо было или выпивать его до дна, или держать в руках пока не выпьешь, а по приговору пана-маршалка ни соседи, ни слуги ни от кого не могли принимать недопитого бокала. Откупорили несколько бутылок «венгржина» и наполнили ими эти монстры. Пан Котырло, поднявшись со своего председательского места, провозгласил любимый старопольский тост:

— Кохаймы сен, Панове![21]

И вместе с этими словами, нагнувшись к своему соседу, тому самому старожитному пану Хомчевскому, который метким выстрелом положил кабана и чрез то стал, в некотором роде, героем и лауреатом нынешнего полеванья, пан Котырло с чувством облобызался с ним дважды и залпом выпил свою стопу.

Пан Шпарага затянул приличную случаю песню, пан Конец стал вторить баском, кое-кто подтянул разными голосами, и наконец весь хор грянул дружное: "цупу-лупу, лупу-цупу!"

— "Выпил Куба до Якуба", — начинал пан Шпарага.

— "Якуб до Михала", — подхватывал пан пулковник, отчеканивая такт своей саблей.

Выпил ты, выпил я —
Компания ц а ла!

— "А кто не выпие", — присоединялись голоса любителей, — "тэго ве два кія!" И вслед за ним "компания цала" подхватывала во всю глотку:

Цупу-лупу! лупу-цупу!
Тэго ве два кія!

Хвалынцев вполголоса попросил у Свитки объяснить ему значение столь оригинального припева, и Свитка пояснил что "ц у пу-л у пу, л у пу-ц у пу" есть очень наглядное звукоподражательное выражение палочных ударов по спине. — Кто не выпивает, того, значит, цупу-лупу в две палки, понимаете? — добавил он шутливо.

Хвалынцеву, действительно, стало теперь вполне понятно, что некоторые паны для усиления впечатления этого «цупу-лупу» громко в такт шлепали себя ладонями по коленям, а пан Шпарага увлекся до того, что даже не без азарту и весьма выразительно стал при каждом припеве лупить с двух сторон собственными руками свои же собственные щеки.

Застольная песня шла далее:

Индык с с о сем, барщ с биг о сем,
Ядлы негдысь паны,
Дзись шинкарка и кухарка
Едзон' як боцяны.
Кто жабами жіе,
Тэго в е два кія!
Лупу-цупу! цупу-лупу!
Тэго в е два кія!

Хвалынцев просил Свитку объяснить ему смысл всей этой песни, которая казалась столь характерною. Добрый товарищ, чувствуя теплое и милое настроение духа после нескольких стаканов вина, охотно согласился исполнить желание своего приятеля. Смысл охотничьей песенки, кроме поясненного уже куплета, был таков:

"Старинный пан, хотя и ходил в жупане (одежда, почитавшаяся простою), зато как шляхтич, как дворянин, ворочал деньгами, золотом; теперь же всякий — увы! ходит в куцем фраке, а меж тем в кармане у него шиш! Но кто живет без гроша, того лупи в две палки! Цупу-лупу! лупу-цупу! Того лупи в две палки! Индюка с соусом и борщ с бигосом — некогда паны лишь едали, а теперь всякая шинкарка (обыкновенно из евреек) и всякая кухарка едят, словно аисты (то есть позволяют себе делать некоторый выбор в своей пище, как бы приравниваются к панам). А кто желает наслаждаться блюдами из лягушек, кто живет напыщенно (как могут жить магнаты) того бей в две палки! Цупу-лупу! лупу-цупу! Бей того в две палки! Некогда только одна лишь сама пани, барыня, носила кружева и перлы, а теперь — увы! всякая кухарка и шинкарка позволяет себе одеваться как важная дама. Но если кто позволяет себе жить свыше своего прирожденного общественного положения, того лупи в две палки! Цупу-лупу! лупу-цупу! Того лупи в две палки!"

— Ну как вам нравится эта наша древняя песня, которая даже и по сей день, несмотря на древность, все-таки поется? Мы любим и чтим свою святую старину! — проговорил Свитка, на вид как будто расплывчиво и масляно, а в сущности не без хитрого какого-то умысла.

— Да вы это как, в насмешку, что ли, спрашиваете меня? — отозвался Хвалынцев.

— В насмешку? — будто бы удивился Свитка. — Да что же тут смешного? Просто милая песенка, которая советует каждому жить по средствам, по состоянию — что ж тут достойного смеха?

— По вашему, ничего, — возразил Константин, — а по-моему… если только хотите, чтоб я откровенно…

— Ах, пожалуйста! Откровенность прежде всего!

— Ну, так я вам должен сказать, что во всю свою жизнь еще я не слыхал ничего, что выражало бы более характерно всю мелочность замкнутого самолюбия шляхтича, всю нелепую притязательность старого аристократизма, чтобы никто не осмеливался жить столь же комфортабельно, сколь живет оно, дворянство. Это по-моему, одна из самых кастовых, из самых белокостных песен всего мира, несмотря на всю ее пустоту и наивность!

— Ну, вот! вы все это с точки зрения своего русского сиволапого демократизма! — махнул рукой Свитка.

А между тем, веселая компания продолжала все ту же песню, и после каждого «цупу-лупу» сосед передавал соседу опорожненный бокал, а этот, наполнив его до краев, возглашал новое "кохайны сен"! — и старые стопы довольно быстро и дружно, под звуки характерного припева, обходили круг состольников.