Первые двенадцать верст эскадрон сделал без всяких приключений. В попутных деревнях и мужчины, и женщины встречали его совершенно спокойно, стоя группами у своих хат, с кучей разной детворы; молодицы охотно выносили ведра с водой утолять жажду солдат, а мужики кланялись, снимали свои «капелюхи» и свободно отвечали на расспросы — все это для опытного майора служило верным признаком, что банда не посещала еще этих селений и не бродила в ближайшей окрестности. Но вот, прошли еще верст десять, и поведение крестьян в дальнейших деревнях резко изменилось. Здесь уже, при входе отряда в околицу, хлоп ни на кого не глядит, прячется, пугается, спешит смущенно удрать куда-нибудь подальше и на расспросы отвечает одним лаконическим «невем». Такое поведение тоже служило одним из признаков, но это уже был верный признак близости неприятеля. Это значило, что банда только что побывала в деревне, успела настращать крестьян, наобещать им виселиц и пожаров за общение с москалем, успела быть может кого-нибудь увести и повесить для примера, и теперь скрывается где-нибудь тут же, в ближайшем соседстве. Эскадрон усилил меры военных предосторожностей и безостановочно двигался дальше. Вот лес навстречу, и на самой опушке его замечены уже явные следы недавнего становища; полупотухший костер, окурки папирос, оборвыши бумажек, портянка какая-то, клочки разбросанного сена и соломы.
— Господи!.. Братцы, гльди-тко, страсть какая! — раздался вдруг голос одного из солдат, посланных обшарить место покинутого бивуака.
На зов его бросилось несколько всадников, которые вдруг остановились у одного из деревьев в безмолвном негодовании и в смущении. Пред ними качался на суку обнаженный труп четырнадцатилетней девочки, удавленной узлом из собственных кос и повешенной за волосы. На груди ее пригвождена была бумажка с надписью: По подозрению в шпионстве.
— Глянь-ко, братцы, девонька-то… а? Ну, какого зла могла она сделать! — покачивая головами, тихо говорили промеж себя гусары. Иные молча крестились и отъезжали прочь, другие же озлобленно ворчали угрозу не давать убийцам пощады при встрече. Просили было у майора позволения снять и закопать повешенную, "хоть с молитвой, заместо христианского погребения", но мешкать было некогда: майор торопился накрыть банду врасплох и как можно скорее. Кто-то из солдат сорвал широкий лист лопуха, положил его на землю, в то место, над которым висела девочка, и кинул на лопух копейку. Несколько гусар молча последовали примеру товарища, и на лопухе в минуту образовалась кучка медных денег.
— Для чего вы это, ребята? — спросил один из офицеров.
— А пущай, ваше благородие, на похороны ей будет, — ответил кто-то из жертвователей.
— Да ведь это напрасно: придет какой-нибудь бродяга-повстанец и преспокойно заберет себе ваши гроши.
— Ну, и пущай его, ваше благородие, коли греха не боится!.. Это все единственно! А только все ж ей от нас. значит, пущай на поминки душе ее будет…
Офицеры, по примеру солдат, тоже бросили в кучку сколько-то мелочи и тронулись далее.
Но не прошел эскадрон и нескольких десятков саженей, как невдалеке от дороги послышался слабый, страдальческий стон. Особый патруль бросился в ту сторону, и через минуту из чащи выскочил на дорогу ефрейтор с донесением:
— Ваше высокоблагородие!.. Раненый казачок лежит неподалечку-с… шагов с двадцать в сторону будет.
Ветохин с Хвалынцевым бросились по указанию ефрейтора, и оба невольно вскрикнули от ужаса.
В нескольких шагах от раненого валялись двое убитых, а третий тут же висел на одном из деревьев, и в этом третьем они вдруг узнали старика Лубянского. На развороченную грудь его страшно было взглянуть.
Раненый казак был еще в памяти и кое-как мог рассказать случившееся. Оказалось, что часа три тому назад, когда Лубянский проезжал мимо этого места по лесной дороге, с обеих сторон ее, из чащи еловых кустарников, вдруг раздались залпы. В подлесной деревушке майору переменяли подводу, а в это время кто-то успел оповестить банду, которая устроила засаду. Подводчик был убит на месте, майор ранен в бок, а с ним вместе и двум казакам досталось по пуле, остальные же двое кинулись было наутек, но одного из них захватили, а последнему удалось-таки пробиться и ускакать по дороге в Пяски. Тогда повстанцы окружили путников, стащили их с коней, а майора сняли с подводы и всех повели в чащу. Здесь над ними делали разные надругательства
— Ксендз обещал помиловать, рассказывал казак! — "И раны вам, говорит, вылечим, и денег по пятнадцати рублев дадим, только, значит, переходите к нам в банду". А майор ему на это самое в рожу плюнуть изволили. "Ну, говорит, коли ты так, готовься. Пять минут вам всем на покаяние!" и приказал достать веревки. Майор одначе ж не смутились, и мы тоже не захотели у ксендза крыж его целовать… Это его пуще всего взбесило. "Вы, говорит, теперь казаки, а я из вас сделаю уланов", и приступил к майору, велел снять с него сюртук да рубашку и держать покрепче, а сам кинжалом распорол ему грудь вдоль и поперек и приказал разворотить. "Это тебе, говорит, лацканы будут, теперь ты по гвардии". Майор хоть бы охнул! Только и сказали ему на все на это «собаку». — "Видно, говорят, не знаешь ты, собака, русского солдата!" и снова плюнуть в него изволили. Тогда они стали вешать майора: подвесят, эдак, маленько и опять опустят, подвесят и опустят, чтобы, значит, мученьев больше предоставить ему, но одначе ж повесили-таки, наконец, и как только это вздернули, майор вдруг руку изволили поднять и словно бы кулаком на них на всех погрозиться, так что ажно все дрогнули от страху и стон пошел между ними[261] … А тут вдруг пригнал на клячонке жидок какой-то и кричит: "Ратуйтеся! Москале выступают!" И тут они все ужасти как испужались! Вешать нас уже некогда было, а приказали просто расстрелять, ну и впопыхах, уже садясь на коней, дали по нас несколько выстрелов, товарищей насмерть убили, а меня Бог помиловал: только поранили, значит… Одначе ж я все-таки из опаски думал, что лучше мертвым прикинуться, и притворился эдак. А они, верно, подумали, что убит, и не трогали больше, и сейчас же все ускакали… И лошадей наших угнали, проклятые!.. Больно уж лошадей-то жаль, ваше скородие!..
Пока раненый вел с передышкой свой рассказ, подъехал эскадронный вахмистр и объяснил, что солдаты в придорожном рву отыскали еще одно тело: это был убитый подводчик. Ветохин приказал гусарам снять Лубянского и подобрать убитых. Весь эскадронный обоз состоял из двух обывательских подвод. На одну из них сложили мертвых, а другую уступили под раненого и с возможною скоростью двинулись далее. Движение в незнакомом и довольно густом лесу оказалось крайне затруднительно. Надо было осторожно и внимательно осматривать все ближайшие кусты и заросли, из которых каждая могла таить в себе засаду. Боковые патрули то и дело вязли в болотных трущобах, плутали в чащах и ежеминутно рисковали отбиться от эскадрона. Сообщение между ними кое-как поддерживалось только условными свистками, в которых они старались подражать голосам разной лесной птицы.
Ужасная смерть Лубянского, видимо, сделала сильное и глубокое впечатление на весь эскадрон. Гусары, слышавшие рассказ раненого казака, мрачно передавали его в рядах другим товарищам.
— Ваше высокоблагородие! — вполголоса обратился к Ветохину подъехавший вахмистр. — Люди очинно просят вас, не прикажите щадить… потому больно уж обидно!..
Ветохин понурился и не ответил ни слова. Он сделал вид, будто не расслышал слов своего старого вахмистра. Отказать — значило заставить роптать на себя справедливо озлобленных и оскорбленных людей, а разрешить… Ветохин понимал, к каким ужасным, беспощадно-кровавым результатам могло повести такое разрешение, а он знал, что в бандах попадаются не только насильно захваченные крестьяне, но даже и двенадцатилетние дети.
Но ни на ком из офицеров вся тяжесть недавнего впечатления не отразилась такой скорбной грустью, как на Хвалынцеве. Порой что-то похожее на рыдания давило ему грудь и сжимало горло. В душе его смутно проходила целая вереница воспоминаний: скромное зальце в славнобубенском домике майора, и сам майор в своем стеганом халатике за шахматной доской. Хорошенькая и капризная Нюта Лубянская… Устинов, Татьяца… И та звездная ночь вспоминается, когда они втроем возвращались со сходки у этой бедной Нюты… литературный вечер и несчастное приключение с «Орлом» гимназиста Шишкина… несостоявшаяся дуэль Устинова и снова Татьяна… А там блуждающая мысль невольно как-то набредает на закат солнца над Волгой, на последний прощальный разговор в садовой беседке с Татьяной и на те слова, которые тогда говорила ему эта девушка… И Бог весть, зачем и для чего вспоминается теперь Хвалынцеву вся грустная прелесть ее простоты, ее скромного, девственного, но глубокого чувства, ее честный взгляд, открытая, доверчивая улыбка и эта благоухающая свежесть ее молодости… Вспоминается и свое собственное чувство, которое зарождалось тогда в его душе и которое было так безжалостно заглушено в нем ради другой обаятельной женщины… Казалось бы, давно ли все это было, а между тем уже целая полоса жизни — и какой еще жизни! — прошла между этим недавним прошлым и настоящим… И все это было забыто, все так скоро изгладилось в душе, но вдруг — сегодняшняя встреча с майором, мимолетный разговор с ним за столом и эта нежданная, трагическая кончина снова поднимают в душе все прошлое, с такой поразительной яркостью, с такой болезненно-щемящей жаждой возврата всего, всего, что некогда было столь дорого и мило… "Что он хотел мне сказать о ней и не успел досказать?" мучил Хвалынцева безответный вопрос, который заставлял предполагать за собой многое…
Но вдруг размышления его были прерваны двумя гусарами, прибывшими из передового разъезда. Один из них тащил за повод какую-то клячу, на которой сидел, весь сгорбившись, помертвелый со страху еврей, а другой, ехавший сбоку, внушительно держал на изготовке пистолет, направленный в висок сына Израилева.
— Еврея переняли, ваше скородие! — доложил передовой майору.
— О?.. Что же он, знает что-нибудь? — отозвался Ветохин.
— Говорит «ниц», одначе ж, надо быть врет, ваше скородие, потому кабы ему не знать, то так бы прямо и ехать по дороге, а он это чуть завидел разъезд, сейчас стрекача в сторону — насилу догнали-с!
— Бетхер, допытайте-ка его там, в обозе, да осмотрите наперед, не найдется ли чего? — обратился майор с неприятным поручением к старшему поручику.
Конвоиры потащили арестанта на кляче вслед за Бетхером, в хвост эскадронной колонны.
— Готовь фухтеля, ребята! — послышался оттуда озлобленный голос поручика, у которого еще сердце не уходилось после недавней картины казненных и который поэтому рад был сорвать его на первых порах хоть на подозрительном еврее.
— Ой вай! гевалт! Ясневельможны пане! Васше високоблягхордне блягхородю! — завопил умоляющий пленник, при виде нескольких внезапно обнаженных сабель.
Между тем его обыскали и в сапоге под подошвой нашли «мандат» на должность сельского жандарма народового ржонда, надписанный на имя Сруля Шепшела. Ясная улика была налицо.
— То не мои чоботы, дали-бугх, не мои! — отнекивался еврейчик.
Но разговаривать было бесполезно.
— В фухтеля его!
— Уй, пачакайце! Вшистко доложу, вшистко! — упал он на колени и признался, что действительно состоит в должности сельского жандарма, на обязанность которого возложено шпионство за русскими властями и войсками, своевременное предуведомление о их мероприятиях и движениях, а также наблюдение за поведением жителей; признался также, что должность эту принял, во-первых, потому, что получает за нее десять рублей жалованья — "алежь кепсько плацон', лайдаки!",[262] а во-вторых еще — и это главное — потому, что такая почетная должность внушает обывателям "вельки страх" к его "властной персоне", а за этот страх он может взимать с них в свою пользу разные негласные поборы. Затем открыл он, что о назначении отрядов против Робака тотчас же дано было знать по секрету местному «начальнику» народных жандармов, "аж з Августова", и чуть ли еще не по телеграфу, и что о выступлении "гузарськего шквадрону" известил его тоже сельский жандарм из соседнего местечка, который был предуведомлен таким же образом другим своим товарищем-соседом и в свою очередь успел предупредить его, еврея, прискакав во весь дух окольными путями, а он, Сруль Шепшел, уже известил "его превелебну мосць пана ксендза Робака, ктуры был тутай, алеж як задал драпака, так аж до тых час драпье!".[263]
— Куда он направился? По какой дороге? В какое место? — допытывал поручик Бетхер, меж тем как четыре гусара стояли над евреем, готовые принять его в фухтеля своими обнаженными саблями.
Сруль Шепшел сначала было заминался и отнекивался: "кеды ж я вем", да "что я знаю", но потом объявил, что если "ясневельможны войсковы москале" дадут ему "пянт-дзесенць рубли", то он уж так и быть откроет им и всю банду и самого Робака выдаст головою. Пятидесяти рублей конечно ему не дали и даже не пообещали, а просто отправили связанного и под надежным конвоем в авангардный взвод, приказав указывать дорогу и вести прямо на банду, с тем, что если обманет или хоть чуточку покривит душой, то будет тотчас же изрублен на месте.
Бледный жидок, притороченный к седлу своей «шкапы», с закрученными на спину руками, весь дрожа и бормоча про себя какую-то молитву да потряхивая пейсами, потрусил рысцой вперед к авангарду, между двумя гусарами. С одной стороны лезвие сабли, а с другой — острие опущенной наперевес пики очень неприятно блестели у него пред глазами и безмолвно, но внушительно убеждали, что кривить душой теперь уже нет ему ни малейшей возможности.
Между тем наступил уже вечер. В лесу становилось сумрачно и сыро. Кони, сделав почти тридцативерстный переход, с одним незначительным привалом, начинали уже несколько уставать под своим тяжелым походным вьюком. Но останавливаться среди незнакомого леса было бы рискованно, и потому Ветохин решил продолжать путь, пока не выберется на открытую местность, тем более что Сруль Шепшел уверял и божился, будто скоро конец этому лесу. И точно, через полчаса показались между поредевшими стволами сосен бледные просветы угасшего заката.
Вскоре после этого эскадрон выбрался из опушки на открытую и широкую поляну, тонувшую в тусклом и слегка туманном сумраке вечера, сквозь который там и сям мигало несколько огоньков в каких-то двух-трех деревнюшках. Было тихо и на земле, и в воздухе, только собаки заливались где-то около жилья да болотные жабы далече в каком-то тенистом ставку, под корявыми вербами, поднимали вечерний концерт, монотонно выводя свои урчащие и своеобразно-мелодические стоны. Ветохин остановился и стянул к себе рассыпанные по лесу боковые разъезды.
Вдруг впереди послышался, все более и более приближавшийся, быстрый конский топот. Но в авангардном взводе тихо: ни выстрела, ни голосов не слышно.
— Что ж это значит? Неужели свои? — вполголоса обратился Хвалынцев к майору.
— Ах, дал бы Бог, на подмогу!.. это бы недурно! — проворчал тот в ответ, но на всякий случай перестроил эскадрон из справа по шести во взводную колонну, чтобы в момент выстроить фронт и встретить атакой, если, не ровён час, окажется вдруг неприятель.
Между тем многочисленный топот слышался все ближе и ближе, и вскоре на дороге сквозь густую пыль показалась какая-то темная масса. Очевидно, эта масса спокойно прошла мимо гусарского авангарда.
— Свои!.. Теперь нет сомнения, — заметил один из офицеров.
— Полусотня сто-ой! — послышался оттуда чей-то командный голос, и топот стих в ту же минуту, а навстречу к эскадрону отделился и поскакал один всадник.
— Есаул Малявкин, — отрекомендовался он, подъехав к майору и приложив к козырьку руку, на которой болталась опущенная нагайка.
— Откуда вы? — осведомился Ветохин.
— Из Пясков… Бегим на выручку… Пригнал этот казачок насчет несчастья с майором Лубянским… Ну, мы сейчас же по тревоге и выступили… Всю дорогу, почитай, на рысях гнали… Пехотные тоже поспешают за нами… Банду не встренули?
— К сожалению, нет еще! — вздохнул майор, пожав плечами.
— Досадно, черт! — крякнул сотник и, как бы для пущего выражения этого чувства, стегнул нагайкой по крупу своего вертлявого дончака-головодера. — А не знаете ль, майор, прибавил он, — какие насчет нас инструкции были у Лубянского?
— В подробности не сказывал, а бумаги его вместе с сюртуком забрал с собой Робак, — отозвался Ветохин.
— Что ж нам делать теперича?.. Как прикажете?
— Да что ж, конечно, присоединяться к эскадрону и действовать вместе, пока полковник Пчельников не пришлет из отряда особых приказаний.
— Слушаю-с!
И сотник опять закатил две добрые нагайки своему головодеру, который крутым поворотом взвился под ним на дыбы и как стрела помчался к полусотне.
Решено было сделать часа на четыре привал у ближайшей деревни, где подождать, пока подойдет пехотная рота, заготовить для нее сколь возможно более обывательских подвод, выкормить лошадей и дать закусить людям, которые с раннего обеда ничего не ели, да заодно уже похоронить и своих покойников.
Подошли к околице, и первым же делом, выставив вокруг казачьи «бекеты», послали кое-кого из донцов пошарить по хатам да по стодолам, не отыщется ли «языка» какого.
Офицеры меж тем улеглись себе в кучку, под забором крайней хаты, и принялись за сухомятную закуску, испивая из походной майорской фляги. Тут же рядом лошади мерно хрустели в тишине зубами, выедая подвешенные торбы[264] "Выедать торбу" — кавалерийское выражение, значит съесть отмеренную дачу овса, засыпаемого в холщовый мешочек, который подвешивается лошади к морде., а люди поочередно принимали из рук вахмистра общую чарку водки, добытой в жидовском шинке, без которого не обходится ни один польский и литовский поселок. Костров не разводили, чтобы не привлекать на себя без надобности внимания повстанских шпионов, которые, в разных видах и образах, беспрестанно шныряли тайком везде и повсюду. Эта предосторожность была необходима, потому что повстанские банды никогда не шли нашим отрядам навстречу, а всегда удирали заблаговременно, и потому, чтобы вернее настичь и захватить их, необходимо нужно было, по возможности, скрываться от предупредительного внимания польских шпионов.
— Ваше скородие! языка в стодоле поймали! Только молчит, не сказывается, шельма! — доложил вдруг бойкий казачий урядник, за которым несколько товарищей вели скрученного повстанца, в чамарке, в штыфлях и в рогатывке. По всем наружным признакам, это был один из представителей "дробной шляхты" польской, а его костюм указывал на несомненное знакомство с лесом. Ветохин приказал препроводить его для расспросов в казачью полусотню, где нагайки очень скоро развязали упорный язык шляхтича. Оказалось, что это был один из членов шайки Робака, оставленный здесь для наблюдений за отрядами, по случаю отсутствия местного жандарма. От него же было узнано, что Робак, бывший здесь часа три назад, ударился наутек к Неману, по направлению к замку графов Маржецких. Это показание совершенно согласовалось со сведениями, добытыми на пути от Сруля Шепшела. Медлить было нечего.
— Константин Семеныч! — озабоченно обратился майор к Хвалынцеву. — Через час, а не то и скорее, как только лошади выедят торбы и кончат водопой, берите ваш взвод да двадцать казаков на придачу, ну и этого «языка», пожалуй тоже, и живо, голубчик, как можно живее валяйте в погоню!.. Захватите ксендза, если успеете, на переправе, или помешайте ей, или задержите, пока мы подоспеем с пехотой… Можете развлечь или заманить его на себя — одним словом, что удастся, лишь бы только след его не потерять из виду!
Хвалынцев был утомлен не менее других, но это отдельное, самостоятельное поручение льстило его молодому самолюбию — чувство, которое достаточно возбудило в нем и сил, и бодрости, и энергии. Он с благодарностью пожал руку майора и пошел распорядиться да поторопить людей своего взвода.
Между тем в поле, немного в стороне от эскадрона, несколько гусар и казаков рыли железными заступами широкую могилу, и тут же двое солдатиков наскоро мастерили православный крест, материалом для которого послужили запасные подковные гвозди да две жердины, вытащенные из садовой изгороди. Вскоре эта печальная работа была готова. Весь эскадрон и полусотня в благоговейном молчании, с обнаженными головами, обступили могилу. Принесли на шинелях четыре трупа и бережно опустили в неглубокую яму.
На деревне какой-то казак отыскал у одной хозяйки восковую свечу "громн и цу", которую крестьяне в Западном крае теплят пред иконами во время грозы и зажигают над покойниками. Теперь ее тоже затеплили и воткнули в выкопанную рыхлую землю на краю могилы, в головах четырех русских мучеников. Старый, сивоусый вахмистр как-то строго и угрюмо прочитал вполголоса "Отче наш" да «Богородицу» и перекрестил усопших и их общую братскую могилу. Майор со всеми офицерами первые бросили на них по горсти земли, а за офицерами стали, крестясь, подходить и бросать пригоршни казаки вперемежку с гусарами. Хвалынцев, которому еще впервые доводилось видеть подобный обряд военного христианского погребения, трепетно ощущал в душе, что эта святая минута, во всей своей трогательной простоте, под звездным небом тихой, темно-синей ночи, полна глубокого и таинственно-тихого величия. Чувствуя, что слезы вновь закипают в груди, но весь отрешась на время от самого себя, весь отдавшись строгому впечатлению этого разлитого вокруг величия, он безмолвно и вдумчиво глядел на мертвое лицо Лубянского, по которому смутно и неровно колебался порою скользящий отсвет восковой свечи.
— Пора… собирайтесь, голубчик! — вывел его из этого полузабытья голос Ветохина.
Константин еще раз перекрестился и отдал земной поклон усопшим.
Через двадцать минут его команда, с притороченным в седло и связанным по рукам проводником-повстанцем, уже неслась по проселку крупной рысью, исчезая из глаз отдыхавшего отряда в тусклом сумраке теплой, благодатной ночи.