Хвалынцев стал иногда захаживать к поручику Палянице. Сколь ни противен был ему в душе сам Паляница, на которого он принуждал себя смотреть снисходительно, как на полупомешанного чудака, сколь ни противна с первого же раза показалась и вся остальная компания, тем не менее он не прерывал с этим кружком своих отношений, единственно во имя Цезарины, во имя того, что на это была ее воля, ее непременное условие, поставленное ценою любви ее в будущем.

Но ни Велерт, ни Кошкадамов не бывали более у Паляницы с того самого вечера, как произошла между ними ссора из-за Герцена. Они отделились от «кружка», в котором теперь Хвалынцев ни разу не встретил никого, кроме неизменного Добровольского с пивом, да самого хозяина с его торбаном и модельками.

Как ни придет, бывало, Хвалынцев, непременно застанет Паляницу на одном из любимых его коньков: либо новую «радикальную» модельку сочиняет, либо на торбане брянчит.

"Когда же, наконец, настоящее-то серьезное дело у них начнется?" думает себе Хвалынцев. Но о «деле» идут только либеральные споры да разговоры, а самого «дела» все еще пока ни на. волос незаметно. Все только «Колокол» почитывается да изобретаются разные способы пропаганды в войсках и разные стратегические планы уничтожения России, всеобщего восстания и т. п., но ни способы, ни планы ни на йоту не прилагаются к действительности. "Неужели же и здесь все та же самая всероссийская говорильня, что в Москве и в Питере? Неужели ничего нового, серьезного, «заправского»? думается Хвалынцеву, и начинает ему сдаваться, что и точно ничего тут нет и не будет, кроме пустой болтовни. "Кто же кого, однако, тут надувает? И ради чего все эти пышные заголовки «отделов», все эти рекламы в «Колоколе», и что же наконец самый отдел-то составляет? Кто его члены и много ли их?"

Сколько раз ни пытался Хвалынцев задавать подобные вопросы Палянице, тот либо отмалчивался, глубокомысленно и загадочно устремляя куда-то в пространство свой неподвижный, тупой взгляд сонного окуня, либо же отделывался короткими фразами, вроде: "погодите!" «узнаете» "будет время; теперь не время еще".

— Да когда ж оно придет, это время-то ваше!.. Поглядите, у поляков все кипит ведь!

— Ну, и пусть их!.. У нас свои задачи…

— Какие?

— Ну, там… узнаете потом…

— Когда же?

— Когда время будет… Придет время, тогда все пойдем… вместе… Тогда узнаете…

— Да вы-то сами знаете хоть что-нибудь?

— Я знаю.

— Извините, сомневаюсь!

— Сомневайтесь, пожалуй… Во всяком случае, это не ваше дело, а мое… Я руководитель, я глава отдела — мне и знать!

На этом обыкновенно и прекращались все разговоры о деле.

Хвалынцев самым искренним образом все более и более утверждался в убеждении, что весь этот пресловутый "Отдел Земли и Воли" есть не что иное, как пустейший пуф и мистификация, либо же невиннейшая забава «недоробленного» Паляницы, за которую однако же он может при случае поплатиться серьезным образом, "и пропадет человек ни за грош, да мы-то, как дураки, туда же лезем!"

Но это заключение, во всяком случае, было слишком преждевременно.

Однажды, в сентябре месяце, он получил от Паляницы лаконическую записку следующего содержания:

"Приходите сегодня вечером. Непременно. Очень важное дело".

Константин отправился.

— Ну, вот, вы все пытались про дело… убивались по нем, — встретил его Паляница. — Вот вам и дело приспело… Садитесь и слушайте… Прошу!

И взяв в обе руки начисто переписанный лист хорошей писчей бумаги, он, стоя, начал глухим голосом, со свойственной ему торжественной декламацией, читать: "От русских офицеров, стоящих в Польше".

— Это что ж такое? — в недоумении спросил Хвалынцев.

— Адрес! — с гордым самодовольствием пояснил Паляница, — торжественный адрес от всех русских офицеров, стоящих в Польше… Наше, так сказать, profession de foi… От всех офицеров — понимаете! Шик, черт возьми!.. Европа заговорит, батюшка!.. Слушайте!

И он приступил к дальнейшему чтению:

"Русское войско в Польше поставлено в странное, невыносимое положение. Ему приходится быть палачом польского народа или отказаться от повиновения начальству".

— Ну, кто же отказывается, однако, из массы-то? — заметил Хвалынцев.

— Не в этом дело! — с легким неудовольствием возразил Паляница. — Все равно, отказывается ли, нет ли, но… так нужно!.. Прошу слушать далее.

"…Солдаты и офицеры устали быть палачами. Эта должность сделалась для войска ненавистною. Бить безоружных, преследовать молящихся по церквам, хватать прохожих на улицах, держать в осадном положении поляков за то, что любят Польшу — с каждым днем все больше и больше становится в глазах войска делом бесчеловечным и потому преступным. Проникнутое недоверием к начальству и отвращением от своей бесчеловечной службы, войско спрашивает себя: ради чего оно будет палачом польского народа и какая в том польза для народа русского!"

— Позвольте! — перебил Хвалынцев, — недоверие к начальству, отвращение, да где же все это? И кто же, скажите по совести, слышал от солдата подобные вопросы?

— Не в том сила! Так должно! — слегка, но нетерпеливо топнул ногой Паляница и стал читать про то, как до солдат доходят вести, что внутри России войску приказывают быть палачом народа русского и что войска в Польше смотрят на это с омерзением. "…Недавнее расстреливание в Польше русских офицеров и унтер-офицеров, любимых и уважаемых товарищами, исполнило войско трудно укротимым негодованием. Еще шаг в подобных действиях правительства, и мы не отвечаем за спокойствие в войске".

— Да кто это писал, скажите, Бога ради! — воскликнул Хвалынцев. — Послушайте, поручик, ведь мы с вами не на луне живем, а в той же Польше, и принадлежим к тому же войску, ну, скажите же по чести, есть ли тут хоть слово правды? Где же это "трудно укротимое негодование", когда сами мы с вами не раз слышали, как солдаты говорили про Арнгольдта и Ростковского: "собаке собачья смерть. Так, мол, им и надо, изменникам!" Вы сами же скорбели о подобном отношении к ним. И наконец, какие же они русские, когда и мы, и все войско очень хорошо знаем, что это были поляки.

— Герцен говорит русские, и притом на них русский мундир — значит русские! — сухо и холодно заметил Паляница и стал читать далее про то, что постоянное дразнение поляков полицейским гнетом додразнит их до восстания. "…Что станет тогда делать войско в настоящем его настроении? Оно не только не остановит поляков, но пристанет к ним и может быть никакая сила не удержит его. Офицеры удержать его не в силах и не захотят".

— Таких офицеров, однако, раз, два, да и обчелся, — заметил Хвалынцев, — а вы возьмите общую массу их! Эта масса, как сами знаете, подвергается слишком многим и тяжелым оскорблениям… В ней уже образовалась, к несчастию, непримиримая ненависть к полякам… Эту массу только пусти!

Паляница сделал нетерпеливое движение и гримасу, но на сей раз промолчал, очевидно подавляя в себе какую-то резкую выходку против Хвалынцева, которая уже готова была вырваться.

— Но… продолжайте, пожалуйста! — пригласил его Константин Семенович. — Любопытно знать, к чему в конце концов все это клонит?

— Я, наконец, не для вас читаю… я это единственно для себя и для Добровольского, — буркнул покосясь Паляница и снова, взявшись за бумагу, воскликнул патетическим голосом.

"…Спасти войско только одно средство — перестать дразнить и угнетать поляков, не доводить их до взрыва, снять позорное осадное положение и дать Польше свободно учредиться по понятиям и желаниям польского народа".

— То есть, значит, просто взять и уйти из Польши, — не утерпел Хвалынцев.

— Да-с, взять и уйти.

— Согласен, пожалуй: но насчет осадного положения, ведь оно уж и без того снимается; скоро и совсем его не будет.

— Ну и пущай!

— Стало быть и просить об этом нечего.

— Где просить? Кого?..

— Да в адресе же, Господи!

— В адресе?.. Ну нет-с! Извините!.. В адресе — это другое дело! Адрес в Европу пойдет!

— Как в Европу? Ведь его же предполагается подать…

— Это зачем?

— Да ведь адрес писан, чтобы его подать.

— Это все равно! Но только мы его подавать не станем.

— Так что же это в таком случае, — выпучил Хвалынцев изумленные глаза, — упражнение в литературном стиле на заданную тему? На кой же прах он писан, коли не подавать!

— Подавать не нужно… Вы слушайте далее! Здесь сказано вот что:

"…Мы обратились к вам через посредство печати и гласности, а не по начальству; начальство никогда не передало бы вам нашего голоса — голоса правды". Ловко?.. а?!.. Что вы на это скажете?

"…Мы скрыли наши имена; искреннее слово честного человека начальством считается за бунт, и назвавшись мы только подверглись бы незаслуженной каре".

Адрес кончался словами: "Примите уверение в нашей искренности".[170]

— Что вы на это скажете? Каково написано-с?.. А? — похвалился пред Константином Паляница.

— Что же, относительно стиля — искусно изложено; жаль только, что с истиной расходится.

Паляница вспыхнул и насупился.

— Что вы хотите этим сказать?

— Да не более как то, что если б этот адрес был написан от имени какого-нибудь известного кружка, даже хотя бы от нашего «Отдела», или от нескольких единомысленных офицеров, он имел бы свой raison d'кtre,[171] но он пишется от имени всех русских офицеров в Польше, — позвольте спросить, но чресчур ли уж это хвачено? Кто уполномочивал составителя говорить за всех и уверять, что это profession de foi каждого?

— Так я лжец, по-вашему?! — резко вскрикнул Паляница.

— А разве вы автор адреса?

— Положим, хоть бы и я.

— В таком случае вы очень самонадеянно расходитесь с истиной.

— Однако, милостивый государь… вы, кажется, забываете, что… говорите не дерзости…

— Вам лично я не имел бы никакой причины говорить их; я высказал только свой взгляд на адрес, и полагаю, что собственно за этим и был приглашен сюда. Но, — перебил самого себя Хвалынцев, — оставимте наши личные препирательства! Это самая бесплодная почва… Скажите лучше, что предполагается сделать с этим адресом?

— Напечатать, — ответил за Паляницу Добровольский.

— Где? в "Колоколе"?

— Ну, конечно!

— И так-таки от имени всех!

— Н-да… потому что… Одним словом, то так вже предположено.

— Но берете ли вы в расчет, что и Герцен в свою очередь может спросить вас: точно ли это profession de foi всех офицеров?

— Мы вже думали об этом, — сказал Добровольский.

— Думали? тем лучше! Чем же вы ему удостоверите общность адреса?

— Подписями.

— Какими?

— Офицерскими.

— Я вас не понимаю, Добровольский. Кто ж будут эти офицеры и много ль их будет?

— Много.

— Да нет, полноте играть в жмурки!.. Ну и чего мы, в самом деле, в своем-то собственном кружке станем еще сами себя обманывать? Разве мы не знаем настоящего положения дела? Разве мы не знаем настроения офицеров?

— Не у том сила, а подписы будуть!

— Чьи? ваша, моя, да поручика Паляницы?

— И наши будуть, конечне, тоже.

— А затем?

— А затем и другие будуть.

— Каким же путем вы их добудете?

— Есть тут один человечек такой — писаром Минаевым прозываетсе — он и сдобудеть.[172]

— Да полноте! Что за мистификация! — говорите проще и понятнее! говорите прямо!

— Я буду прямо! — вмешался наконец молчавший доселе Паляница. — Говорю как начальник. Я — глава «Отдела» и потому я начальник, которому обязаны повиновением… Мои слова будут приказанием… Предупреждаю об этом… Мне нет дела, сочувствует кто или не сочувствует; но раз принадлежит к нашей организации — должен исполнять беспрекословно, если приказывают… Я предупреждаю об этом… Нарочно и заблаговременно… Поворотов нет у нас и быть не должно!

Хвалынцев очень хорошо понял, что вся эта выходка направлена исключительно в его сторону. Это царапнуло его самолюбие и озлило.

— Адрес должен быть послан с подписями, — продолжал меж тем Паляница. — Дело не в том, какие это будут подписи, лишь бы были! Это нужно для Европы!.. Интерес дела требует, чтобы подобный адрес был напечатан — и будет! Напечатают без подписей, но Герцен должен удостоверить, что подписи у него есть… Поэтому должны быть подписи… Минаев добудет из штаба списки… Он сам составит список офицерских фамилий и принесет завтра. Вы умеете писать разнообразными почерками? — без дальнейших обиняков, напрямик, обратился Паляница к Хвалынцеву.

— Уж не хотите ли вы заставить меня подписываться под чужие руки? — спросил этот последний, сухо и с нескрываемым презрением.

— Я вас спрашиваю, умеете ли? — настойчиво повторил Паляница.

— Нет, не умею.

— Да вы, может, не пробовали?

— И пробовать не стану.

— Ведь это, в сущности, такой пустяк!

— Может быть.

— У меня уже припасены разнообразные чернила: и черные, и ржавые, и бледные, и синие — всякие! Будем писать вперемежку, втроем, а затем… у вас есть знакомый, Константин Калиновский… Хороши вы с ним?

— Никакого Калиновского не знаю.

— Ну, как не знаете!.. Наверно знаете!.. Может под другой фамилией?.. Как он там, Францишек Пожондковський, что ли?

— Так, Пожондковський, — подтвердил Добровольский.

В уме Хвалынцева мелькнуло что-то смутно знакомое, как будто он слышал где и когда-то эту фамилию, да только вспомнить не может.

— Не припомню, — сказал он наконец.

— Он еще тоже Василием Свиткой прозывается, — подсказал Добровольский.

— Свитку знаете? — спросил Паляница. Хвалынцев ответил утвердительно.

— Ну, так вот что… Втроем нам всех подписей не обварганить, а их нужно штук пятьсот или четыреста по крайней мере. Вы возьмите с собою часть Минаевского списка с подписным листом и передайте его Свитке… Объясните ему, конечно, в чем дело… Попросите содействия "Русскому Отделу Земли и Воли", он уж все остальное дело живо обварганит! Пойдет лист по рукам у поляков, — а они в один день покроют его подписями! У них много найдется, которые пишут по-русски!.. Они это живо!

Хвалынцев побледнел и, тяжело поднявшись с места, выпрямился во весь рост. Сухие губы его нервно дрожали.

— Я… этого… не сделаю, — с усилием и медленно проговорил он задыхающимся голосом.

— Нет, вы это сделаете! — твердо и уверенно возразил ему Паляница. — Вы обязаны повиноваться, и… не ваше дело разбирать, пригодно ли то или это средство… Здесь средства хороши! Нам не оставляют иного выбора!.. Вы должны под страхом смерти сделать то, что вам приказывается, а иначе…

— Смерти не боюсь и мерзости делать все-таки не стану… Довольно!.. Будет с меня! — закричал Хвалынцев.

— Во имя данной мне власти, объявляю… — начал было Паляница торжественным тоном, как вдруг:

— Молчать! — повелительно крикнул ему Константин. — Какая власть?.. Где она?.. Где этот ваш пресловутый "Отдел"?.. Он пуф, мыльный пузырь! Он только в рекламах «Колокола» существует! Вы все обманщики, фигляры! Я мог поддаться, мог идти открыто за дело, которое считал делом свободы, я не отступил бы пред открытой борьбой, как бы безумна она ни была — ну, что ж! я рисковал только своей жизнью, своей головой, и я бы положил ее… Но вы зовете меня на грязный подлог… Вы предлагаете шулерскую передержку с тем, чтобы поднадуть и правительство, и общественное мнение… Нет, милостивый государь!.. Стоп!.. Я не пойду за вами, и с этой минуты я не член вашего мифического "Отдела"!

И, не поклонившись, Константин удалился из квартиры поручика.

— Подлец!.. Изменник! — глухим и бешено-злобным голосом крикнул ему вослед Паляница.