Глядя из «прекрасного далека», трудно было верить странным и смутным вестям из России, а между тем, там все более и более разыгрывалась в самом состоянии общества какая-то тревожная драма с оттенком бесшабашной оргии.
Политические процессы размножились до такой степени, что даже внутренние хроникеры либеральных газет, по их собственному сознанию, начинали путаться в их числе. Прежде, по крайней мере, эти процессы ограничивались одними столицами, теперь же стали появляться и в провинциях, и не было того уголовно-политического дела, в котором не оказались бы замешанными евреи и еврейки, из категории «учащихся». То было время, когда не то что суд присяжных, а даже военно-окружной суд в Одессе, в марте месяце, по делу какого-то Фомичева о преступной пропаганде в войсках, приговаривал фельдфебеля, за имение у себя книг преступного содержания, к трехнедельному аресту и оправдывал главного пропагандиста, Фомичева, которого тут же «молодежь» подхватила на руки и торжественно понесла из суда кутить в тот самый трактир, где прежде он был арестован, а затем отправилась гурьбой к его защитнику Вейнбергу и устроила последнему уличную овацию.
С 20 марта начались сходки и беспорядки в Киевском университете, возбужденные извне людьми «известного направления». Поводом к ним послужило покушение 23-го февраля на жизнь товарища прокурора Котляревского, повлекшее за собой несколько студенческих арестов. — И вот, в тот самый день 31-го марта, когда в Петербурге была оправдана Вера Засулич, и оправдание это было встречено уличными овациями «интеллигентной толпы» в честь «героини» и ее защитника, при выстрелах на Шпалерной из толпы в полицию, — в тот самый день в Киеве был объявлен приговор университетского суда, которым 134 человека исключались из университета. Между виновными значительный процент принадлежал евреям. После этого, в воздаяние за такой приговор, 5-го апреля было сделано на университетском крыльце нападение на ректора Матвеева, которому нанесен камнем удар в висок, сваливший его без чувств на помост. Тот же приговор отразился и в Москве. Когда 3-го апреля привезли по Курской дороге в Москву пятнадцать киевских студентов, высылаемых в дальние губернии, то ко времени их прибытия на вокзале собралась «молодежь», которая встретила привезенных криками «ура!» и двинулась гурьбой провожать их арестантские кареты до пересыльной тюрьмы. У Охотного ряда толпу эту жестоко избили мясники и приказчики, рыбники, лабазники и т. п. Замечательно, между прочим, что самые либеральные газеты разразились за это побоище страстными нареканиями на правительство: оно должно-де было выслать жандармов и войско для укрощения приказчиков. А для укрощения бунтарей? — об этом умалчивалось.
Рядом с явлениями преступно политического и агитационного характера, разыгрывались не менее замечательные явления и другого разлагающего, в общественном смысле, порядка. Еще у всех свежо было в памяти, как в «Московском ссудном и учетном банке», при заправительстве жида Ландау, было расхищено в пользу берлинского жида Струсберга семь миллионов рублей, выданных ему под заведомо фиктивные ценности, как вдруг, в конце марта, обнаружилась и в петербургском «Обществе взаимного поземельного кредита» более чем двухмиллионная растрата, сделанная кассиром-бонвиваном Юханцевым, а там и пошло: петербургское «Общество взаимного кредита», обобранное кассиром Бритневым, Киевский банк, разворованный своими жидами Сиони, Либергом и Шмулевичем, банки Тульский, Орловский и проч., и проч. Об огульном воровстве, которому подвергается общественный и казенный сундук, приходилось слышать и читать чуть не каждый день: там подкопались под казначейство, здесь вытащили деньги из окружного суда, тут из городской думы, тут из земской управы, там из духовной консистории… Одновременно с этим шли и крупные святотатства — ограбление церквей, икон… На Святой неделе в Петербурге, в Исаакиевском соборе обнаружено похищение бриллиантов с иконы Богоматери, на четыре тысячи рублей, а в Одесском соборе, в самый день Пасхи, украдена архиерейская митра с драгоценными каменьями, — прямо с престола, сейчас же по окончании литургии. Следы многих таких покраж обнаруживались потом у еврейских ювелиров, закладчиков и кабатчиков. И замечательно, что мотивами всех этих бесшабашных хищений являлись не бедность, не нужда, а самое пустое тщеславие, минутные прихоти, жажда безумной роскоши, утонченных оргий и разврата. Даже либеральная печать при всем ее предубеждении против «отцов», — и та сознавалась, что «при наших отцах мы что-то не запомним подобных колоссальных краж», что «мы, очевидно, развитее, образованнее наших отцов, но из этого выходит только то, что куши наших краж достигли колоссальных размеров». Даже из дел благотворительности ухитрялись люди делать себе выгодные гешефты. Так, белостокские суконные фабриканты, сделав пожертвование в пользу «Красного Креста», через неделю или две подняли на 20 % цены на свои товары и, таким образом, свои грошовые, сравнительно с их торговыми оборотами и барышами, пожертвования переложили с избытками не только на своих потребителей, но и на рабочих, уменьшив последним задельную плату. Но тут, впрочем, удивляться нечему, так как все эти фабриканты — или евреи, или немцы.
Все это были вести из отечества. Но и свои «тыловые» известия оказывались не лучше. У одного интенданта бурный ветер уносит пять тысяч четвертей муки (по десять рублей за четверть), у другого исчезает, по причине «порчи», склад сена в триста тысяч пудов, в таком пункте, где его совсем не было нужно. А уж о пресловутом «Товариществе» нечего и говорить. Оно поставляло овес зеленее сушеного горошка, хлеб совершенно сырой, сухари — буквально, наполовину с землею, муку с 10 % рожков (спорынья), спирт в 32 градуса крепости и т. д. 17-го мая в Одессу прибыл целый груз таких образцов, тщательно упакованный и опечатанный, для экспертизы, в следственную комиссию. Собраны были все эти вещественные доказательства в пятнадцати пунктах складов и запасов в Румынии.
Одновременно с этим, взялись и за специально сухарные дела; но тут, на первых же порах, явилась и некоторая препона: в Букареште сгорела сухарная фабрика Власова и Изенбека, вследствие умышленного поджога, а там пошли и другие, всякого рода, препоны…
После движения нашей армии за Балканы, приготовление ржаных сухарей было передано крупным товариществам, прикрывавшимся громкими именами: Шереметев, Оболенский и К, Баранов, Данилевский и К, Посохов и К. — Еврея, по наружности, тут уже не было видно, кроме как в числе мелких агентов. Одна из этих компаний напала на благую мысль: передать производство выпечки южно-русским крестьянам, а самим явиться только посредниками. Опыт вполне удался. Сама компания получила с казны за пуд сухарей 2р. 55к.; передала же мелким производителям по 1 р. 70 к., но так дорого потому только, что обязала этих производителей покупать муку у себя же, из своих компанейских складов, по неимоверно высоким ценам, почему производители и получили барыша по 10 копеек с пуда. Но это еще не все. Патриотическая компания благоразумно предоставила весь риск ведения дела мелким предпринимателям; те понастроили печей, сушилок, иные убили на это последние крохи и все вообще понаделали у евреев долгов за значительные проценты, в ожидании грядущих заработков. Но тут компания выкинула неожиданный фокус. Она не устояла в подряде с казной, но об этом умолчала перед производителями— ведь не она рискует! — а затем, в январе, когда, по условию, оставалось еще два месяца производства, внезапно объявила, что больше не принимает сухарей и не считает себя связанною какими-нибудь «условиями». Эффект вышел чрезвычайный. — Отчаяние и разорение для крестьян. Толпы рабочих по 800 человек, тщетно добиваясь управы, ходили по улицам южно-русских городов, с воплем о том, что они разорены и не вознаграждены компанией; несколько дней они оставались в этих шатаниях без крова, а затем и без хлеба, так как испеченных сухарей хватило им в пищу лишь ненадолго.
Точно так же и букарештская «контора перепечения сухарей для армии», действовавшая якобы от имени князя Оболенского, отпуская по ненадобности своих работников, нанятых в калужской губернии, произвела им расчет на бумаге, но денег не выдала, на том заботливом основании, что рабочие могут-де пропить их дорогою, и объявила, что они получат свою плату в Унгенах, куда и отправила 129 человек рабочих, снабдив их на прокорм ста рублями. Но в Унгенах никаких денег не оказалось; ждали их там рабочие семь дней, — кормиться наконец стало нечем. Кое-как добрались они до Кишинева и подали просьбу, — пошла бесплодная, длинная переписка, и пришлось христарадничать.
В июле добралось наконец следствие и до киевского сухарного завода.
Капитал на это дело был вложен известным Поляковым, орудовал делом Персвощиков и евреи, а снаружи все оно прикрывалось титулованным именем князя Урусова. Хлеб оказался горьким и кислым на вкус, и выпекался так, что его нельзя было резать, — на куски крошился; приготовлялся он, как доказал химический анализ, на гнилой воде, с примесью золы, песка, глины и других дешевых веществ. Из показаний свидетелей и рабочих обнаружилось, что вода на сухари бралась из канавы, протекающей по кладбищу тифозных пленных турок, или из пруда, где стирали больничное белье и купали лошадей, что стены завода были покрыты плесенью, и вообще, сухари, разложенные химически, заключали в себе столько вредных примесей, что предполагавшиеся сначала физиологические опыты были отменены, из опасений вредных последствий. А между тем, эти опыты в течение войны, ежедневно производились над солдатскими желудками, и даже не «во имя науки», а просто потому, что, по мнению жидов, солдатское брюхо все переварит. Принимал от завода и сдавал сухари армии доктор Шейнфельд, а компания оправдывалась тем, что если на заводе и попались-де сухари «не совсем удовлетворительные», то из этого еще не следует, чтобы они предназначались к сдаче, — «мы-де докажем, что у «Товарищества» не только не было злонамеренности, но даже не было простого намерения сдать те сухари, которые киевская экспертиза нашла неудовлетворительными, а если часть их и проникла в армию, то это по ошибке, по недосмотру мелких агентов-отправителей». Выходило, что вредные сухари пеклись так себе, для собственного развлечения компаньонов. Одесская экспертиза тоже признала сухари никуда не годными даже для свиней, если б и мешать их наполовину с мукою. Благодаря В.И. Левковичу[15], человеку, знающему дело и неподкупному, одесское следствие над деяниями «Товарищества» пошло было энергически и беспристрастно, несмотря на ранги и капиталы подследственных лиц; привлечены были к ответственности самые сильные и крупные тузы в мире поставок. Вообще, крупные факты наглейшего обирания казны и армии, в различных видоизменениях, проходившие безнаказанно с самого начала войны, проявляясь то в виде картонных малкиелевских подметок и гнилого сукна, то в виде испорченного когановского сена, подмоченного овса, никуда не годных консервов, пропавших вагонов с полушубками, — факты эти начали теперь получать надлежащее освещение. Но тут нежданно встретилась препона: Левкович, привлекший «самых сильных», вдруг должен был подать рапорт о болезни и выехать за границу. Израиль, крупный и мелкий, возликовал и возрадовался. С плеч его скатилась тяжелая гиря, — Дамоклов меч был искусно отведен в сторону, чтобы разить только мелкую интендантскую сошку.
Не менее печальное зрелище представляли собой и «вольные погонцы». Известный Варшавский получил — с казны за подводческое дело более двадцати миллионов рублей. Крупный подряд его был раздроблен им самим по частям и очень выгодно роздан для эксплуатации, или как бы на откуп, множеству малых предпринимателей из евреев. В Одессе устроено было даже нечто в роде «акционерного общества» для найма погонцев. Акционеры, в расчете на поживу, вносили свои паевые доли с тем, чтобы после получить на них из общей суммы барышей крупный дивидент, и все подобные взносы поступали к некоему Миньковскому. Погонцы, нанявшиеся в «конторах» Варшавского, были поряжены с хорошими подводами и крепкими лошадьми по 90 и по 100 кредитных рублей в месяц, не подозревая, по большей части, разницы между бумажкой и золотом. Местными властями не предпринималось никаких мер к ограждению их от невыгодных сделок; напротив, было получено распоряжение от начальства — оказывать агентам г. Варшавского «всевозможное содействие» к успешному заготовлению подвод и не допускать ни в чем задержек. Впрочем, местным властям и трудно было предотвратить обманы, так как договоры делались агентами Варшавского на местах словесно, а оформлялись уже потом в Николаеве и в других городах, у нотариусов евреев, когда погонцы уже были на походе. Содержание контрактов никому из нанимавшихся доподлинно известно не было, так как они прочитывались им — если еще жиды удостаивали их прочтением — наскоро, с упущениями, умолчаниями и разными увертливыми объяснениями сомнительных пунктов. Так же не была им известна и курсовая разница в цене денег в России и за границей. Когда же некоторые из погонцев возбуждали, по слуху, вопрос об этой разнице, то агенты уверяли их, что все это вздор, который пускают в народ разные смутьяны, враги России, что деньги везде имеют одинаковую цену. О том, что они вконец обмануты и отданы на жертву жидам, догадывались погонцы только за Дунаем, а иные уже и за Балканами. Кормить лошадей и продовольствовать себя они, по условию, должны были сами, из своего жалованья. Но тут дороговизна, а подчас и полное отсутствие фуража, падение кредитного рубля, тяжелая, невыносимая для животных работа, неаккуратные расчеты агентов, всевозможные обсчитывания и жидовские штрафы за все — про все вскоре довели погонцев до нищенства. Жалованье выдавалось им несвоевременно, — обыкновенно, спустя три, четыре недели после срока, и случалось даже, что выплачивали его не русскими кредитками, а турецкими кайме, не имевшими тогда уже ровно никакой цены. В ответ же на свои требования, они нередко получали от жидов только брань, пинки да нагайки, — на то ведь жиды и офицерские кокарды носили — и лошади погонщицкие безвременно падали от изнурения и голода. Многие не получали денег и потому еще, что в их расчетных книжках подложно записывались агентами небывалые выдачи и штрафы. Когда же погонцы, дойдя до крайности, вынуждены были продавать лошадей и фургоны, то все это было скуплено у них за бесценок самими же нанимателями-подрядчиками, которые, кстати, остроумно приняли вынужденный ими уход погонцев за нарушение условий. Истинно еврейская «игра ума»: не платить, вынудить продать «худобу» и фургоны, самим же их купить и потому эту самую сделку выставить нарушением контракта со стороны ими же разоренных погонцев! Агенты-наниматели: Айзенвайс, Найбарец, Гирнит, Бидерман и другие — воспользовались впоследствии услугами адвоката Рихтера, который и на суде не стыдился утверждать, что нарушители условия — не кто иной, как сами по гонцы. Впрочем, дело это, тянувшееся Бог знает сколько времени, за разными оттяжками, проволочками и адвокатскими увертками, было поднято только ничтожной горстью погонцев (42 человека); остальные, видя его безнадежность, махнули рукой и даже не питали мысли тягаться с ловкими нанимателями, имеющими средства, умеющими находить готовых к их услугам адвокатов и действующими по плану, тогда как погонец умеет только жаловаться на судьбу и не дерзает рассчитывать на свое право. В марте и апреле, около двух месяцев, слонялись эти несчастные по Сан-Стефано, валяясь в грязи без крова, по улицам, огородам, полям и болотам. Собралось их там три «отделения», около тысячи человек, состоявших в распоряжении агента Пинковского. Жаловались они несколько раз и в штаб, и в комендантское управление, и в интендантство, после чего всегда следовало строжайшее приказание рассчитать их и отправить в Россию с ближайшим пароходом; но приказание каждый раз оставалось без исполнения. Постоянно оказывалось, что самого Пинковского нет в Сан-Стефано, живет он где-то в Константинополе, а погонцы между тем бедствуют, к стыду нашему, на глазах у иностранцев и турок. Последние деньжонки, какие имелись еще в запасе, и те прохарчили они в Сан-Стефано в ожидании получения окончательного расчета по книжкам. Напрасно ездили они в Константинополь искать Пинковского, — его там не оказывалось; он скрывался и может быть уже уехал в Россию. А дома поля этих несчастных оставались тем временем невспаханными и незасеянными… Бывши до войны зажиточными хозяевами, погонцы вообще потеряли за Дунаем все и должны были под конец побираться на чужбине у своих и чужих именем Христовым. Ужасное их положение приняло уже в глазах иностранцев характер настоящего скандала для русских, для управления действующей армии, для самой России. Стыд и срам были за русское имя и достоинство при виде этих оборванных, разоренных нищих, протягивающих руку за подаянием к туркам, грекам, англичанам и немцам. Им и самим было совестно, да голод не свой брат! И рады-радехоньки были они, когда начальство, потеряв уже всякую надежду на жидовских агентов, распорядилось наконец само отправить их на казенных пароходах в Россию, куда вернулись они пешими, голыми, босыми и без гроша денег. Добрая половина их вымерла в Турции от тифа и изнурения голодом. Никто из крестьян на службу погонщицкую больше не поступал, несмотря на новые заманчивые приглашения евреев и обещания золотых гор. Но в конце концов потерпели не одни погонцы. Хотя слухи о печальной участи их стали довольно быстро распространяться по югу России, но это нисколько не смущало акционеров жидовского одесского «общества», а скорее распаляло их мечты о значительных дивидентах.
Вышло, однако же, не совсем так, как предполагалось. Заправлявшие делом агенты объяснили своим доверителям, что страдали не погонцы, а напротив — интересы самого акционерного общества; погонцы же отличались только жадностью, неисправностью, кляузничеством и т. п., почему и надежды на дивидент не оправдались. И вышло, что погоншицкая операция, на которую казна отпустила Варшавскому 20 миллионов рублей, была эксплуатацией не только темных крестьян, но и людей, падких до наживы. Зато в липких жидовских руках на этой ловкой операции оказались десятки миллионов.
К августу «Товарищество» Гререра, Горвица и Когана прекратило в Букареште платежи и было признано там несостоятельным. Общая сумма его долгов обозначилась пока в 26 миллионов франков. Предварительное дознание, производившееся в Букареште особо присланной из Сан-Стефано комиссией, с первых же шагов следствия раскрыло ужасные злоупотребления по поставке не только испорченных, но умышленно фальсифицированных припасов, что отразилось в чрезвычайно большом проценте болезненности в войсках, и злоупотребления эти, — как оказалось уже тогда, на первых же порах, — превысили цифру 12 миллионов рублей золотом. Тем не менее, несмотря на эти раскрытия и даже на формальную несостоятельность «Товарищества», почему-то было признано возможным выдать ему из русской казны, впредь до расчета, еще 6 миллионов рублей золотом! До того же времени было уплачено казной «Товариществу» 70 миллионов металлических рублей, но не довольствуясь этим, оно собиралось предъявить казне иск еще на 28 миллионов тех же металлических рублей, для какой цели и пустило в газетах слух, что вызывает к себе на помощь грозного правительству адвоката, — самого Спасовича. В защиту жидовской компании выступили в Букареште специальные публицисты, издававшие для этого особые брошюры и газетные листки вроде «Записок гражданина» некоего жидка Лернера. Да и в самой России, не говоря уже о чисто еврейских изданиях, за этих компаньонов стояла часть либеральной печати, и даже в числе солидных не либеральных органов были такие, что обходили эти дела молчанием или ограничивались только перепечаткой строго официальных сведений, без всяких комментариев. Компаньоны не унывали: никакой суд для них не мог быть страшен, ввиду самого условия их с интендантством и массы оправдательных документов, какими, в силу условия, считались даже никем не засвидетельствованные записки и счеты частных лиц. Да и кроме того, по условию же, «Товарищество» за свою неисправность «во всяком случае», отвечало перед казной «только представленным в обеспечение исправности залогом, в размере 500 тысяч рублей». Таким отразом, жиды взыскали за эту войну громаднейшую контрибуцию с русского народа. Даже второстепенные и третьестепенные агенты вроде Громбаха, Сахара, Меньковского и т. д., приехавшие в Румынию нищими и несостоятельными должниками, а иные даже бежавшими от долгов, возвращались теперь в ту же Россию домовладельцами, землевладельцами, крупными помещиками, богачами с сотнями тысяч в карманах, а порой и «кавалерами» некоторых орденов, чуть ли даже не с мечами, «за особые заслуги». Потому-то жиды и были так недовольны скорым, по их мнению, заключением мира. Продолжайся война, — контрибуция их с России могла быть вдвое, втрое, вдесятеро больше. Как же тут не жаловаться! Пролезли они всюду, даже в уполномоченные «Красного Креста», занимаясь в то же время и выгодными поставками в армию. С «Красным Крестом» был, между прочим, такой случай: керченские граждане отправили с душевным усердием две значительные посылки по семи тюков с платьем и вещами для дунайской армии на имя г. Рафаиловича. уполномоченного «Красного Креста» в Будапеште. И что же! Через несколько месяцев первая посылка возвращается по почте обратно в Керчь, «за неявкою получателя», а о другой — ни слуху ни духу. «Хотят ли подобные господа благотворители, спрашивалось тогда по этому поводу в печати, хотят ли они подорвать в самом корне побуждения к патриотическим пожертвованиям со стороны русского общества, его порыв к облегчению участи наших страждущих воинов», — и тут же, по поводу известия о взятии одесским почетным гражданином А.Рафаловичем подряда на доставку в Сан-Стефано прессованного сена, по 73 коп. за пуд, замечалось, что «если это тот самый Рафалович, уполномоченный «Красного Креста», на которого недавно жаловались керченские жители, тогда понятно: не явился за получением тюков, будучи занят более интересными поставками».
Все это читалось, передавалось из уст в уста, и хорошо замечалось и даже чувствовалось в Сан-Стефано. И в самом деле: в политических процессах — жиды, в мятежных уличных демонстрациях — жиды, в либеральной печати и адвокатуре — жиды, в банковских крахах — они же; в разных хищениях и святотатствах, в огульном ограблении казны и армии — тоже жиды, в сухарном и погонщицком деле, пустившем по миру тысячи русских крестьян — опять-таки жиды, даже в «Красном Кресте» — и там без них не обошлось! Все это до глубины души возмущало русских людей под Царьградом. Особенно, видя, как эти жиды и здесь ходят с нагло торжествующими физиономиями и знать себе не хотят никаких распоряжений и приказаний начальства, если они им не выгодны. И вот тут-то, под Царьградом, впервые невольно призадумались о «еврейском вопросе в России» даже и те, кто о нем до сих пор никогда и не думал. Тут впервые всеми сознательно почувствовалось и сказалось остерегающее слово «жид идет!»— и этот «жид» казался страшнее всякой войны, всякой европейской коалиции против России. Слишком уж больно и оскорбительно это было!
* * *
Еще более угнетающим образом действовали на общий дух русских под Царьградом политические вести из Европы, в которых теперь не было недостатка. Тотчас же вслед за миром укоренилась было уверенность в будто бы состоявшемся тесном союзе Турции с Россией против Англии и Австро-Венгрии; но уже в марте, когда турки возвели вокруг Константинополя сильные укрепления, эта уверенность уступила место более основательному сознанию, что турецкое правительство совершенно подчинилось видам наших противников. В то же время пошли первые слухи о том, что Россия согласилась на какой-то общеевропейский конгресс и что на близкое осуществление его будто бы подает большие надежды ее неожиданная уступчивость, которой однако же в Европе не доверяли, предполагая в этом какое-нибудь скрытое коварство. Знаменитое бисмарковское «Btati possidentes» как бы подстрекало косвенным образом Россию к неуступчивости, в предвидении англо-австрийского союза, который или вынудил бы нас на новую войну, или заставил бы делать новые непосильно напряженные приготовления к ней и нести новые жертвы, расстраивающие и финансы и вообще благосостояние страны. Но мы еще крепко веровали в Бисмарка и его дружбу.
Англия, между тем, будто бы готовила полуторатысячную десантную армию для действий на Балканском полуострове совместно с Турцией — армию, в действительности изображенную всего лишь семью тысячами каких-то привезенных на Мальту несчастных синайцев; Андраши потребовал кредита в шестьдесят миллионов гульденов за мобилизацию; в Венгрии будто бы готова уже восьмидесятитысячная армия, да в Галичине сорок тысяч войск в двух лагерях. Но всего знаменательнее оказался в то время неожиданный поворот общественного мнения во Франции относительно восточных дел и России. Предания Крымской войны, казалось, снова вступают у французов в свою силу. Еще недавно господствовавшее у них свежее сознание, что Россия в 1875 году остановила своим словом новый, уже занесенный было над Францией удар Германии, вдруг как будто позабылось, исчезло, — а вместе с тем исчезла и подготовленная герцогом Деказом почва для франко-русского союза. С победой оппортунистской партии все это вдруг изменилось. Вчерашние симпатии к России сменились враждебным к ней и дружественным к Англии настроением. В этом направлении сильно работали органы Гамбетты и оппортунистов; «Republique Francais», «Temps», и «Jurnal des debats», a под их влиянием и вся французская печать все более и более проникалась неприязненным чувством к России.
В это же время крайнее неудовольствие против той же России проявляли и Сербия, и Румыния, и Греция, пальца о палец не ударившая, чтобы помочь в войне за освобождение балканского христианства. Ристич, в своей речи в скупщине прямо высказывал, что Сербия под австрийской эгидой может достигнуть такой силы, какой она никогда не дождется при покровительстве России, что с помощью австрийской политики сербы получат возможность основать большое южно-славянское государство, простирающееся от Дуная до Эгейского моря и от берегов Искера до Адриатического моря, и что только этим путем можно положить предел безграничному русскому произволу и поставить под мощную охрану Габсбургской монархии национальное сербское достояние, сербский язык, литературу, веру и в особенности конституционный образ правления, и этим самым-де явится деятельный противовес московским тайным замыслам. Румыния тоже возгремела против России. В Букареште вновь раздались речи о «великой миссии» Румынии как передового моста Европы против «московского варварства». По вопросу о возвращении России отторгнутого у ней в 1856 году клочка придунайской Бессарабии, сенат и палата депутатов единогласно постановили поддерживать целостность румынской территории и не допускать отторжения какой бы то ни было ее части, хотя бы за земельное или какое-либо другое вознаграждение. С этой целью Румыния начала даже готовить против России свою армию, намереваясь присоединить ее к австрийцам. Даже болгарские политиканы, у которых еще не зажили спины от вчерашних турецких канчуков, — и те уже заносчиво мечтали, что будущее на Босфоре принадлежит не «отживающей» России, а им, в смысле великои болгарской империи, со столицею в Царьграде, что пускай только Россия поможет им окончательно стать на ноги, а там они уж расправятся с ней без церемонии и сделают из своей великой Болгарской империи навеки твердый оплот для европейской цивилизации против «московской азиатчины». Выходило, как будто Россия жестоко виновата в чем-то перед всеми, и большими и малыми, — все вдруг оскалили против нее зубы и зарычали или затявкали.
Положение было какое-то странное, двусмысленное, полное лжи и предательства. В Сан-Стефано, приглядываясь и прислушиваясь ко всему этому, не знали, чему верить, чего ожидать, кто друг, кто недруг. Мирное настроение смешивалось с боевой тревогой. С одной стороны, расточаются отовсюду мирные уверения, с другой, — все напряженно спешат вооружаться в громадных размерах. Из всего этого получалась томительная и странная противоречивость слов и действий, ряд каких-то логических абсурдов. Австрийская официозная печать еще во время самой войны весьма знаменательно высказывалась, что «Россия и Турция обе почувствуют, что хотя обе они достаточно сильны, чтобы наносить друг другу чувствительные удары, но слишком слабы, чтобы воспротивиться воле Европы при устройстве восточных дел». Очевидно, что выражаться подобным образом можно было только при полной уверенности, что для Австрии обеспечена поддержка Германии и что со временем эта австро-германская солидарность обнаружится наяву.
И при таких-то обстоятельствах должен был собраться в Берлине европейский ареопаг, с Россией в роли подсудимой, — точно бы она была обязана теперь заключать новый мир, не с Турцией, а с Европой, которая оставалась только зрительницеи русско-турецкого поединка. И это в то время, когда в самой Европе, в своих домашних делах, было очень неспокойно, когда в Англии шли колоссальные стачки и забастовки рабочих, а в Германии велась ожесточенная внутренняя борьба с социал-демократами, и когда в Берлине, на расстоянии десятидневного срока, дважды стреляли по императору Вильгельму.
В России вновь возникло патриотическое воодушевление, выразившееся во всенародных единодушных пожертвованиях на приобретение крейсеров добровольного флота для войны с Англией, причем кое-где не обошлось, конечно, и без некоторыx курьезов, вроде того, например, что одно из нарочных собраний различных представителей судебного ведомства порешило соорудить особый крейсер судебного ведомства, и так и назвать его «крейсером судебного ведомства».
Но между общественным настроением России и деятельностью ее дипломатов уже невольно сказывался внутренний разлад. Общество и народ были готовы на новые жертвы, даже на новую войну, чтобы отстоять результаты Сан-Стефанского мира; дипломаты же делали все новые и новые уступки наглым притязанием Европы. Заседания Берлинского конгресса открылись 1-го июня, но еще ранее конгресса, чуть не накануне его, русская дипломатия, в особом соглашении с Англией, признала за последней право протектората над мало-азийскими турецкими провинциями и дала ей уверение, что в будущем границы России со стороны азиатской Турции не будут более расширяемы. В самый же день открытия конгресса австро-венгерское правительство издало указ о мобилизации своей армии, чтобы оказать этим большее давление на податливость русской дипломатии, зная, что Родопское восстание — эта подшепнутая Европой неофициальная война Турции против России, оттягивает значительную часть наших сил и, до известной степени, связывает нам руки.
Главным действующим лицом, блестящим героем, деятельным фактором и авторитетным вершителем на конгрессе явился не князь Бисмарк, удовольствовавшийся для видимости скромной ролью «честного маклера», а возведенный в сан лорда Беконсфильда еврей Бенъямин дИзраэли, — и одной из первейших забот его было доведенное до счастливого конца стремление отстоять полное гражданское равноправие и свободу эксплуатации для евреев в Румынии, Сербии и в прочих вновь возникающих политических организмах на Балканском полуострове. Это был первый положительный и крупный результат конгресса, заставивший возликовать все еврейство, сразу почуявшее, какое широкое новое поле открывается для его высасывающей деятельности! Затем конгресс с редким единодушием разрешил Австрии бессрочно занять Боснию и Герцеговину, подразумевая под этим, как естественное следствие такого занятия, вассальное подчинение австрийским видам и независимой Сербии, и независимой Черногории, и всей западной части Балканского полуострова вплоть до Эгейского моря. И русская дипломатия, по замечанию И.С.Ахсакова, видела во всем этом «даже какое-то особое торжество своей политики, и с увлечением, которому граф Аддраши даже и не вдруг поверил, приветствовала как новую эру разграничение сфер влияния России и Австрии на Балканском полуострове». В конце концов выходило, что мы дрались как бы за тем только, чтоб отдать во власть Австрии славян, даже и тех, которые до сих пор пользовались относительной свободой, да еще для того, чтобы предоставить евреям полную свободу эксплуатации всех этих христианских народностей, до сих пор не знавших еще этой язвы египетской. Уже во время самого конгресса между Англией и Турцией была заключена особая конвенция, — в сущности, оборонительный союз, — в силу которого Англия забрала себе остров Кипр. Сюрпризное объявление этой конвенции из уст самого Беконсфильда и завершило собою, 1-го июня, Берлинский конгресс, по выражению дипломатии, «самым неожиданным и блестящим образом». Это был настоящий финальный coup de theatre всего конгресса. «Неужели все это сон, не просто страшные грезы, хотя бы и наяву?»— с чувством ужаса и горечи восклицал И.С.Аксаков[16],— «Неужели и впрямь на каждом из нас уже горит неизгладимое клеймо позора? Не мерещится ли нам все то, что мы будто слышим, видим, читаем? Или наоборот, прошлое было грезой? Галлюцинация, не более как галлюцинация — все то, чем мы утешались и славились еще менее полугода тому назад?! И пленные турецкие армии под Плевной, Шипкой и на Кавказе, и зимний переход русских войск через Балканы, и геройские подвиги наших солдат, потрясшие мир изумлением, и торжественное шествие их до Царьграда — эти необычайные победы, купленные десятками тясяч русских жизней, эти несметные жертвы, принесенные русским народом, эти порывы, это священнодействие русского духа, — все это сказки, миф, порождение воспаленной фантазии… Вот к чему послужила вся балканская страда русских солдат! Стоило для этого отмораживать ноги тясячами во время пятимесячного Шипкинского сидения, стоило гибнуть в снегах и льдинах, выдерживать напор бешеных Сулеймановских полчищ, совершать неслыханный, невиданный в истории зимний переход через досягающие до неба скалы!»
Нигде, может быть, не чувствовалась живее и ближе вся горечь и скорбь этих слов, как в Сан-Стефано и на русских позициях под Царьградом, на виду этих минаретов и купола св. Софии. Нигде не сказывалась так явно перемена отношений к нам со стороны всех этих разношерстных представителей Европы и местных населений, так как именно там, где еще так недавно все они были преисполнены удивления и почтения к русской силе, а теперь глядели на нее, эту силу, с нескрываемой пренебрежительной насмешкой. И все это приходилось терпеть молча, с болью горькой обиды в ежечасно оскорбляемом русском сердце. Дух уныния, озлобленной скуки и апатии все более и более овладевал русскими под Царьградом. Нравственно удушливое положение их становилось невыносимым, — хотя бы домой скорее, что ли, от этого жгучего стыда и позора! — вот каково было всеобщее чувство. Бежать, бежать прочь и дальше от всех этих немых и живых свидетелей вчерашних наших торжеств и подвигов, — вот было общее желание. И с какой завистью гляделось на тех счастливцев, которые могли тогда же совсем уехать в Россию!
К этой мертвящей, томительной скуке и апатии, еще усиливавшейся от продолжительного бездействия и стоянки в нездоровых местностях, присоединились болезни, — болотные лихорадки, сыпной и пятнистый тиф, близкий к чуме. Солдаты ежедневно мерли десятками по госпиталям, русские кладбища позади лагерных позиций все разрастались и разрастались… Жара стояла убийственная. Плохо зарытые болгарами трупы людей и животных на полях сражений, внутри страны, распространяли зловоние и грозили чумой. Кроме строевых учений начальство старалось занимать войска обширными работами на пристанях, по выгрузке различных предметов довольствия, улучшением путей сообщения в районах их расположения, закрытием падали, лежащей по всем дорогам и вблизи селений, и т. п. Но несмотря ни на что, эта двусмысленная неопределенность положения и полная безвестность насчет ближайшего будущего все-таки накладывали на всех и все в русских станах печать унылой скуки, а вести с Запада и в особенности из Берлина плодили глухое раздражение и горечь сдержанной злобы и на чужих и на своих, — «Вот они, наши настоящие нигилисты!»— повторялось тогда на чужбине вслед за Аксаковым, — «Нигилисты, для которых не существует в России ни русской народности, ни православия, ни преданий, которые, как и нигилисты вроде Боголюбовых, Засулич и К, одинаково лишены всякого исторического сознания и всякого живого национального чувства; и те и другие — иностранцы в России!» И действительно, «самый злейший враг России и престола не мог бы изобрести чего-либо пагубнее для нашего внутреннего спокойствия и мира». Берлинский конгресс действительно казался, в особенности там, в Сан-Стефано, «открытым заговором против русского народа, — заговором с участием самих представителей России», этих «государственных нигилистов», как определил тогда и конгресс, и наших дипломатов, Аксаков.
Но что же! Зато Берлин добился своей цели: Россия была временно ослаблена войной, ее расстроенные финансы стали в еще большую зависимость от Берлина, и Франция от нее отвернулась; между ней и Россией возникло недоверие и охлаждение; славяне ускользнули из-под русского влияния; в среду балканских христиан и их молодых государственных организмов, благодаря умышленному их расчленению и нарочно несправедливому определению их этнографических границ, было брошено злое семя взаимной зависти, вражды и будущих раздоров и усобиц, Австро-Венгрия получила подачку за свой позор Садовой и Пражского мира, и естественным образом должна была отныне пристегнуться к Германии, Англия прикарманила Кипр, ограничила Россию в Малой Азии, — и ликующий еврей Беконсфильд возвратился в Лондон истинным триумфатором. «Всемирный Еврейский Союз» — эта новая великая держава — окрылился и расправил свои когти, а «честный маклер» в Берлине потирал от удовольствия руки: Россия получила от него «достойное возмездие за 1875 год: «не заступайся вперед за Францию!»