После своей несчастной свадьбы, разбитый и нравственно, и физически, Каржоль на другой же день утром почти через силу уехал из Кохма-Богословска к себе на завод и засел там, как байбак в норе, в своей «комнате для приездов», рядом с конторой, никого не желая видеть и никуда не показываясь. Он был сильно потрясен и сконфужен всем случившимся и не знал пока, что ему делать, как быть и как держать себя по отношению к разным городским и уездным дельцам, с которыми у него существовали деловые и коммерческие сношения по заводу? Как они все отнесутся к случившемуся с ним казусу, и какую роль по отношению к этому казусу было бы всего приличнее принять ему на себя перед ними?.. Состояние его духа становилось тем угнетеннее, что у него не было ни одного сердечо близкого к нему человека, с которым можно бы поделиться своим горем, отвести душу, посоветоваться.
Всю эту стрясшуюся над ним иронию судьбы и все муки собственного раздавленного самолюбия и порвавшихся надежд он должен был одиноко переживать и перерабатывать в себе самом, не видя пока никакого просвета и возможности вернуть потерянное или поправить порванное хотя бы в более или менее отдаленном будущем. В таком состоянии духа ему хотелось бы куда-нибудь забиться подальше от людей и жизни, чтобы ничего не знать, никого не видеть, ни о чем не слышать и поскорее забыть о всех и обо всем и чтобы о нем тоже все позабыли. В первые дни в особенности он чувствовал себя глубоко несчастным человеком, жестоко и беспричинно обиженным и оскорбленным какою-то глупой роковой судьбой. В город его не тянуло более, — там все и вся стали ему как-то противны, и все преувеличенно казалось, что-не только знакомые, но каждый встречный уличный мальчишка, каждая торговка базарная непременно должны знать и перетряхивать всю подноготную о его свадьбе, заниматься его особой и издеваться над ним; а уж о встрече с Закаталовым или Сычуговым нечего и говорить. Одно воспоминание об их противных, самодовольных рожах коробило его нервы и будило в нем желчь. Что же до эмансипированной бойкой судьихи, то ее он просто возненавидел, так как она всех больнее царапала его самолюбие на свадьбе и, будучи ему столь близкою, вдруг так легко, с таким бессердечным равнодушием повернула свой фас в противную сторону, сразу предоставив себя в распоряжение прежнего своего «друга». Это уж, в самом деле, чересчур было обидно и больно для самолюбия графа. Не то чтобы он ревновал ее, но досадно ему было сознавать, как бесповоротно шлепнуто в ее глазах его достоинство и как он должен казаться ей теперь самым смешным и жалким «мужчинкой», — он, такой элегантный, блестящий джентльмен, избалованный поклонением женщин, одну улыбку которого эта захолустная львица должна была бы считать за величайшую для себя честь и счастье. Брезгливо, желая уйти от всего этого кохма-богословского мира и его атмосферы, пропитанной «хозяйским клубом», Сычуговыми и Закаталовыми, граф даже приказал камердинеру сдать свою городскую квартиру и перебраться с чемоданами и датским догом на завод, — пускай-де ничто не напоминает о нем в этом противном городе! Долгое время он решительно не хотел видеть никого постороннего, кроме своих рабочих и служащих при заводе. Каждый новый посетитель, вроде станового, волостного старшины или приходского батюшки, невольно заставлял его как-то съеживаться внутренне и глядеть на гостя подозрительными глазами, — уж не пожаловал ли, мол, и ты полюбоваться, каков я стал после скандала?
Впрочем в замкнутом одиночестве Каржоля оказалась со временем и своя целительная сторона. Оно скорее, чем в городе, с его сутолокой и сплетнями, помогло ему придти в себя и успокоиться. Здесь он чувствовал себя, как говориться, «на лоне природы», куда не доходили до него никакие раздражающие слухи и вести, так что, с течением времени, мало-помалу улеглось в нем и это чувство подозрительной недоверчивости к посторонним посетителям. Но беда в том, что, вместе с этим успокоением, Каржоль стал как-то апатично равнодушен ко всему — и к делу, и к людям. Не только в «чужое место» не тянуло его более, но и в заводские помещения стал он заглядывать все реже и реже; конторские книги тоже подолгу не проверялись им и вообще все дело, несмотря на его личное присутствие, велось спустя рукава и шло через пень в колоду. Компаньон Гусятников пропадал в Москве у Ермолая да в Грузинах с цыганками и в последние месяцы ни разу даже не заглянул на завод, словно бы его не существовало; на письма и телеграммы по целым неделям не получалось от него ответа, и Каржоль понимал, что дело так продолжаться не может. В начале ему казалось даже очень удобным такое беспутство ею денежного компаньона, так как он надеялся, поставить завод на ноги, взять его со временем за себя одного на льготных условиях; но на практике оказалось совсем иначе. Не будучи сам специалистом дела, граф мало-помалу очутился в руках своего техника и мастеров и чувствовал, что они обстоятельно надувают его; но как проверить и уличить их, — на это не было у него ни сноровки, ни знания. Да и сам он потерял теперь всякий «смак» к этому делу. Оно не интересовало его более, потому что после подневольной женитьбы — какой смысл оставался для него в работе, долженствовавшей, по первоначальному плану, дать ему капитал на выкуп документов у Бендавида и средства на процесс за миллионное наследство Тамары, тотчас же вслед за браком с нею! Все эти планы разрушились, стало быть, что же? Оставаться всю жизнь чем-то вроде старшего приказчика у господина Гусятникова?! — Но пока ничего другого, даже в отдаленной перспективе, не представлялось Каржолю. Жил он теперь так, что день да ночь, сутки прочь — и слава Богу, жил, стараясь не думать о будущем и ничего больше не желая и не ожидая от жизни. Так, по крайней мере, самому ему казалось в то время. Он, видимо, начал опускаться и даже о собственной наружности и костюме не заботился более.
Мордка Олейник одно время совсем было потерял его из виду и ничего не мог корреспондировать в Украинск дядюшке Блудштейну, кроме того, что живет-де Каржоль, как слышно, на заводе, никуда не показывается и что там делает, — неизвестно. Но для Блудпггейна вопрос о том, что именно граф делает, и был всего интереснее. Оставил ли он окончательно свои намерения насчет Тамары? Не затевает ли втихомолку опять какую-нибудь каверзу? Может, он, и без женитьбы на ней, подуськает ее искать судом своих прав и капиталов и станет тайком помогать ей? Хотя и трудно допустить чтобы такая штука удалась ему, но — как знать, чего не знаешь?.. Осторожность не мешает, наблюдение, до поры до времени, все еще необходимо. — В силу таких соображений дядюшки Блудштейна и его новых инструкций, Мордка Олейник, в одно ноябрьское утро явился вдруг на завод к Каржолю, с которым до тех пор лично совсем даже не был знаком, и сразу попросил у него для себя место приказчика, или иное какое, — на что милость его графская будет, — «абы только хлеба кусочек кутить». Тот объявил ему, что мест свободных нет и что вообще без залога он на места по заводу никого не принимает.
— Но и каково таково залогу?!.. И на что вам залог?.. Я сам за себя буду залогом, — возражал ему Мордка. — И места же у вас не казенные, — абы только воля ваша была, а место для бедного человека всегда сделать можете… А может, я вам буду еще очень даже полезный, затово что я все знаю и все могу, каково дела не спросите, я все могу…
Ничего не подозревавший Каржоль сначала было не хотел брать его, просто как жида, и тем долее, когда прочел в его билете, что он из обывателей города Украинска, — тут уже против Мордки оказался и личный «зуб» Каржоля на всех украинских жидов вообще. Мордкино дело казалось совсем уже «швах», но Мордка пристал к Каржолю так слезно и канючил у него себе место так назойливо и убедительно, говоря, что он «все может», и сопровождая свои просьбы такими уморительными ужимками, подмигиваниями и вздохами, что в конце концов тому стало и противно, и смешно, и жалко глядеть на этого несчастного еврейчика. Каржоль давно уже не знал, что такое улыбка на своем лице, а Мордка, с его уморительною мимикой, впервые заставил его рассмеяться. Это был признак очень утешительный в пользу Мордки. Кроме того, графу пришла еще мысль, нельзя ли будет со временем через этого еврея навести в Украинске справки насчет своих векселей? — Идея показалась ему «подходящей», и он решил себе (черт с ним! один еврей куда ни шло!) — оставил Мордку при заводе в должности… ну, хоть второго помощника у старшего конторщика. А Мордке только этого и нужно было.
Проползя на место ужом, Мордка через несколько времени мало-помалу оперился, вкрался в доверие к Каржолю, показывая ему вид бескорыстной преданности интересам его дела и кармана, нашептывая порою на техника, конторщика и мастеров и, вообще, подкупая его своей, на все готовой, услужливостью. Он даже сумел сделаться для графа необходимым развлечением — отчасти, как собеседник, отчасти как шут, — среди однообразия и скуки заводской жизни зимою, в глуши и в ближайшем соседстве с деревней, из которой все взрослые мужчины и девки обыкновенно уходили на заработки в Кохма-Богословск, по фабричному делу. Достаточно же оперившись, Мордка Олейник не замедлил открыть в, своем новом гнезде гешефтмахерскую деятельность. Под сурдинку, негласным образом стал он снабжать рабочих деньгами под залог вещей и на хороший «пурцент»; затем под величайшим секретом начал продавать им беспатентную водку, хотя и разбавляемую им водой, но сдабриваемую для крепости перцем и отчасти табаком; продавал также по мелочам фабрикованный чай пополам с капоркой — продукт успешно производимый его сородичами в Кохма-Богословске, сахар и мыло, махорку и свечи, даже красный товар из бракованных кусков, и гармоники. Делалось это даже с разрешения Каржоля, которого Мордка успел уверить, что для рабочих гораздо выгоднее покупать все необходимые им вещи на заводе, у себя дома, на книжку в счет заработной платы, чем шататься за ними в город. Умолчал он перед графом лишь о негласной продаже фабрикованной водки и негласной кассе ссуд; но тому, по мнению Мордки, и знать этого не следовало. — «Зачэм?!» Таким образом, почти незаметно открыл Мордка при заводе свою собственную лавочку, а затем, мало-помалу распространил свою коммерческую, ростовщичью и негласно-корчемную деятельность не только на соседние селения, но и на всю ближайшую округу. Он как клещ присосался к этой местности, обеспечив себя, разумеется, «хорошими отношениями» с местной полицией (для Мордок, вообще, это никогда не лишнее) и уже через какие-нибудь три-четыре месяца почувствовал под собой, до известной степени, твердую почву. Не было на заводе того рабочего, а в округе той мужицкой семьи, что не состояли бы так или иначе в долгу у Мордки, считая его при этом еще необходимым, золотым человеком, с которым очень сподручно иметь дело. Сделалось это как-то само собой, необычайно быстро и, в то же время, почти незаметно. Каржоль был им доволен, дядюшка Блудштейн тоже, потому что получал от него теперь, время от времени, самые обстоятельные и успокоительные корреспонденции, — и Мордка во всех отношениях чувствовал себя благополучнейшим евреем в местности, совершенно недозволенной для еврейской оседлости. Но с легальной стороны Мордка был чист: он и не покушался на прочную оседлость — он только «ремесленник», «интеллигент», служащий при своем деле, как «шпициалист», на заводе, а к тому же и билет у него такой, что дает ему право на проживательство вне пресловутой «черты».
Но если дела Мордки Олейника шли в гору, то дела завода все более и более спускались по наклонной плоскости, так что не оставалось ничего, как только ликвидировать их поскорее. Купцу Гусятникову, прожигавшему унаследованные капиталы, было все трын-трава: не удалось, так и побоку! ликвидировать, так ликвидировать, только с одним условием, чтобы ему не приплачивать к этому делу ни копейки. При этом последнем условии, Каржоль очутился в очень неприятном положении. Дело и самому ему надоело по горло, и он рад был развязаться с ним; но беда в том, что за уплатой всех, к счастью, не особенно еще крупных, долгов да расчетом всех рабочих и служащих, по распродаже всего заводского инвентаря и недвижимого имущества, по расчету графа, в собственном его бумажнике должно остаться всего на все лишь триста с небольшим рублей, и впереди — ровно ничего определенного. С таким капиталом далеко не уедешь, а оставаться в Кохма-Богословске не было больше никакой цели. Купец Гусятников, к которому граф нарочно даже ездил в Москву, уламывать его, уперся, как бык, и, швыряя на цыганок да на француженок по тысячи в вечер, не дает больше на «дело», на «приличное» окончание его ни полушки. — «Ты, говорит, и то еще спасибо скажи, что я тебя самого к суду не тяну, потому некогда мне такими скучными пустяками заниматься!»— Положение для Каржоля выходило совсем скверное: пришлось ни с чем возвратиться на завод и заканчивать дело на нет, почти впустую. Куда ж теперь ему деваться?.. На казенную службу разве?.. Но куда и на какую?.. Взять какое ни на есть, первое попавшееся место для него невозможно: он не кто-нибудь, ему нужно жить прилично, поддерживать отношения, — нечего больше халатничать да киснуть! это хорошо было на заводе… теперь надо встряхнуться, взять себя в руки! Надо жить, и жить не по-свински, а для этого нужны хотя скромные, но приличные средсва, — тысяч шесть, семь в год жалования, по наименьшей мере. Но это уже директорские да губернаторские места, с подобным содержанием, — для них нужна особая протекция, особый случай, нужно самому быть в Петербурге, на виду, напоминать о себе, — ну, а для всего этого необходимы время и деньга. Первого у него — сколько угодно, а денег — moins que rien! Какие-нибудь триста рублей, разве это деньга?.. Концессию какую заполучить бы, что ли, с правительственной гарантией… Хорошо бы! Или вот, если бы в директоры-учредители какой-нибудь акционерной компании, страхового общества или банка какого-нибудь, что-нибудь в таком бы роде?.. Да, конечно, это бы лучше всего, и его громкое имя дает ему все права на такое солидное положение: громкое, аристократическое имя во главе акционерного предприятия уже само по себе составляет крупный шанс его успеха; это хорошо позирует самое дело, привлекает к нему доверие вкладчиков… Но для этого, прежде всего, нужны опять-таки счастливый случай и приличная обстановка, то есть все те же деньги, деньги и деньги…
К этому времени Каржоль совсем уже примирился со своим положением «соломенного мужа» и даже нравственно успокоился и оправился настолько, что вновь почувствовал в себе аппетит к какой-либо «продуктивной» и «зарабатывающей» деятельности. Куда бы только направиться за этим?.. В Украинск разве, на хлеба к законной супруге? — Но нет, это слишком унизительно, да и Ольга едва ли примет его, да и еврей в Украинске, Бендавид…
По мере нравственного успокоения, Каржоля все более и более начинал существенно интересовать вопрос: правда ли то, что Ольга преподнесла ему в виде свадебного подарка? Действительно ли векселя его исчезли во время Украинского погрома, или же это была не более, как злая шутка с ее стороны? — Мысль эта стала занимать его еще с февраля месяца, и чем дальше, тем больше. Но как бы узнать это в точности? Каким бы путем удостовериться?.. Одно время он думал было позондировать на этот счет Мордку Олеиника, — нельзя ли через него проведать хоть что-нибудь, навести в Украинске заочные справки, — ведь есть же там у Мордки, вероятно, какие-нибудь родственные связи или знакомства, — он мог бы списаться, спросить… И граф однажды повел с Мордкой речь, несколько издалека: давно ли Мордка из Украинска? Слыхал ли что о тамошнем погроме? Не знавал ли там известного богача Соломона Бендавида? — Но Мордка, как только услыхал слово «Украинск», сейчас же смекнул, что такой вопрос предлагается ему, вероятно, неспроста и что поэтому надо быть начеку и держать себя очень осторожно. На первый из этих вопросов он, с добродушным видом, отвечал одним лишь неопределенным «давно» и прибавил в пояснение, что он хотя и значится по билету украинским мещанином, но это лишь по месту приписки его к обществу, а самого его вывезли-де из Украинска еще маленьким, и он с тех пор не бывал там; что же до погрома, то знает о нем только из газет, а Бендавида и вовсе не знает: слыхал, правда, что есть такой богач, благочестивый человек, но и только. Таким образом, расчет Каржоля на Мордку оборвался по первому же приступу; Мордка же про себя принял это к сведению и стал еще осторожнее и внимательнее следить — не затевает ли граф какой штуки?.. Но штук, по-видимому, никаких не затевалось, и Мордка успокоился, продолжая «верой и правдой» служить своему «графскому сиятельству» и обделывать свои гешефты между рабочими и крестьянами.
Когда наконец дела завода были ликвидированы, граф увидел себя на таком жизненном распутьи, что, казалось, куда ни кинь, все клин выходит. Надо на что-нибудь решаться: или пулю в лоб, или… Нет, впрочем, пулю еще рано, — её nest quune phrase! — да и вообще, что за решение такое пуля, когда организм еще полон сил, и человеку умирать еще не хочется!.. Напротив, не киснуть надо, а действовать, и действовать решительно, смело, наступательным образом, — словом, ставить игру свою ва-банк! Он обдумал и решил себе, что лучше всего ему, пока еще триста рублей в кармане, ехать прямо в Украинск теперь же, сразу. Если векселей точно не существует, то жиды ничего с ним не поделают, и он, по крайне мере, удостоверится в своей свободе, — и то уже великое благо! Если же векселя есть, то хотя бы Бендавид и представил их к взысканию, взять с него, все равно, нечего… Ну, да тогда можно будет или на компромисс какой-нибудь пойти, или еще загодя благоразумно ретироваться. Одним словом, поездка в Украинск — это будет своего рода рекогносцировка. Кстати же, там живет и его тесть, а может быть и сама супруга. В случае чего, если им присутствие графа в Украинске покажется неудобным, — что ж! — они должны будут дать ему приличную возможность выбраться оттуда без скандалов. Это даже не будет с их стороны подачкой, — подачек граф Каржоль де Нотрек, слава Богу, пока еще не принимал и не примет ни от кого, но в долг взять — это иное дело! В долг он может позаимствовать у них и, как порядочный человек, конечно, Постарается отдать при первой же возможности. И так, в Украинск!.. Кстати, война только что объявлена, — на всем юге такое движение, такое скопление войск, оживление промышленной деятельности, жизнь ключом кипит, и золото льется… Там теперь нужны люди с головой, деятельные, предприимчивые… Теперь-то там и делать дела… Что ж, авось-либо и выгорит что-нибудь подходящее? — Да, именно, — «Dahin, dahin wo die Citronen bluhen!» решил себе граф, уже увлекаясь этой последней идеей, и приказал своему человеку живо укладывать чемоданы, — завтра-де уезжаем.
Мордка Олейник, хотя уже и рассчитанный графом, но все еще проживавший на заводе, впредь до ликвидации своих собственных гешефтов, как только увидел возню графского камердинера с чемоданами, немедленно же проюркнул в контору и скромно стал у притолоки дверей, ведущих в графскую комнату.
— Что скажешь? — обернулся на него Каржоль.
— Так… ничего, — подернув плечом, замялся несколько Мордка. — Может, помочь чего нужно? — продолжал он после некоторой паузы. — Ваше сиятельство уезжаете, слышно?
— Уезжаю, братец, уезжаю! — подтвердил Каржоль, с веселым и довольным видом потирая руки. — Надоели вы мне все по горло, — ну, да Господь с вами! Не поминайте лихом!
— Пфссс!.! — покачал головой Мордка. — Так скоро?!. Ай- яй!.. И мне ж это очень довольно грустно… Я так уже привыкал до вашего сиятельства… мне так жалко из вас, так жалко, что я аж плакать готовый!..
И испустив печальный вздох, Мордка замолчал, как бы подавленный собственным грустным чувством, но затем, слегка ступив шаг вперед, спросил осторожно, почтительно и тихо:
— А докуда ехать думаете!
— Ох, далеко, брат, отсюда, — на твою родину! — весело объявил Каржоль, ничтоже сумняшеся в преданном ему Мордке.
Тот так и встрепенулся, точно бы его шилом кольнули.
— На моя родина? — удивленно и как бы в полном недоумении повторил он за графом.
— Звините, на каково таково родина, говорите вы?
Это в самом деле, было совершенной неожиданностью для Мордки.
— В Украинск, пояснил ему граф, — в город Украинск, понимаешь?
— В Украинск?! — словно бы в испуге, выпучил глаза Мордка, совершенно ошарашенный точной определенностью последнего ответа, и затем, подумав, деликатно и осторожно добавил: — звините, то, может быть шутки?.. Зачиво вам в Украинск?
— Да ведь надо же куда-нибудь ехать! Не сидеть же здесь!
— Так, но… зачиво в Украинск?.. И что вашему сиятельству, такому большому барину, там делать!? — Совсем даже пустой и глупый город!.. Лучше же на Москва, а не то на Пизтер, — там скорее хороших делов можно знайти себе.
— Ну, а мне Украинск больше нравится, — там у меня тоже не без дела!
Озадаченный Мордка стоял у притолоки, закусив губу, и ничего не возражал более.
— И ваше сиятельство позволите мне завтра провожать вас? — почтительно и как бы с грустью проговорил он после некоторого молчания.
— Если желаешь, — согласился граф, — отчего же!
— Благодару вам, — скромно поклонился ему Мордка и тихо вышел из комнаты.
На следующий день, рано утром, Каржоль действительно выехал в Кохма-Богословск, но, не останавливаясь в городе, приказал везти себя прямо на железнодорожную станцию. К его удивлению, первый, кто встретил его там, был Мордка Олеиник, умудрившийся какими-то судьбами поспеть сюда заблаговременно, еще чуть ли не до свету. Он все время предупредительно суетился теперь около графа с разными своими услугами, — то чемоданы помогал перетаскивать и направлял их к весам, то наблюдал за мелкими дорожными вещами и, следуя за Каржолем к кассе, чутко прислушивался, в то же время, до какого именно пункта станет он спрашивать себе билет? И когда граф взял билет прямого сообщения до Украинска, для Мордки уже не осталось никакого сомнения, что он именно туда и направляется. До сих пор ему все как-то не хотелось верить этому, все казалось, не шутит ли с ним граф; но теперь еврейчик озадачился уже не на шутку и даже очень встревожился! — «Зачем, в самом деле, ехать Каржолю в Украинск? Чего забыл он там, и что за дела такие у него вдруг открылись в Украинске?.. И как же это он так смело, даже дерзко… Точно бы и знать не хочет, что ему запретили въезжать туда, — сам же слово давал и носу туда не показывать, — и вдруг… Уж не пронюхал ли, Боже избави, чего?.. Вот так штука будет!.. О, тут что-то неспроста, что-то недоброе», решил себе Мордка и, проводив графа, сейчас же пошел на телеграфную станцию дать необходимую депешу.
«Гросс-пуриц сегодня выехал в Украинск», сообщил он дядюшке Блудштейну. — «Принимайте ваших мер. Олейник».