ГРОБОКОПАТЕЛИ
С дальней колокольни медленно потянулся в ночном воздухе тихий гул, по временам глухо относимый ветром в сторону, и эти удары колокола возвестили полночь.
Между грядками, украдучись, пробирались две человеческие тени, перерезывая огород в направлении к кладбищенскому забору.
– Забирай к канавке!.. к канавке норови!.. – шепотом говорил задний, указывая из-за плеча передовому, в какую сторону держать ему путь.
Перешагнув через несколько грядок, два спутника спустились на дно неглубокого рва и пошли вдоль его, стараясь как можно менее шлепать подошвами по вязковатой почве и не шурстеть в густой и высокой сорной траве. Этот путь привел их к забору, который пересекал канавку, уходившую из-под него на кладбище. Оба остановились. Фомушка хотел было уже сразу принапереть плечом, чтобы выдавить слабо прилаженную подзаборную загородку, но Гречка поспешно остановил его.
– Тс… куды-то лешего? – с шепотом сдвинул он брови. – Погоди… сперва послушать надо, не чуть ли там человека…
И, выйдя из канавы, он лег ничком на землю и, в глубоком молчании приложив ухо к почве, стал слушать.
Прошло минуты три.
– Ничего не чуть, кажися… шагов ничьих нету, – промолвил он, поднявшись на ноги, и снова, спустясь в ров, приставил ухо к одной из широких щелей дощатой загородки.
– Дай-кось эдак прислушаюсь… по земле не отдает, авось по ветру потянет.
– Да коего дьявола слушать еще?! – с неудовольствием шепнул нетерпеливый Фомушка.
– Голосу да шагов, значит… Ведь тут тоже могильщики чередуются – караулят: обход бывает, – пояснил Гречка, который в эту решительную минуту, в совершенную противоположность Фомушке, сделался вдруг необыкновенно сдержан, осмотрителен и осторожен, как будто вопреки своей старой и страстной мечте; но именно не что иное, как только страстная жажда осуществить вполне счастливо и без посторонней опасной помехи эту самую мечту заставила его теперь вести себя подобным образом: так игрок, ставя на последнюю карту последний рубль азартно проигранного состояния, осторожно ждет и выслеживает удачную талию.
– И по ветру не тянет… никого нет! – удостоверился наконец Гречка, и осторожно, почти без звука, стал медленно разбирать, одна за другою, дощечки канавочной загородки.
Вскоре проход, во всю ширину канавки и в полтора аршина вышины, был готов совершенно. Тихо, с лопатами в руках, переползли на кладбище двое сотоварищей и еще тише, еще осторожнее, почти ползком, пошли по дну, круто согнувшись корпусом вперед, из предосторожности, чтобы на поверхности земли сторожевой глаз не мог случайно подметить движение двух человеческих фигур.
Но это была почти излишняя предосторожность: сторожам нечего караулить последнего разряда – их бдительность сосредоточивается далеко от этих мест, направляясь к ближайшим окрестностям кладбищенской церкви, где действительно может найтись существенная нажива для мошенников, которые имеют иногда обыкновение сбивать и спиливать с монументов бронзовые кресты и доски – товар, принимаемый от них на фунты в иных железных и медно-котельных лавках.
В воздухе стояла одна из тех сыровато-теплых и совершенно черных ночей, которыми иногда отличается петербургский август, когда луна почти совсем не показывается на горизонте. Небо было заволокнуто сплошными облаками, и эти облака еще усиливали ту мглистую темноту, которая разливалась над землею. Понемногу теплый дождик начинал накрапывать медленными и редкими каплями. Все, по-видимому, благоприятствовало делу, задуманному Гречкой.
– Здесь… около энтого места надо искать, – промолвил он, вылезая из канавы. – Тут вот, налево… девять шагов в эту сторону… Кажись, кругом точно те самые кресты видать… ну, так: вот этот высокенький – он, почитай, около самой могилы должон стоять, – шептал Гречка, стараясь острым и зорким взглядом различить замеченные ранее признаки местности, окружающей могилу Бероевой.
– Оно самое и есть, – подтвердил Фомушка, наткнувшись на предмет, служивший для них уже ближайшей приметой. Это была старая могила, на которой, вместо земляной насыпи, стоял, вместе с крестом, покрашенный когда-то желтой краской деревянный ящик аршина в два с половиной длины и в полтора шириною. Подобного рода убогие мавзолеи, долженствующие, по-видимому, изображать собою высокие каменные гробницы с барельефами (кои суть принадлежность более богатых разрядов), встречаются довольно часто на петербургских кладбищах и особенно в последних разрядах Митрофаниевского. Время сбросило погнившие доски, служившие крышкой тому скромному мавзолею, на который наткнулся теперь Фомушка, так что он и в самом деле представлялся открытым ящиком в аршин глубины, что, между прочим, при давишнем осмотре тоже не было упущено из виду обоими товарищами.
– Оно самое и есть! – повторил блаженный. – Теперича, значит, четыре шага влево и готово!
– Нашел!.. – откликнулся Гречка. – Вот она здесь!.. И хворостинка наша в головах не тронута… Постой-ка, брат, приметинку пощупаю… Ну, так! – и приметинка вона мотается.
– Значит, верно! – заключил Фомушка. – Слава те, господи!
– Молчи, анафема! Ведь сказано: в эком деле не поминать его! – давнул его за руку суеверный Гречка. – Черти скорей лопатой круг около могилы: зачураться надо.
В шепоте, которым произносил он эти слова, было необыкновенно много той всепреклоняющей, повелительной энергии, которая вызывает безусловную покорность, и потому Фомушка, без рассуждений, тотчас же исполнил приказание Гречки.
– Чур меня!.. Чур меня! – шептал меж тем этот последний, оборачиваясь на все четыре стороны.
– Страшно, брат… – с легким содроганием сорвалось с языка Фомушки.
Тот покосился на него со злобою и только презрительно хикнул.
– Копай вот тут, рядом со мною!
Железные лопаты разом врезались в землю – и сырой глинистый ком глухо бухнулся и откатился в сторону.
При этом первом звуке Гречка невольно вздрогнул и еще усерднее приналег на лопату. Оба приятеля переживали не совсем обыкновенные мгновения. Суеверный, свинцово-давящий страх помимо их воли закрадывался в душу, в груди захватывало дух, и кровь напирала в височные жилы, а сердце то замирало, то вдруг начинало колотиться усиленными биениями. Осторожная, бесшумная работа шла среди глубокой тишины – ни слова не было уронено больше, только оба трудно и перерывчато дышали.
Вдруг вдалеке послышалось что-то неясное, как будто похожее на шаги человека.
Оба сильно вздрогнули, инстинктивно остановились и, напрягая ухо, пристально взглянули друг на друга.
Тишина. Где-то вдали цепная собака хрипит и заливается. Ветер на минуту слегка потянул по верхушкам кладбищенской рощи, обвеяв чем-то страшливым и холодненьким обоих гробокопателей. Прислушиваются – ничего не слыхать; только редкие капли неровно перепадают, шлепаясь на пыльные листья лопушника.
Снова стали копать, копать и слушать – чутко, напряженно, чтобы не проронить ни вблизи, ни вдали ни единого звука.
Ах, ты степь моя, степь моздокская, –
неожиданно послышалось позади их, словно бы из кладбищенской рощи.
– Обход!.. Хоронись живее! – чуть слышно вымолвил Гречка, перестав работать. – С лопатой хоронись!
– Да куда же?.. Наземь, что ли, ничком?
– За мною!.. да тише ты!.. Полезай в ящик, да ложись боком, чтобы обоим хватило…
И осторожно, без малейшего шума опустились они с лопатами и легли на дно соседнего деревянного намогилья.
Голос, тянувший «моздокскую степь», меж тем раздавался все ближе. Вот и шаги уже слышны – шаги смешанные, как будто два человека идут. Ближе и ближе – через минуту, гляди, поровняются с укрывшимися гробокопателями.
Вдруг, шагах в пяти от ящика, послышалось сдержанное рычание большого пса.
– Полкашка! – обозвал голос, напевавший песню.
Пес продолжал озабоченно рыскать меж могилами и глухо рычать.
– Чего брешешь, ну, чего брешешь-то?.. Эка, дурень-собака! Брешет себе зря. Совсем дурень… Ну, что ты там слышишь?.. Полкашка!..
– Нет, брат, ты его не обидь, – послышался в ответ другой голос, – он у нас справедливый пес. Это он верно хорька слышит – хорек тут завелся где-то: намедни-с у отца дьякона цыпленка утащил. Я третёва дни, как могилу копал, видел его, как он это по траве побег. А Полкашку не обидь: он свою правилу собачью знает – он, это верно.
– Может, мазурики где забрамшись?..
– Какие тут мазурики, чего им тут взять?
– Одначе ж пошарить бы.
– Пожалуй… для че не пошарить?
И могильщики, разойдясь один с другим, свернули с тропинки, побродили между крестами. Один даже мимо ящика прошел, мурлыча себе под нос все ту же песню.
– Ничего нету!.. Да и Полкаша побег себе! – крикнул издали другой, и через минуту оба удалились.
У Гречки отлегло от сердца: будь немножко почутче нюх у Полкашки да караульщики посмышленее и поретивее – и вся заветная мечта его развеялась бы дымом. Правда, он бы не дешево расстался с нею: он уже решил, что в случае накрытия – сразу бить насмерть обоих; но… как знать чужую неизвестную силу? Пожалуй, что и его бы скрутили, и тогда – прости-прощай навеки фармазонский рубль!
«Степь моздокская» меж тем совсем уже затерялась вдали за деревьями; но не прежде, как только вполне убедившись, что опасность миновала совершенно, решился Гречка выползти из намогилья.
Снова лопаты вонзились в землю – работа закипела теперь еще решительней, еще энергичнее прежнего, и вскоре железо ударило о крышку гроба, а минут через пять она вся обнажилась.
На гробокопателей при виде вырытого гроба повеяло легким холодком нервного трепета.
– Вскрой крышку-то, запусти маленько лопату под нее, – шепотом пролепетал блаженный.
Деревянные заклепки заскрипели под напором железа, и крышка соскочила.
Перед глазами Гречки и Фомушки вверх неподвижным лицом, обрамленная белым холщовым саваном, лежала мертвая женщина в арестантском капоте. У обоих крупными каплями проступил холодный пот на лбу.
– Где же деньги-то?.. Не слыхать что-то. – чуть слышно бормотал Фомушка, шаря по трупу своей трепещущей рукою.
– Больно прыток, – с худо скрытою злостью прошипел Гречка, отстраняя прочь от тела руку блаженного, из боязни, чтобы тот первый не нашел как-нибудь заветного рубля, – больно прыток!.. Забыл, что дядя Жиган сказывал? Исперва надо надругательство над нею сотворить, а потом уже деньги-то сами объявятся.
– Ну, какого там еще надругательства? – шепотом огрызнулся Фомушка. – Дал ей тумака доброго – и вся недолга! Вот-те и надругательство будет.
– Приподыми-ка ее! – приказал Гречка тоном, не допускавшим прекословья.
Фомушка взял покойницу за плечи и, придерживая рукою, посадил в гробу. При этом движении руки ее тихо опустились на колени.
– Братец ты мой, – с некоторым ужасом изумился блаженный, – да она мягкая, не закоченевшая совсем!
– Толкуй, баба! Мерещится! – отозвался Гречка, хотя сам очень хорошо заметил то же.
В эту минуту невольный ужас мешался в нем с чувством, которое говорило: минута еще – и ты достиг, и ты счастливый человек! – и потому он силился подавить в себе этот суеверный страх, но нервы плохо покорялись усилиям воли и ходуном ходили, тряся его, как в лихорадке.
Наконец почувствовал он, что настала решительная, роковая минута. Глаза его налились кровью, грудь высоко и тяжело вздымалась, а лицо было бледно почти так же, как лицо покойницы. Закусив губу и задержав дыхание, он сквозь зубы тихо простонал блаженному: «Держи!» – и, сильно развернувшись, с ругательством наотмашь ударил ее в грудь ладонью. В эту минуту раздался короткий и слабый крик женщины.
Гробокопатели шарахнулись в сторону – и труп упал навзничь, но в ту же минуту, с усилием и очень слабым стоном, в гробу поднялась и села в прежнее положение живая женщина.
Фомушка с Гречкой, не слыша ног под собой от великого ужаса, инстинктивно упали на корячки и поползли, не смея обернуться на раскрытую могилу и не в силах будучи закричать, потому что от леденящего страха мгновенно потеряли голос, как теряется он иногда в тяжелом сонном кошмаре.
Проползя несколько саженей, Гречка поднялся на ноги, а вслед за ним стал и Фомушка: в эту минуту, после первого поражающего потрясения, у них едва-едва мелькнули слабые проблески сознанья, и потому оба, под неодолимым обаянием дико-суеверного страха, без оглядки пустились бежать с кладбища. Инстинкт самосохранения и этот бледный луч сознания вели их к той же самой лазейке, с помощью которой удалось им, за час перед этим, пробраться сюда; и теперь, спотыкаясь о кресты и могилы и падая на каждом шагу, дотащились они кое-как до разобранной канавочной загородки и прытко пустились наперекоски, через огородные грядки к избе Устиньи Самсоновны.