Игнатий Трущинский, знавший Хвалынцева в лицо, однажды, при случайной встрече в кондитерской Конти, где Константин играл с товарищами на бильярде, указал на него своему собрату Штейнгреберу. Цивилизованный еврейчик, заметив себе хорошенько черты лица и наружность Хвалынцева, стал выслеживать, где и в какие часы он больше и чаще бывает. Оказалось, что он довольно часто приезжает с товарищами обедать в ресторан Европейского отеля, — откуда обыкновенно они переходят к Конти сыграть партию-другую на бильярде. Узнав это, Штейнгреберу уже не трудно было указать на него в бильярдной зале пану Биртусу, которому нарочно, ради этого случая, был даже пожертвован скромный, но приличный костюм, без чего его не пустили бы сидеть и пить пиво в аристократической цукерне. После этого, пан Биртус принял на себя обязанность уже специально следить за Константином, и на следующий же день, захватив с собой пана Тршидесентего, стал в обеденный час прогуливаться с ним по Краковскому предместью, мимо Европейского отеля, поджидая, когда подъедет Хвалынцев и наказывая своему ученику как можно лучше и вернее заприметить себе этого «ладайка-москаля», чтобы потом, борони Боже, не вышло бы какой ошибки. В урочный час Константин подъехал к отелю и, пока расплачивался с дружкарем, оба молодца Броварной улицы успели подойти как раз к самому подъезду, так что Хвалынцев прошел мимо их в каком-нибудь шаге расстояния. Пан Нумер Тршидесенты в это время достаточно успел схватить себе общее впечатление его наружности, так что на другой день, когда пан Биртус захотел сделать ему поверку, Нумер Тршидесенты уже сам первый указал ему подъехавшего Константина. Биртус остался очень доволен его наблюдательностью и доложил Штейнгреберу, что теперь можно быть насчет «шинки» в полной уверенности и что ошибки произойти уже не может.
Все это было делом четырех-пяти дней, не более.
Но как ни зорко следили эти господа за Хвалынцевым, как ни подстерегали его по разным закоулкам и подворотням вблизи его квартиры, обстоятельства случайным образом складывались так, что мальчонке-мастеровому крайне рискованно было бы приводить в исполнение приговор трибунала: то постороннего народа много на улице, то полицейский дозорца напротив торчит и смотрит, то русские солдаты проходят, то сам Хвалынцев идет, но не один, а с товарищами — все это неловко, неудобно, опасно и не позволяет рассчитывать на удачу дела и на верность удара. Словом сказать, дело не выгорало. Время проходит, приговор подписан и дан к исполнению уже давным-давно, а намеченная жертва меж тем преспокойно еще гуляет по варшавским улицам. Ксендз Кароль Микошевский начал даже находить, что такое промедление наносит ущерб достоинству и авторитету трибунала. В центральном комитете, по этому поводу, были недовольны частию операторной, и через Микошевского сделали формальное и строгое замечание шефу операторов, достопочтенному старцу Крушинскому, который в свою очередь объявил выговор помощнику своему Штейнгреберу. Надо заметить, что ржонд народовый вообще чрезвычайно любил подражать всем формальным канцелярским порядкам настоящих правительств и не скупился на циркуляры, указания, предписания и выговоры по всем своим нисходящим инстанциям. Вся эта комическая пародия проделывалась с большою аккуратностью и замечательным постоянством.
Жидок Штейнгребер, в свою очередь, приналег на пана Биртуса и объявил, что если дело пойдет и далее таким образом, то им перестанут выплачивать жалованье.
Нумер Тршидесенты со дня своей присяги начал получать жалованье по три злотых и десять грошей в день.[182] На эту сумму он мог быть и сыт и пьян ежедневно. Теперь ему убавили; содержание ровно наполовину, так что мальчонка должен был делать выбор: или быть сытым, или быть пьяным, но совместно и то и другое стало уже для него недоступно. Это огорчающее обстоятельство должно было возбудить его энергию и решимость; потому-то подобные меры и принимались всегда против недостаточно-энергичных кинжальщиков. Прошло еще дня три, исправительная мера не подействовала: Хвалынцев был жив и преспокойно продолжал показываться на улицах. Нумеру Тршидесентему совсем перестали платить жалованье. Это обстоятельство обрекало его на действительный и безвыходный голод. А тут еще пан Биртус объявил, по приказанию шефа операторов, что если Нумер Тршидесенты через три дня после настоящего объявления не исполнит порученного ему приговора, то над ним самим будет исполнена смертная казнь, как над ослушником священной воли народного трибунала. Поставленный в безвыходное положение, с одной стороны, крайним голодом, а с другой — этой нешуточной угрозой, Нумер Тршидесенты увидел, что как ни кинь, все клин выходит: убьешь Хвалынцева — повесят, не убьешь его — задушат, и в последнем случае даже вернее, чем в первом, потому что там еще есть надежда скрыться да и свои помогут, а тут уж никуда не скроешься и никто не окажет помощи. Ему не оставалось никакого выбора, а при этом еще Биртус соблазняет что если, мол, исполнишь казнь, то получишь пятнадцать злотых в награду за работу и снова жалованье выдавать станут. И вот, побуждаемый голодом и страхом наказания, мальчонка решается действовать наудалую.
Под вечер забрался он на лестницу, которая вела в квартиру Хвалынцева, и решился действовать на авось: если накроют его прежде, чем он успеет исполнить свою «работу», значит, уж так ему на роду написано пропадать. Он забился в самый темный уголок под лестницей и, присев на корточки, ждал появлния своей жертвы. По его предположению, Хвалынцев после обеда должен будет вернуться домой, так, по крайней мере, уже несколько раз случалось во время его наблюдений. Но вот беда, если вернется не один, а с кем-нибудь из товарищей… У бедного мальчонки от этого предположения даже мураши по спине побежали, и он начал горячо молиться, чтобы дело его обошлось удачно, чтобы все устроилось так, как следует. Время ожидания было мучительно. Несколько раз по лестнице подымались и спускались какие-то люди, жильцы этого дома, и несчастный мальчонка жался глубже в свой угол, крестясь и трепеща, чтобы его как-нибудь не открыли.
Но вот послышались чьи-то твердые шаги и лязг сабли. Сердце кинжальщика забилось чаще и сильнее. Он прислушался: судя по звуку, это шаги одиночные. Притаившийся мальчонка дал вошедшему подняться на несколько ступеней, и затем, торопливо крестясь, как кошка, неслышно выскочил из-под лестницы и на цыпочках побежал вдогонку за подымавшимся человеком. В сенях настолько уже господствовал сумрак, что издали разглядеть черты лица было невозможно.
— Пршепрашам пане![183] — робко произнес кинжальщик, остановив того на первой площадке и стараясь разглядеть физиономию.
— Что такое? — едва успел проговорить остановленный, как вдруг:
— По декрету трибунала! — воскликнул узнавший его кинжальщик, с размаху вонзя свое оружие в стоявшего пред ним человека и опрометью, чуть не кубарем, кинулся с лестницы.
Дверь подъезда хлопнула, и убийца скрылся из виду.
— Держи!.. лови! — что есть мочи закричал Хвалынцев и бросился вдогонку. Выбежав на тротуар, он успел еще заметить, как какой-то человек бежал в левую сторону, но в ту ж минуту Константину показалось, что убегавший не то юркнул в какие-то ворота, не то просто провалился сквозь землю. Одним словом, кинжальщик в ту ж минуту исчез у него из глаз. Константин, продолжая бежать, вдруг почувствовал у себя в левом плече, около ключицы, какую-то острую боль, до того сильную, что в глазах у него помутилось. Он сделал над собой последнее усилие, но успел только выкрикнуть еще раз что-то неясное, зашатался и грохнулся почти без чувств на мостовую.
Люди проходили мимо, но не останавливались. Обыватели варшавские в то время очень хорошо уже знали, что такое значит, если на улице лежит человек, истекающий кровью. Иные из них только косились на то место, где лежал он, и торопились уйти подальше, другие же, на мгновенье приостановясь около тела, плевали в его сторону и, проворчав что-нибудь вроде "пся крев" или "пся юха", с выражением ненависти, проходили мимо. Никто не нагнулся, чтобы подать помощь, никто не кинулся на розыски убийцы.
Поляк-полицейский, которого прохожие оповестили, что в нескольких шагах лежит какой-то раненый, неторопливо приблизился к Хвалынцеву, осмотрел его со всех сторон и подал призывный свисток соседнему дозорцу. Через минуту подошел другой полицейский, посоветовался с товарищем как быть и что делать, подумал, покачал головой и догадался, что надо бы позвать доктора. Поговорили, стоит ли еще ходить за доктором; но решили, что неравно начальство спросит зачем не исполнили этого, и потому в ограждение себя "с легальной стороны", один из полицейских стукнулся в дверь врача, проживавшего в нескольких шагах по соседству. Врач-поляк, узнав, что помощь его нужна раненному кинжальщиком, отказался под предлогом собственной болезни, другой же польский врач, к которому после этого поспешил полицейский сказал просто, что ему нет дела и нет времени для этого. Пришлось бежать в казармы и отыскивать русского военного доктора.
Полуобморочное состояние Хвалынцева продолжалось не долго. Оно было более следствием внезапного испуга и потряч сения, чем опасности самой раны. Через две-три минуты Константин уже пришел в себя и, с помощью дозорца, поднялся на ноги. Подошли двое солдат, случайно проходивших мимо. Один из них оказался однополчанином Хвалынцева и узнал его. Он тотчас же кинулся оповестить двух товарищей Константина, живших по соседству, и побежал за полковым доктором. Между тем полицейский, с помощью другого прохожего солдата, внес раненого в помещение ближайшей еврейской лавочки, чтоб оградить его от праздного любопытства толпы, которая стала собираться тотчас же, чуть лишь заметила присутствие дозорца на месте происшествия. В числе любопытных между прочим присутствовал и пан Биртус, поджидавший одной из ближайших баварий результатов «работы» Нумер Тршидесентего. Теперь он стоял с самым невинным и даже сострадающим видом, покачивая головою и как бы про сев приговаривал вполголоса: "Ай, Иезус-Мария! оттожь лайдак! Яка шкода, ай-ай-ай!.. От-то пршекленты"…
Через несколько минут прибежали двое товарищей Хвалынцева, а за ними, спустя малое время, появились один за другим и двое военных врачей, привезенных из разных мест солдатом и полицейским. Немедленно обмыли кровь и осмотрели рану, которая оказалась хотя опасной, но далеко не смертельной. Рука убийцы была не верна, да и толстая шинель Хвалынцева тоже оказала и которую защиту. Поражено было плечо от ключицы к лопатке, но, к счастию, легкое осталось не задето. Больному наскоро сделали первую перевязку и, осторожно положив в наемный экипаж, перевезли его в Уяздовский госпиталь, с которым он еще так недавно расстался.
* * *
В местных кружках русского общества все были возмущены и изумлены этим покушением. Никто не понимал, что за цель могла быть у убийц в этом случае, и чем мог Хвалынцев навлечь на себя такую кару народового ржонда. Толковали разно: одни говорили, что это была не более как простая проба кинжала, который надо же было испытать на ком-нибудь, а Хвалынцев случайно подвернулся под руку, и только; другие передавали слухи, будто Центральный Комитет решил нападать подобным образом на всех военных и русских без разбора и без исключения; третьи уверяли, что удар был направлен в Хвалынцева по ошибке, а предназначался совсем для другого лица; словом, толков и разговоров в первое время было множество.
Ожидали чем-то и как разъяснится смысл этого нападения революционным "начальником мяста" в подпольном «Рухе»; но официальный орган подземного ржонда о случае с Хвалынцевым хранил упорное и глубокое молчание.
У ржонда были на это свои основательные причины.
Пан Биртус, тершийся в толпе и присутствовавший у дверей еврейской лавчонки все время, пока доктора производили там осмотр раны, наблюдал и слушал, что говорится вокруг по этому поводу. Слух о том, что рана вовсе не смертельна, не замедлил тотчас же распространиться в ожидавшей толпе через хозяев лавчонки и через того же полицейского дозорца, который присутствовал при осмотре. С донесением об этом прискорбном обстоятельстве, Биртус, как только повезли Хвалынцева в госпиталь, сейчас же отправился к Штейнгреберу. Тот доложил шефу, и на другое утро последовало экстренное заседание трибунала для того, чтобы проверить и обсудить это обстоятельство. Игнатий Трущинский поехал навести справку и привез известие, что действительно рана сама по себе отнюдь не угрожает смертию, если таковая не последует от какой-нибудь побочной причины. Достопочтенный Крушинский по этому поводу приказал Штейнгреберу, чтобы неловкому кинжальщику непременно было дано двадцать горячих бизунов, для науки, дабы на будущее время работал чище. А между тем поднялся вопрос: каким образом объявить в «Рухе» о не вполне удавшейся экзекуции? Ржонд народовый имел обыкновение опубликовывать приговоры своего трибунала уже после их исполнения. Это делалось для пущей верности и безопасности, чтобы не попасть впросак, напечатав: человек казнен, тогда как он еще здравствует. Ржонд понимал, что такие промахи вели бы к ослаблению его террорического авторитета. Шеф операторов в данном случае был того мнения, что следует напечатать полный приговор, в том виде, как он постановлен трибуналом, с примечанием, что казнь исполнена тогда-то, и не вдаваться в объяснения о неполной удаче кинжального удара. Но Василий Свитка с этим мнением не соглашался из опасеню за свою шкуру. Он знал, что раз это будет напечатано, русское правительство тотчас же схватится за Хвалынцева, подымется новое следствие, и как знать, быть может Хвалынцев, озлобленный ударом кинжала, выдаст и самого Свитку, и Паляницу, и многих других из лиц, прикосновенных к делу, а это уже грозит серьезной опасностью центральной организации, тогда как теперь, из чувства самосохранения, он, понятное деле молчит о том, что сам принадлежал к заговору. Остальные члены нашли мнение Свитки вполне основательным.
— В таком случае можно извиниться и сообщить, что удар нанесен по ошибке, — предложил Трущинский.
— Нет, уж по-моему лучше вовсе промолчать, чем извиняться и признавать свои ошибки! — порешил ксендз Микошевский — и все безусловно согласились с его мнением.
Таким-то образом «Рух» и не обмолвился ни единым словом о казни Хвалынцева.
Но хотя «Рух» и молчал, а толки о происшествии все-таки продолжались, и ввиду этих толков, Паляница с Добровольским да и сам Свитка чувствовали себя не совсем-то хорошо. Их одолевало опасение: а что, как вдруг Хвалынцев добровольно принесет признание в своей вине, рассчитывая на то, что правительство примет во внимание его разрыв с революцией и его рану, и потому положит ему легкое наказание, да и схватится за всех его соучастников, скрывать которых теперь Хвалынцеву нет никакогорасчета, а напротив, есть полный расчет выдать их всех головою? Это предположение казалось им очень основательным и потому напугало не на шутку. Хоть пан Нумер Тршидесенты и получил свои двадцать бизунов, но от этого было не легче ни Свитке, ни Палянице, ни Добровольскому. Через день, Василий Свитка, с одним из своих фальшивых, но вполне «законных» паспортов, катил уже по железной дороге в Литву, а еще через день о Палянице с Добровольском в полковом приказе было объявлено, что они исключаются из списков, как пропавшие без вести. Оба на время бежали из Варшавы.