ПОЛТОРАЦКИЙ

В Полторацкий надо было не спускаться в преисподняя, но подыматься почти что в бельэтаж, и вот туда-то, под предводительством Фомушки, направилась теперь из перекусочного подвала ватага ходебщиков, калек и убогих.

Чуть перед этой компанией завизжала на блоке гостеприимная дверь кабака, чуть только обдало ее спиртуозными испарениями, как вдруг свершилось великое чудо: слепые прозревали, немтыри получали прекрасный дар слова, кривыши выпрямлялись, сухорукие, костыльники и всякие другие калеки убогие нежданно-негаданно исцелялись, становились здоровыми, крепкими людьми, и вся эта метаморфоза, все это чудо великое совершалось вдруг, в одно мгновение ока, от одного лишь чудодейственного веяния Полторацкой атмосферы. Один только еж — Касьянчик-старчик — не изменял своему убожественному горбу и безножию — и то потому, что в самом деле был человек горбатый и безногий.

— А! Грызунчики! Грызуны! Грызуны[170] привалили! Много ль находили, много ли окон изгрызли[171]? Псковские баре, витебские бархатники! Ах вы, братия — парчевое платие! Наше вам, с кипятком одиннадцать, с редькой пятнадцать! Добро пожаловать, грызунчики! Милости просим, камерцыю поддержать!

Таков был приветственный взрыв восклицаний, которыми полторацкие завсегдатаи встретили нищенскую ораву, не перестававшую один за другим подваливать к стойке, с лаконическими требованиями косушек. Некоторые из братии недостававшую сумму денег дополняли карманными платками; один даже предъявил очень хороший портсигар, что, без сомнения, составляло негласные трофеи «притворного» стояния. Трофеи эти мгновенно исчезали за кабацкой стойкой.

Сивушный пар; густая толпа перед стойкой; многочисленные группы за отдельными столиками; крупный, смешанный говор, женские восклицания, порою хлест побоев и вопли; копоть от непокрытой стеклянным колпаком лампы; в стороне — маркитант с горкой разных закусок, преимущественно ржаных сухариков, ржавой селедки и соленых огурцов, раздробленных на мелкие кусочки; наконец, шмыганье подозрительных личностей с темным товаром; суетливая беготня подручных да подносчиков, собирающих порожние посудины, и обычные отвратительные сцены вконец опьяневших субъектов, из которых некоторым тут же гласно-всенародно обчищают карманы, сдирают одежду и обувь, — вот та мутная, непривлекательная картина, какую с первого взгляда представляет знаменитый в летописях петербургских трущоб кабак Полторацкий.

Нищие расселись как попало: кто на подоконник со своим студнем, кто, за недостатком столов, даже и на полу, в уголок приткнувшись; одна только компания Фомушки, состоявшая из Макриды с Касьянчиком и криворукого, косоглазого слюняя с двумя немтырями, заняла отдельный стол для своей трапезы. Эти ужины нищей братии возбуждали сильное неудовольствие маркитанта, видевшего в них подрыв своей коммерции.

В компании Фомушки шел разговор о двурушничаньи худощавого старика-халатника в то время, как к блаженному подошел одетый в партикулярное платье высокий рыжий человек, угрюмого выражения в злобных глазах исподлобья, и бесцеремонно опустился подле него на скамейку, отодвинув для этого, словно какую вещь, Касьянчика-старчика.

— Чего тебе, Гречка? — отнесся к нему своим обычным лаем Фомушка.

— Ничего; звони[172] знай, как звонилось, а мы послушаем, — отрезал Гречка и расселся таким образом, что явно обнаружил намерение слушать и присоединиться к разговору.

— Надоть ему беспременно ломку, чтоб не двурушничал, — продолжал косоглазый слюняй.

— Кому это? — осведомился Гречка.

— Хрыч тут один есть, — такой богачей, сказывают, а сам промеж нас кажинную субботу за всенощной христорадчичает, — так вот, говорю, ломку ему надо.

— Какой богачей?

— А вот — Фому спроси, он его знает.

— Какой-такой богачей-то? — повторил Гречка, отнесясь к блаженному.

— Есть тут такой, — неохотно отвечал этот. — Морденкой прозывается… скупердяище, не приведи бог.

— Все это одна жадность человеческая, любостяжание, — заметила Макрида в назидательном тоне.

— Да богачей-то он как же? — добивался настойчивый Гречка.

— А тебе-то что «как же»? Детей крестить хочешь, что ли? Небось, на зубок не положит.

— Нет, потому — любопытно, — объяснил Гречка.

— Любопытно… ну, в рост капитал дает под проценту да под заклад — вот те и богачей?

— И много капиталу имеет?

— Поди, посчитай!

На этом разговор прекратился, и Гречка сосредоточенно стал что-то обдумывать.

— Подь-ка сюда! — хлопнул он по плечу блаженного.

Они отошли в сторону.

— Половину сламу[173] хочешь? — вполголоса предложил Гречка.

— За какой товар? — притворился Фомушка.

— Ну, за вашего… как его… Морденку, что ли?

— А как шевелишь, друг любезный: на сколько он ворочает? — прищурился нищий.

— Косуль пять[174] залежных будет — и ладно.

— Мелко плаваешь!.. Сто, а не то два ста — вон она штука!

Гречка выпучил глаза от изумления.

— Труба!..[175] Зубы заговариваешь![176] * — пробурчал он.

— Вот те святая пятница — верно! — забожился Фомушка.

— Ну, так лады[177], на половину, что ли?

— Стачка[178] нужна, — раздумчиво цмокнул блаженный.

— Вот те и стачка, — согласился Гречка. — Первое: твое дело — сторона; за подвод[179] половину сламу; ну, а остальное беру на себя: я, значит, в помаде[180], я и в ответе.

— А коли на фортунке к Смольному затылком[181], тогда как? — попробовал огорошить его Фомушка.

Гречка презрительно скосил на него свои маленькие злые глаза.

— Что — слаба, верно? — усмехнулся он. — Трусу празднуем? Не бойся, милый человек: свою порцию миног сами съедим[182], с тобою делиться не станем, аппетиту хватит!

Фомушка подумал. Товарищ казался подходящим и надежным.

— Миноги, стало быть, за себя берешь? — торговался он.

— Сказано съем! — огрызся товарищ. — Мы-то еще поедим либо нет — бабушка надвое говорила… Раньше нас пущай других покормят; много и без нас на эту ваканцию найдется, а мы по вольному свету покружимся, пока бог грехам терпит, — рассуждал он, ухмыляясь.

— Ну, коли так, так лады! — порешил Фомушка, и ладони их соединились.

— Майора Спицу знаешь? — продолжал он уже интимным тоном. — Этот самый майор, значит, первый ему друг и приятель… От него мы всю подноготную вызнаем насчет нашего клею.

— Как, и ему тырбанить?[183] — с неудовольствием насупился Гречка. Он уже считал деньги Морденки в некотором роде своею законною собственностью.

Фомушка свистнул и показал шиш.

— Нас с тобой мать родная дураками рожала? — возразил он. — Больно жирно будет всякому сдуру тырбанить — этак, гляди, и к дяде на поруки[184] до дела попадешь. А мы вот так: у херова[185] дочиста вызнаем, потому как он запивохин, так мы ему только селяночку да штоф померанцевой горькой — и готово.

— Ходит![186] — согласился и одобрил Гречка. — А где же поймать-то его? — домекнулся он. — Надо бы работить[187] поживее.

— В секунт будет! — с убеждением уверял блаженный. — Он, значит, осюшник[188] на косушку сгребал, за младенцев заручился — и теперича нигде ему нельзя быть, окромя как на Сухаревке.

— Стало быть, махаем, — предложил Гречка.

— Махаем! — охотно согласился Фомушка, — и два новых друга немедленно же удалились из Полторацкого.