ОБЛАВА

На следующий день, еще до рассвету, когда Иван Иванович покоился уже безмятежным сном в арестантской сибирке, к желто-грязному дому в Средней Мещанской торопливо подходили четыре человека. Это были сокол и его приспешники — три геркулеса в бронях сермяжных.

Один из хожалых был оставлен в дворницкой для наблюдения за воротами и охранения этого пункта; остальные, вместе с соколом и дворником, поднялись на лестницу Морденки. Надзиратель чиркнул восковую спичку и внимательно оглядел местность; один из хожалых постучался в дверь.

— Кто там? — раздался заспанный голос кухарки.

— Дворник… воду принес, отворяй-ка.

Послышался стук отпираемых замков, крючков и засовов. Городовые отстранились на темный, задний план. Чухонка, приотворив немного дверь и увидя незнакомого человека в форме рядом с домовым дворником, боязливо и подозрительно спросила:

— Чего нужно?

— Нужно самого господина Морденку.

— Да вы с чем? с закладом, что ли?

— С закладом, тетушка.

— А с каким закладом? Красные вещи али мягкий товар?

— И то и другое.

— Что-то уж больно рано приходите… Ну, да ладно! мне все равно… Сказать пойти, что ли…

С этими словами она подошла к двери, замкнутой большим железным болтом, и мерно стукнула в нее три раза. Ответа не последовало. Через минуту она столь же мерно стукнула два раза. Это был условный телеграфический язык между Морденкой и его прислугой, посредством которого последняя давала ему знать о приходящих. Делалось это или ранним утром, или поздним вечером, то есть в ту пору, когда Морденко запирался. Три удара означали постороннего посетителя, последующие два — «интерес», то есть, что посетитель пришел за делом, стало быть, с залогом; один же удар после первых трех оповещал, что посетитель является выкупить свою вещь.

В ответ на два последние удара из глубины комнаты послышался старчески продолжительный, удушливый кашель, и глухой голос простонал:

— Лбом толкнись!

Послушная чухонка немедленно исполнила это странное приказание и слегка стукнулась лбом об двери.

— Это что же значит? — спросил ее удивленный надзиратель.

— А то, батюшка, что, надо так полагать, скоро совсем уже с ума спятит; хочет знать, правду ли я говорю, так для этого ты ему лбом стукнись…

Сокол только плечами пожал от недоумения; вероятно, вслед за соколом и многие читатели сделают то же, ибо им покажется все это чересчур уже странным и диким; но… таковым знавали многие то лицо, которое в романе моем носит имя Морденки и которое я описываю со всеми его эксцентричными, полупомешанными странностями.

Как только Христина стукнулась об дверь, послышалось из спальни медленное, тяжелое шарканье туфель и отмыкание замков да задвижек в первой двери, что вела из приемной в спальню. Затем снова удушливый кашель и снова шарканье — уже не по смежной комнате.

«Морденко, здравствуй!»

— Здравствуй, милый! здравствуй, попинька!

«Разорились мы с тобой, Морденко!» — крикнул опять навстречу хозяину голос попугая, очень похожий на голос самого старика, который, по заведенному обыкновению, не замедлил со вздохом ответить своему любимцу:

— Разорились, попинька, вконец разорились!

— С кем это он там разговаривает? — полюбопытствовал сокол у кухарки.

— С птицей… это он каждое утро…

«Господи, что за чудной такой дом! лбом стукаются, с птицами разговаривают — нечто совсем необыкновенное!», — размышлял сам с собою надзиратель.

— Отмыкай у себя! — сказал Морденко, и Христина взялась за железный засов той самой двери, об которую стучалась, и отодвинула его прочь; в то же самое время Морденко с другой стороны отмыкал замки и задвижки и точно так же снимал железные засовы.

— Это у вас тоже постоянно так делается? — спросил надзиратель, с каждой минутой все более и более приходя в недоумение.

— Кажинную ночь, а ино и днем запирается.

— Ну, признаюсь, это хоть бы и на одиннадцатую версту ко всем скорбящим впору, — пробурчал надзиратель.

На пороге появился Морденко с фонарем и ключами, в своем обычном костюме — кой-как наброшенной старой мантилье.

— Что вам угодно? — спросил он с явным неудовольствием.

— Есть дело кое-какое до вас.

— Заложить что-либо желаете?

— Нет, я не насчет закладов, а явился собственно предупредить вас… Позвольте войти?

— Да зачем же… это… входить?.. Можно и здесь… и здесь ведь можно объясняться, — затруднился Морденко, став нарочно в самых дверях, с целью попрепятствовать входу незваного гостя.

— Мне надобно сообщить нечто вам, именно вам — по секрету… Вы видите, кажется, что я — полицейский чиновник?..

— Не вижу; мундир этот ничего особого не гласит: может, и другого какого ведомства, а может, и полицейский — господь вас знает… Я зла никому никакого не сделал…

— Да против вас-то есть зло!.. Позвольте, наконец, войти мне и объясниться с глазу на глаз.

Морденко видимо колебался: он не доверял незнакомому человеку, пришедшему в такую раннюю пору; наконец, бросив вскользь соображающий взгляд на тяжелую связку весьма внушительного вида и свойства ключей, он проговорил с оттенком даже некоторой угрозы в голосе:

— Ну, войдите… войдите!.. буде уж вам так хочется объясниться.

Надзиратель вошел в известную уже читателю приемную комнату и поместился на одном из немногих, крайне убогих стульев.

— Не известно ли вам, — приступил он к делу, — не было ли когда на вас злого умыслу?

Морденко встрепенулся, остановясь на месте и раздумывая о чем-то, склонил немного набок голову, неопределенно установив глаза в угол комнаты.

— Был и есть… всегда есть, — решительно ответил он, подумав с минуту.

— Не злоумышляли ль, например, на жизнь вашу?

— Злоумышляли. Вот скоро год, как у наружной двери был выломан замок… Я отлучался из дому — у меня все на болтах, на запоре: коли ломать, так нужен дьявольский труд и сила, от дьявола сообщенная, а человеку нельзя, невозможно; так в мое отсутствие и своротили. А двери вот в эту комнату выломать не удалось — силы не хватило… Так и удрали. Об этом и дело в полиции было… следствие наряжали и акт законный составили.

— Ну, так вот и нынче на вашу жизнь злоумышляют, — любезно сообщил надзиратель.

Морденко нахмурился и пристально, серьезно посмотрел на него.

— А!.. я это знал! — протянул он, кивая головой. — Я это знал… А вы-то почему знаете?

— Я-то… Я был извещен.

— А кто известил вас?

— Это уж мое дело.

— Нет-с, позвольте!.. Ваше дело… А зачем вы пришли ко мне? Кто вас послал? — допытывал он, строго возвышая голос. — Есть у вас бумага какая-нибудь, предписание от начальства, по коему вы явились не в обычную пору?

— Нет, бумаги никакой не имеется, — улыбнулся надзиратель со своей соколиной осанкой.

— А!.. ни-ка-кой!.. Никакой, говорите вы?.. Так зачем же вы без бумаги приходите? Почему я должен вам верить? Почем я могу вас знать? А может быть, вы именно и держите злой умысел на меня? — наступал на него весь дрожащий Морденко, тусклые глаза которого светились в эту минуту каким-то тупым и кровожадным блеском глаз голодной волчихи, у которой отымают ее волченят. Он поставил свой фонарь и судорожным движением крепко сжал в кулаке связку ключей.

«Ого! — подумал про себя квартальный, — да тут, пожалуй, раньше чем его убьют, так он меня, чего доброго, насмерть по виску хватит».

— Как вам угодно, — сухо поклонился он, поднявшись со своего места. — Я пришел с моими людьми только предупредить вас и, может быть, преступление… Но если вам угодно быть убитым, в таком случае извините. Люди мои спрятаны будут на лестнице, и мы, во всяком случае, успеем захватить, кого нам надобно… хоть, может быть, и несколько поздно… Извините, что потревожил вас. Прощайте.

Тон, которым были произнесены эти слова, и присутствие домового дворника в прихожей рассеяли несколько сомнения Морденки.

— Нет, уж коли пришли, так останьтесь, — проворчал он глухим своим голосом, в раздумчивом волнении шагая по комнате и не выпуская из руки ключей.

— В таком случае, — предложил надзиратель, — позвольте уж ввести моих людей и разместить их, как следует. Одного мы спрячем в кухне, а другого в этой комнате.

Он указал на спальню.

Морденко с тоскливою недоверчивостью подумал с минуту.

— Вводите, пожалуй! — махнул он рукою.

Люди были впущены в квартиру и спрятаны. Кухарке отдано приказание — впустить немедленно и беспрекословно каждого, кто бы ни постучался в дверь.

— Я знаю… я знаю, что меня нынче убить хотят… Я все знаю! — ворчал Морденко, измеряя шагами от угла до угла пространство своей приемной комнаты.

— А, это очень любопытно, — подхватил надзиратель. — Через кого же вы это знаете?

— Через кого?

Остановка посреди комнаты и долгий испытующий взгляд.

— Через ясновиденье, государь мой… Мне ясновиденье было такое… Я знаю даже, кто и злоумышленники.

— А кто же, вы полагаете? — спросил собеседник, уже сильно начинавший сомневаться, не с помешанным ли имеет он дело.

— Я не полагаю, а удостоверяю! — подчеркнул старик безапелляционным образом.

— Ну, так сообщите; интересно знать.

— Извольте, милостивый государь. Это — она, кухарка, Христина, — указал он на кухню, произнося свои слова таинственным шепотом, — она и приемный сын мой, называющийся Иваном Вересовым — в актерах живет, стало быть, прямой блудник и безнравственник… Они уж давно сговорившись — убить меня, — продолжал он, расхаживая в сильной ажитации, — мне сегодня всю ночь такое ясновиденье было, что сын большой топор точит, а она зелье в котле варила. Допросите ее, какое она зелье варила? Непременно допросите!

— Да ведь это только одно ясновиденье, — заметил надзиратель.

— Ну, да, ясновиденье! Потому-то, значит, она и взаправду варила, что мне царь небесный этакое ясновиденье послал!

— Ну, на сей раз — извините — оно обмануло вас: ни кухарка, ни сын ваш не участвуют здесь. Это мне положительно известно.

— Нет, участвуют! Уж это я знаю, и вы меня не разуверите!.. Положительно… Да, положительно только один господь бог и может знать что-либо; а мне сам господь бог это в ясновиденьи открыл — так уж тут никакие мудрования меня не разуверят!.. Незаконнорожденный сын мой давно уже на меня умысел держит; я вот потому хочу начальство упросить, — чтобы его лучше на Амур сослали… Разве мне это легко?.. Как вы полагаете, — легко ли мне все это? Мне — старику… отцу, одинокому?.. Легко, я вас спрашиваю? — остановился он, сложа на груди руки, перед своим собеседником, и старческий голос его дрогнул, а на сухих и тусклых глазах вдруг просочились откуда-то тощие слезы.

Но прошла минута, он замолчал — только еще суровее, с сосредоточенным видом стал ходить по комнате своими медленными и тяжелыми шагами.

Несколько времени длилось полнейшее молчание, один только маятник стучал да Морденко ходил. Сырость и холод этой квартиры порядком-таки стали пронимать квартального.

— Однако, у вас тово… холодновато… Нельзя ли затопить? — попросил он, поеживаясь и растирая руки.

Морденко при этой неожиданной просьбе искоса взглянул на него, как бы на своего личного врага.

— Затопить нельзя… вчера топлено, — сухо возразил он, — а вот чаю не угодно ли? У меня настой хороший — из целебных трав…

— Нет, этого не хочу, — отказался квартальный, — а нет ли у вас эдак тово… насчет бы водочки?

Старик встрепенулся и так поглядел вокруг себя, словно бы услыхал что-нибудь очень оскорбительное для нравственности и даже кощунственное.

— Боже меня упаси! — отрицательно замотал он головой. — Никогда не пью и в доме не держу… В водке есть блуд и соблазн. Я плоть и дух свой постом и молитвой питаю, так уж какая тут водка!

Квартальный полюбопытствовал оглядеть Морденкину квартиру, что старику не больно-то нравилось; однако нечего делать — пошел за ним с фонарем. «Кстати, — подозрительно думалось ему, — огляжу хорошенько, не хапнул ли чего в спальне тот-то… спрятанный?»

Они вошли в эту комнату. Там особое внимание посетителя обратило на себя висевшее на стене довольно странное расписание:

Понедельник — Картофель. Вторник — Овсянка. Среда (день постный) — Хлеб и квас. Четверток — Капуста кислая. Пяток (день постный) — Хлеб и квас. Суббота — Крупа гречневая. Воскресенье — Суп молочный и крупа ячневая.

— Что это у вас за таблица? — осведомился квартальный.

Морденко немножко замялся и закашлялся.

— Гм… это… гм… э… обиходное расписание стола моего, — объяснил он, — в какие дни какую пищу вкушать надлежит… Я во всем люблю регулярность — поэтому у меня и распределено.

— Но неужели же этим можно быть сытым? — изумился надзиратель, поедавший ежедневно весьма почтенное количество разных жирных снедей нашей российской кухни.

— Кто, подобно мне, дни свои в посте и молитве проводит, — с глубоким и серьезным смирением заметил старик, — тот и об этой пище забудет… Ибо он насыщен уже тем, что духом своим с творцом беседует.

— А это что за комната у вас под замками и печатями?

Вопрос шел о кладовой.

— Это… гм… гм… Это моя молельня, — поморщился Морденко. — Туда я от сует мирских уединяюсь и дни свои в духовном созерцании провождаю… Там мне господь бог и ясновидения посылает.

«Врешь, старый хрыч, там-то, надо быть, у тебя раки-то и зимуют!» — усомнился про себя выпускной сокол.

Старая стенная кукушка, маятник которой, словно старик на костылях, спотыкаясь, отбивал секунды, захрипела и прокуковала шесть. Старый попугай в своей клетке захрипел точно таким же образом, и тоже начал куковать. Надзиратель не выдержал и расхохотался. Морденко очень обиделся.

— Над бессловесной тварью грех смеяться, — заворчал он, отвернувшись в сторону, — бессловесная тварь на обиду не может ответствовать обидою же; а почем знать, может, она тоже чувствует… Он у меня птица умная… все понимает…

Прошло еще некоторое время среди молчания и ожиданий. Надзиратель уже начинал сердиться и подумывать, что следует задать Зеленькову изрядную вспушку за ложное показание, как вдруг в наружную дверь слегка постучали. Часы показывали половину седьмого. Все встрепенулись при этом внезапном стуке, у всех слегка дрогнуло сердце. Кухарка пошла отворять, и в ту же минуту раздался ее короткий пронзительный крик и глухой звук падения человеческого тела.

Убийца тотчас же был схвачен и связан двумя силачами.

Гречке не удалось. Зато совершенно удалась облава выпускного сокола.