«И был вечер, и было утро — день шестой».

Так думал каждый добрый израильтянин из обывателей западно-русского губернского города Украинска, во едину от пятниц, месяца Сивана (по нашему — мая), в лето от сотворения мира 5636, от Рождества же Христова год 1876.

«И был вечер, и было утро — день шестой». Так, впрочем, испокон веков думают и молитвенно повторяют израильтяне в любую из пятниц, ибо в этот благодатный день недели к каждому еврею нисходит с небес вселюбезная, всерадостная, всесветлая, общая в Израиле невеста Шаббос, которую в просторечии русские и польские гойим[2] столь непоэтично называют жидовским шабашем, извращая при этом самый пол прекрасной невесты, как будто вселюбезная Шаббос — особа мужского рода.

Итак, многочисленные еврейские обыватели города Украинска готовились к шабашу.

Еще с раннего утра все добрые балбосты[3], «они же находят милость в глазах Бога и людей», были уже на ногах, совершили омовение, затопили печи, исполнили обряд хале[4], сплели по три шабашовых калача, халас[5], устроили каждая по два пирога, один на коровьем, другой на деревянном масле, в воспоминание того, что Иегова в пустыне отпускал евреям на субботний день двойную порцию манны.

Затем балбосты сбегали на базар закупить кашерной[6] говядины и рыбы, преимущественно щупаков[7], которых будут начинять перцово-луковым фаршем и варить на отдельном огне их благочестивые супруги, потому что по закону каждый еврей обязан самолично пожертвовать некоторым трудом рук своих в честь наступающей Шаббос-кодеш. Никто не жалел денежных издержек и хозяйственных расходов, так как в Талмуде сказано, что чем больше расходует еврей в шабаши и праздники, тем более Бог прибавляет ему дохода[8].

Балбосты, промеж стряпни и работы, всласть наругались и насудачились с соседками, ибо к шабашу надлежит покончить все злобы дня и свести мирские расчеты. Те балбосты, что поспорее, уже заранее принаняли себе шаббос-гоим[9], саморучно накрошили локшен и поставили ее вариться, устроили кугель, смастерили цымис, приготовили на завтрашний день шолент[10] и замазали глиной заслон жарко вытопленной печи, где этот шолент нерушимо должен храниться до завтрашней трапезы, под непосредственным наблюдением и охраной малохим, то есть ангелов, которые оберегают шолент от «трефного» действия шед — нечистой силы.

Но вряд ли где справлялся шабаш с большим удовольствием и задушевностью, чем в старинном доме местного гвира — богача аристократа — достопочтенного рабби Соломона Бендавида. Это был самый почтенный, самый родовитый и самый богатый человек во всем кагале города Украинска. — «Иихус мишпохе!» знаменитый род, знатная фамилия! — с уважением в глаза и за глаза отзывались о его семействе все сограждане украинского гвира. Ему уже исполнилось шестьдесят лет, и если бы Бог Сарры и Ревекки благословил плод чрева его маститой супруги несколько большей долготой дней, то нет сомнения, что рабби Соломон мог бы теперь быть уже прапрадедом. Но роковая бритва Малох-гавумеса[11] устроила так, что на склоне дней рабби Соломона семья его, если не считать какой-то бедной родственницы- приживалки и какого-то дальнего родственника гимназиста, Айзика Шацкера, состояла лишь из его почтенной супруги Сарры и девятнадцатилетней внучки, осиротевшей два года тому назад. Имя этой девушки было Тамара.

Рабби Соломон Бендавид исполнил сегодня все, что подобает исполнить всякому добропорядочному еврею в пятницу до наступления шабаша. Он, по обычаю, с утра еще покушал только что испеченного, горячего и хрусткого на зубах пшеничного калача, артистически вкусно макая каждый его кусочек в росл-флейш[12], затем сходил в общественную еврейскую баню и троекратно окунулся с головой в очистительную микву[13], а возвратившись домой, помог своей жене и ее батрачкам нафаршировать щупака, сам вычистил, в честь возлюбленной Шаббос, пару старинных серебряных шандалов, принял и проверил отчеты от приказчиков по трем, своим лавкам — бакалейной, галантерейной и москательной, а также по мельнице, лабазу и дровяному складу, тщательно подвел на счетах недельный итог в приходо-расходной хозяйственной книге, опустил в три свои жестяные кружки еженедельную «лепту милосердия» и, по исполнении всех этих обязанностей, методически принялся обрезать себе ногти, строго соблюдая при сем талмудическое правило, повелевающее во время стрижки переходить с первого пальца на третий, сперва на левой, потом на правой руке, и непременно стричь ногти в пятницу, дабы дать им отдых в шабаш, так как, по замечанию Талмуда, ногти начинают отрастать лишь на третий день и, стало-быть, если остричь их в четверг, то им придется противозаконно расти в субботу. После стрижки раоби Соломон тщательно собрал обрезки ногтей, аккуратно завернул их в бумажку и закопал в цветочный горшок, во избежание того, чтобы на эти обрезки не наступили как-нибудь женщины; рабби Соломон очень хорошо знает, что кто не соблюдает сего постановления, тот, по Талмуду, подвергается потере памяти, детей и состояния и становится роше — грешником, нарушителем закона, потому что если женщина нечаянно наступит на разбросанные по полу обрезки ногтей, то может родить, мертвого ребенка, что, в свои черед, составляет хет годул — великии грех против важнейшей заповеди во Израиле: «плодитеся и множитеся»[14].

Окончив операцию ногтей и слегка подщипав особенными щипчиками кое-какие отбившиеся, неправильно выросшие волоски своей длинной библейски-патриархальной бороды, достопочтенный рабби Соломон тщательно вытряхнул из карманов своего платья все соринки и крошки, так как по закону не дозволяется в шабаш иметь на себе какую бы то ни было ношу и тяжесть, — и тогда уже с молитвой стал облачаться в праздничный костюм: надел на себя белые чулки, башмаки и нанковые палевые панталоны, осмотрел, в порядке ли спасительные кисти «цыциса» на его арбе-канфосе[15], называемом в просторечии «лапсердаком», опоясался широким шелковым поясом и, наконец, облекся в длинный шелковый кафтан немецко-еврейского старинного покроя, с бархатным отложным воротником и такими же обшлагами.

Рабби Соломон Бендавид, несколько дородный, высокого роста человек, несмотря на свой шестидесятилетний возраст, успел еще сохранить в себе много бодрости, свежести и той величественной старческой красоты, которой мы любуемся в произведениях кисти старинных мастеров, изображающих нам библейских патриархов, пророков, апостолов. В этом старце все дышало строгим и в то же время благодушным сознанием собственного достоинства, все было полно светлой простоты и серьезности, что в совокупности с первого же взгляда на него невольно возбуждало в каждом чувство почтения к этому человеку.

Принарядившись и оглядевшись, рабби Соломон протер стекла своих круглых очков в роговой и серебряной оправе, поправил на голове бархатную ермолку и с довольным видом человека, исполнившего все, законом ему положенное, уселся в своем кабинете, у письменного стола, в глубокое кожаное кресло с высокой спинкой и, в ожидании часа, когда раздастся на улице призыв шульклепера[16] к предвечерней молитве, погрузился в чтение какого-то еврейского фолианта в толстом кожаном переплете.

Уютно, тихо и прохладно было в кабинете рабби Соломона, где все дышало солидной стариной, благочестием и серьезностью. Каждый кабинет всегда более или менее рисует характер или душу своего хозяина; поэтому, пока в квартире нашего рабби кипит суета шабашовых приготовлений, пока там бегают по комнатам босоногие батрачки, шумливо двигая мебелью, подмывая полы, очищая пыль и сметая паутину; пока на кухне стучат ножи, чистится посуда, заправляются свечи и идет усердная ощипка, ошпаривание и потрошение кур и гуся; пока продолжается беготня с надворной галереи на погреб, с погреба наверх и раздается везде и повсюду резкий, недовольный, повелительный голос почтенной Сарры. — Пока продолжается вся эта обычная суетня, полагаю, будет не лишним бросить взгляд на кабинет почтенного Бендавида именно для того, чтобы поближе ознакомиться с внутренними свойствами этого человека.

Это была довольно просторная и опрятно содержимая комната, в красном углу которой, на самом видном месте, помещался, в виде киота или висячего шкафчика, орн-пакодеш — кивот завета, задернутый синей шелковой занавеской пораухес, с золотой бахромой. Синий цвет — издревле национальный цвет евреев. По середине занавески красовался нашитый из золотого позумента государственный герб еврейских полководцев-царей — два равнобедренные треугольника, в виде шестиугольной звезды, которую и поныне каждый еврейский мальчуган, пребывающий на первом курсе первоначального хедера (училища), непременно умеет начертить быстро и с одного почерка. В кивоте, как святыня, хранятся у рабби Соломона пергаментные свитки Торы — Пятикнижия Моисея — фамильная драгоценность, завещанная в нисходящие поколения Бендавидов одним из их предков, славным раввином Шкловским, который в свое время был ламдан годул, великий ученый, ав беис-динь — глава раввината и, наконец, мекадеш гашем — человек, прославивший имя Божие.

После кивота самое видное место в кабинете занимали книжные полки, где в большом порядке помещались книги Ветхого Завета с комментариями, Талмуд Иерусалимский и Талмуд Вавилонский, в изданиях амстердамском и франкфуртском, все Торы (сборник законов) в полном венском издании, затем бесчисленное множество разных комментариев на Тору и Талмуд, трактатов богословских и юридических, под названием «Шаалот уте Шубот». К этому основному фонду древней, чисто еврейской библиотеки, присоединялось немалое количество разных старых и новых книг научного содержания на еврейском и немецком языках; тут были сочинения по части медицины, географии и астрономии, о которых старик, как автодидакт, любил иногда поговорить на досуге с каким-нибудь знакомым еврейским ламданом (ученым). Но превыше и препочетнее всех изданий этой библиотеки была у рабби Соломона одна заветная книга, неизменно пребывавшая не на полке, а на самом видном месте его письменного стола. То была «книга книг», «книга создания», где вписаны все имена ангелов и все от начала века роды и поколения и семейства человеков, прошедшие, настоящие и будущие до скончания мира, — книга Зоар (свет, сияние), источник и основание мистического учения Кабаллы, записанная некогда по вдохновению свыше ученейшим рабби Шимоном Бен- Иехаи. К этой книге, в часы полного уединения, любил иногда прибегать рабби Соломон и погружаться душой в пучины ее мистических загадок.

Против книжных полок, у другой стенки, помещался массивный шкаф, где за стекольчатыми створками хранилась серебряная и золотая посуда, разные фарфоровые вещи и безделушки, древние драгоценные кубки, стопы и чарки. На шкафу стоял массивный серебряный седмисвещник, работы XVII века, с рельефными на его подножии изображениями братьев Маккавеев и их сподвижников. В этом седмисвещнике ежегодно в месяц тевет (ноябрь) зажигаются и горят в продолжение семи дней восковые свечи, в память победы Иуды Маккавея над Антиохом Епифаном и восстановления храмового канука — жертвенника.

Над письменным столом красовался в рамке под стеклом затейливый рисунок, испещренный самыми фантастическими арабесками, обрамлявшими собой центр рисунка, где по-еврейски изображено: «Бога всегда имею пред собой»! По краям рисунка, в завитках, гирляндах и зигзагах виднелись изображения леопарда, орла, оленя и льва с подписью: «Будь храбр как леопард, легок как орел, быстр как олень и мужествен как лев, при исполнении воли Отца твоего небесного». Подобные аллегорические картинки служат неизменным украшением комнат благочестивых еврейских гвиров, но занимают почетное место и в синагоге, над омедом — аналоем, пред которым кантор воспевает гимны — брохес, шфилос и бакошос — благословения, молитвы и просьбы за себя и за народ израильский.

Свободные пространства стен кабинета рабби Соломона украшались старинными гравированными портретами еврейских знаменитостей, как например, рабби Иезекииля Ляндау, рабби Ионафана Эйбешиц, рабби Ильи Гаона и современного нам, признанного евреями за своего насси (князя) Моисея Монтсфиорс с супругой, изображенных в том самом виде, как они молились в виленской синагоге. Среди этих портретов висела прекрасная масляная копия с известной картины Поля Делароша «Евреи, молящиеся у стены древнего иерусалимского храма». Но что более всего бросалось в глаза при выходе из кабинета, это сплошной черный прямоугольник, выведенный на стене над самой дверью, и в нем две белые буквы, служащие инициалами слов «Захер Лахурбан», что значит «в память падения храма и царства». Эта траурная надпись должна вечно напоминать еврею об утраченном величии его древней родины и о необходимости восстановления отечества не только в прежнем блеске, но еще в наибольшем могуществе и славе.

В остальной меблировке этого кабинета замечалось несколько вещей хотя и сборной, но замечательно хорошей старинной мебели, скупленной некогда по случаю, разновременно и поштучно из отживших свое время дворцов Caner, Чарторыйских и Четвертинcких. Но последнюю оригинальную особенность кабинета достопочтенного Бендавида составляли три жестяные кружки, приколоченные рядом к стенке и запечатанные печатью самого хозяина. В эти кружки он, по крайней мере раз в неделю, опускал «грош обета и милостыни». В первую кружку опускалась лепта в пользу бедных братий-ев-реев во Святой Земле, во вторую — пособие для еврейских юношей, изучающих Тору и Талмуд в знаменитых эшеботах[17] земли Литовско-Русской, пребывающих в местечках Воложине, Мире, Копиле и Эйшишках. Наконец, на третьей кружке значилась надпись: «В пользу Мейера Баал-Гамеса», и эта последняя лепта употреблялась на неугасимую лампаду над гробницей сего знаменитого еврейского чудотворца.

Таков был кабинет рабби Соломона Бендавида, кабинет, известный не только всему еврейскому Украинску, но и прославленный далеко по всей обширной округе, как некое святилище мудрого ученого, шейне-морейне[18], гвира и благотворителя и как собрание разных шейнес кунстштюкес.

Итак, рабби Соломон сидел над большим фолиантом. Сквозь запертую дверь кабинета доносились до его слуха отголоски суетливых хлопот его супруги, внучки, приживалки и двух батрачек, накрывавших стол шабашовой трапезы. Но ни шик посуды, ни стук ножей и вилок, ни ворчливые возгласы почтенной Сарры, ни даже грузный топот торопливых шагов босоногих батрачек, шагов, от которых скрипели половицы и дрожала вся мебель в комнате, — ничто не могло рассеять сосредоточенного внимания рабби Соломона. И чем дальше читал он, тем все больше и больше углублялся всем своим внутренним существом в смысл читаемой книги.

Но вот на улице громко раздался знакомый голос синагогального шульклепера:

«Ин шуль арайн!»

Но и это не вывело мысль рабби Соломона из ее напряжённой сосредоточенности. Рабби продолжал читать, пока шульклепер не подошел вплотную под раскрытое окошко и, по обычаю, трижды стукнув деревянным молотком в ставню, повторил свое условное «ин шуль арайн» чуть не над самым ухом рабби Соломона.

Старик вздрогнул, как бы очнувшись, ласково кивнул головой удалявшемуся шульклеперу — слышу, дескать, спасибо, — затем положил между листов фолианта широкую алую ленту, служившую ему закладкой и, прежде чем захлопнуть книгу, набожно поцеловал прочтенную страницу.

Он все любил делать по старине, как делалось в былые счастливые времена, до 1844 года, когда в силу гзейрас и малхус, т. е. царского указа, русско-польским евреям предсталa горькая необходимость обрезать свои «святые пейсы»[19], снять меховые шапки — штраймеле, и нарядиться в кургутное немецкое платье. Хотя и пришлось рабби Соломону подчиниться этому богопротивному насильству над своей наружностью, тем не менее, у себя дома, а со временем даже и вне дома, он по возможности соблюдал старый костюм и старый обычай. Таким образом, отправляясь в бейс-гамидраш[20] на молитву, он продолжал, как и во время оно, надевать поверх кафтана старозаконную деле — длинный плащ с маленьким стоячим воротником и чуть не до самой земли ниспадающими рукавами. Он, впрочем, ухитрялся носить контрабандным образом и некое подобие пейсов, не в. прежнем, конечно, роскошном виде, когда эти пейсы, бывало, в каждую пятницу завивались щипцами, умащались елеем и ниспадали до самого подбородка двумя лоснящимися локонами, но все-таки у него и теперь сохранились, так сказать, полу пейсы, которые рабби Соломон, выходя на улицу, зачесывал с висков за уши, а приходя домой или в синагогу, выпускал их из зависочного плена на надлежащее, по святому закону подобающее им место. Полицейские чины в прежнее строгое время, благодаря довольно щедрым подачкам украинского гвира, смотрели сквозь пальцы на его косвенные попытки нарушения высочайшего указа, ибо раз пейсы находятся за висками, они уже не пейсы, — и вот таким образом рабби Соломон и царскому гзейрасу не перечил, и Моисееву заповедь сохранял. Так было и теперь. Заложив пейсы за уши и накинув на себя деле, он захватил под мышку толстый «Сидур»[21] и степенной походкой направился в ближайший бейс-гамидраш совершить в мужском собрании пятничную минхе[22]. В этом бейс-гамидраше у него, как у человека богатого и давно уже почтенного титулом морейне, было раз навсегда откуплено у кагала самое почетное место, первое в первом ряду, место на мизрахе, т. е. на восточной стороне, ибо пришествие Мессии ожидается с востока.

Старая Сарра, почтительно проводив мужа до порога, еще поспешнее занялась теперь последними приготовлениями к шабашу, которые, в силу закона, должны быть окончены к закату солнца. Обеденный стол был уже накрыт двумя белыми скатертями, в память двойного отпуска субботней манны и в честь Шаббос «удваивающей душу»[23]. Пред столовым прибором главы дома положены два священные хлеба — хала и поставлен старый серебряный кубок, в виде чаши, для совершения кидуша[24], ради чего тут же стояла и бутылка кашерного вина, до которого никогда не касалась трефная рука гойя.

Окончив все приготовления по части стола, женщины занялись своим праздничным туалетом. Почтенная Сарра облеклась в шелковое клетчатое платье, украсила голову высоким убором штерн-тыхл, который весь был роскошно унизан рядами жемчуга, и сверху платья надела нагрудник, вышитый золотом и серебром в самом затейливом узоре. В этом-то наряде вновь появясь в столовой она самолично зажгла шабашовые свечи — за души «взятых родителей, родственников и детей сперва в старинной яйцеобразной медной люстре, освещавшей с потолка всю комнату, а затем в настольных, высоких серебряных шандалах, произнося при этом условные слова «благословения» Богу, повелевшему израильским женщинам возжигать субботние свечи. После этого, протянув к напольным свечам руки, она плавным кругообразным движением сверху вниз обвела их около огней, «осенила огонь» и, закрыв пальцами глаза, произнесла вполголоса молитву за себя, за мужа, за внучку и всех домочадцев — молитву, сопровождаемую воззванием к четырем великим женам Ветхого Завета: «Сорре, Ривке, Рохль вой Лейэ». По исполнении этого обряда, искони совершаемого исключительно хозяйками дома, к бобе[25] Сорре подошла ее внучка Тамара, уже успевшая принарядиться в легкое серенькое платьице из какой-то легкой материи, и почтительно преклонила пред старухой красивую головку. Бобе Сорре возложила на эту головку свои руки и дала внучке обычное благословение. После этого, бросив вокруг себя последний внимательный взгляд, дабы убедиться, что исполнено уже все достодолжное, что все в полном порядке и в наилучшем праздничном виде, обе они вышли на крылечко и — как требует обычай — уселись на пороге ожидать возвращения хозяина дома из бейс-гамидраша.

Над городом тихо воцарились ясные, теплые сумерки. На западе догорала длинная полоса заката, как бы млея своими последними все более и более слабеющими переливами пурпурно-золотистого света. Весенняя кудрявая зелень начинала принимать сплошную сероватую окраску, свойственную ночи, и только на светлом фоне заката еще отчетливо вырезывалась она своими прихотливыми очертаниями и от контраста с этим светом казалась и резче, и чернее. Дневная жара уже спала и стих дневной гомон. Лавки только что заперлись и улицы Украинска вдруг опустели, как и во всяком еврейском городе при всходе шабаша. Только изредка виднелись на мостовой исключительно христианские прохожие; зато у каждого еврейского порога чинно восседали разряженные балбосты с кучами чад и домочадцев. Из раскрытых окон ближайшего бейс- гамидраша, вместе с духотой, насыщенной смешанным запахом чеснока и чернушки, далеко неслись в тихом воздухе виртуозно-затейливые рулады синагогального кантора, а порой, когда эти рулады затихали, то из тех же окон, словно изнутри переполненного роем улья, исходил глухой жужжащий гул геморонигена, этого мурлычливого речитатива, который в обычае у евреев при чтении Торы и молитв, как в одиночку, так и целым кагалом. Синагога была битком набита народом. Сквозь окна, изнутри залитые светом, виднелось множество мужских голов в шапках, покрытых белыми шерстяными талисами[26] с черными каймами и сребро-галунными налобниками. Эти выразительные лица, искаженные фанатическим исступлением и полные то скорбного отчаяния, то молитвенного экстаза, казались мертвенно бледными от блеска многочисленных свечей. Сонм белых фигур молящихся израильтян порой то затихал, как бы замирая в изнеможении, то вдруг по знаку кантора или по удару кожаной хлопушки на альмеморе[27], начинал испускать неистовые дикие вопли, вскрики, взвизги, — и вся молитвенная зала наполнялась нестройным, оглушительным «галласом». Биение себя в грудь кулаками, мерные раскачивания всем корпусом наад и и перед, закатывание зрачков, почти конвульсивное подергивание всеми членами тела, отплевывание[28] в сторону и подпрыгивание на месте, дабы в патетических моментах молитвы наиболее приблизиться к Богу, — все это более походило на какое-то фантастическое сонмище оживленных посредством гальванизма мертвецов в белых саванах, чем на живых людей, собравшихся для молитвы.

Но ни для бобе Сорре, ни для ее внучки, это зрелище, как дело давно знакомое, нимало не представлялось интересным. Звуки, жужжавшие из синагоги, летели мимо их слуха, не оставляя по себе никакого впечатления: привычное ухо даже и не замечало их. Мысли почтенной Сарры вращались около предстоявшего обеда — все ли в нем будет удачно, так как она знала, что у них сегодня обедают трое посторонних: один странствующий ламдан[29], он же и магид, еще вчера приглашенный рабби Соломоном, один нищий еврей и один молодой бохер-эшеботник[30], получившие на нынешний шабаш «плеты» от «плетен-тайлера» к столу Бендавида. Где были мысли Тамары, о том знало только ее сердце; добрая же бобе и не догадывалась. «Да и о чем, в самом деле, может думать этот ребенок? О новом платьице? О сладких пирожках? О вечеринке с подругами?.. Мысли ее, как бутон розы, благоуханны и незрелы в своей невинности». — Так всегда думала почтенная Сарра о своей внучке. И действительно, взглянув на беспечно покойный взор девушки, устремленный в эту минуту на ясную полосу заката, ничего иного и не могло бы прийти в голову ее бабушке.

Но спустя лишь несколько мгновений, со взором и лицом Тамары произошла какая-то перемена. Впрочем, бабушка Сарра, погруженная в заботливый вопрос о предстоящем обеде с гостями, и не заметила, как ее внучка слегка вздрогнула и как на ее мгновенно побледневшем лице отразилась внутренняя тревога, полная и смущения и затаенной радости. Взор молодой девушки, оторвавшись от заката, почти инстиктивно перекинулся вдруг совсем в другую сторону, к дощатому тротуару, по которому в эту самую минуту приближался к дому Бендавида высокий, статный мужчина, в элегантном летнем костюме.

Он шел обыкновенным шагом, слегка опираясь на изящную трость с золотым набалдашником. Рядом с ним шагал репкой породы громадный датский пес на стальной цепочке. В наружности прохожего все, начиная с манер и кончая малейшими мелочами костюма, изобличало хорошо усвоенную претензию на жанр настоящего джентльмена. Его несколько небрежная походка и выражение красивого лица, украшенного небольшой продолговатой бородкой — так называемой американской — и длинными русыми, выхоленными усами, были исполнены не столько сознанием действительного внутреннею достоинства, сколько выражали собой безграничную самоуверенность, не знавшую доселе еще никакой существенной преграды, никакого отпора. Тем не менее, общее впечатление его наружности было вполне изящное, даже солидное. На взгляд ему казалось между тридцатью и тридцатью пятью гадами.

Проходя мимо Тамары, он на одно лишь мгновение, но почти в упор выразительно бросил на нее многозначительный пытливыи взгляд и слегка приподнял шляпу, не без желания придать своему поклону некоторую почтительность.

Почувствовав на себе этот вопрошающий твердый взгляд, девушка смутилась еще более и поспешила глубоко потупиться. Растерянно и вся зардевшись, ответила она на его поклон, показавшийся ей не совсем-то уместным в присутствии бабушки. Легкое движение досады чуть заметно дрогнуло у нее в какой-то жилке над бровями.

Джентльмен, ни на йоту не изменив себе, с полным спокойствием прошел мимо.

— Кто это? — спросила вослед ему Сарра, удивленная поклоном, адресованным ее Тамаре.

— Граф Каржоль де Нотрек, — ответила внучка, сделав над собой немалое усилие, чтобы придать своему голосу тон совершенно равнодушного спокойствия.

— Ах, это тот, что какую-то компанию здесь учреждает, водопровод или газопровод, так что ли… концессии какие-то?

— Да, кажется и то, и другое, — с легкой улыбкой подтвердила Тамара.

— Гм… Так вот он каков!.. Видный мужчина, — процедила сквозь зубы бабушка. — А ты разве с ним знакома? — вдруг спросила она.

— Как видите. — Я иногда встречаюсь с ним в обществе, особенности в доме у моей гимназической подруги, Ольги ховой.

— Видный мужчина, — как бы про себя повторила бабушка. — Только зачем нам все эти его заводы да водопроводы!.. Графское ли дело!.. Отцы и деды, слава Богу, кажись, жили себе и без этого и не хуже нас, право… Все это, сдается мне, одна только глупая новая мода, новый способ шахровать[31] на счет обывательских карманов.

Тамара ничего не ответила на это несколько брезгливое замечание бабушки, и разговор их на том и прекратился.

Но долго еще не улегалось внутреннее волнение, возбужденное в девушке неожиданным появлением графа, хотя она и довольно удачно постаралась замаскировать свое чувство во время разговора с бабушкой. Взволновал ее в особенности этот пристальный, хотя и мимолетный взгляд, — взгляд настойчивый, как бы повелевающий и ждущий неуклонно-подтвердительного ответа на нечто, заранее условленное.

«Что, как если вдруг бабушка заметила?.. Что, если в нее вдруг закрадется какое-нибудь подозрение?»

Но, взглянув на Сарру, девушка не могла не убедиться тотчас же, что добродушная и доверчивая бобе Сорре не заметила ровно ничего, кроме поклона, которого, конечно, нельзя было не заметить даже и ее подслеповатыми глазами.

— Однако минха уже кончилась, — заметила Сарра через минуту. — А вон никак и хозяин мой идет с гостями. Погляди-ка, Тамаре-лебен[32], так ли?

И действительно, народ повалил из бейс-гамидраша с праздничным говором, быстро расходясь группами в разные стороны.

Вот идет и рабби Соломон. По правую его руку, прихрамывая, ковыляет жидкий, как гнуткая жердина, армер ламдам, рабби Ионафан, по левую — убогий старик-нищий, а сзади молодой бохер-эшеботник рядом с таким же юношей гимназистом, Айзиком Шацкером.

Тамара хорошо помнила свою обычную обязанность встретить дедушку на пороге столовой залы и подать ему субботнюю меховую шапку «штраймеле», под покровом которой дедушка, по обычаю всякого благочестивого еврея, совершает в течение шабаша сто благословений и сто раз произносит имя Господа.

Но прежде чем переступить порог и принять штраймеле, рабби Соломон прикоснулся правой рукой к мезизе[33], прибитой к косяку входной двери, и поцеловал пергаментный сверток этого талисмана, произнеся про себя положенную краткую молитву о сохранении себя от всякого зла. Армер ламдан сделал почти то же, с той лишь разницей, что вместо самой мезизе поцеловал свой собственный, коснувшийся до нее указательный палец, а за ним сему же примеру последовали и остальные мужчины.

— Гит шабес! гит шабес![34] — ласково произнес рабби Соломон приветствуя всех домашних, которые ответили ему тем же, после чего, приняв из рук Тамары штраймеле, он наложил на склоненную голову внучки свои руки и дал ей субботнее благословение в словах: «Да будешь ты матерью многих миллионов людей израильских!»

За сим приступили к приветствию ангелов небесных, которые, по учению Талмуда, невидимо присутствуют на шабаше каждого благочестивого еврея, если в этот день в его доме царствует семейное согласие и спокойствие.

— Шелом алейхем, малохай гашурсйс! — торжественно Мйрл в полный голос рабби Соломон, предварительно надев ни себя штраймеле. — Привет вам, ангелы, служители Всевышнего, Царя царей и святого Бога, да будет благословен Он! Приветствую вход ваш, ангелы мира! Благословите нас миром вы, ангелы мира, ангелы Всевышнего, Царя царей, да будет благословен Он!

Каждый стих приветствия ангелам повторялся троекратно, после чего хозяин дома, по уставу, проговорил заключительную главу «Притчей Соломона» о жене доброй, что многоценнее жемчуга. Все присутствующие и в особенности женщины старались при этом выразить на лицах радость и спокойствие, и держать себя как можно тише и скромнее, чтобы каким-либо неподходящим взглядом, движением или помыслом не удалить ангелов и не накликать демонов. Затем благоговейно приблизились все ко главе семейства — выслушать из его уст и повторить за ним слово в слово «освящение субботы», выражаемое молитвой «кидуш», что произносится над чашей. Для него рабби Соломон наполнил доверху стоявший пред его прибором кубок и, взяв его за донце в правую руку, произнес как бы про себя, тише чем вполголоса:

— «И был вечер, и было утро — день шестой. Благословен Ты, предвечный Боже наш, сотворивший плод виноградный! Благословен Ты, Царю вселенный, производящий хлеб из земли!»

И затем, благословив Бога за дарование евреям субботы и нa предпочтение народа израильского всем другим земным народам, рабби Соломон отхлебнул из благословенного кубка и дал пригубить от него, по очереди старшинства и гостеприимства всем присутствовавшим.

Тем часом служанка внесла кувшин воды, покрытый чистым полотенцем, и медный, отлично вычищенный таз, над которым и был теперь совершен обряд общего омовения рук — «нетилат ядаим», после чего все уселись за стол самым чинным образом. Армер ламдан, как уважаемый гость, конечно, занял место по правую руку хозяина.

Но и тут обычные обряды еще не окончились. Надо было благословить хлебы, без чего невозможно приняться за субботнюю трапезу. Поэтому рабби Соломон обеими руками приподнял вверх священный хлеб халас, прочел краткое благословение над хлебом, разрезал его на части и роздал по куску всем присутствующим, не исключая и домашней прислуги, Таким образом был исполнен обряд еврейского причащения вином и хлебом, по окончании которого уже не препятствовало приступить и к самому ужину.

Первым блюдом принесли фаршированного шупака с пряностями — и все вослед за хозяином запели: «Лехо доди ликрас кала» — выходи, друг, навстречу невесте! Примем весело Субботу! — Принесли «локшен», затем говядину из супа и вареных цыплят, жареного гуся и «кугель» и наконец, в смысле венца-венцов и блюда-блюд всего субботнего пиршества, появился на столе вселюбезный «цымис» жирный, пряный и сладкий.

Между кушаньями всем хором распевались субботние песни земирот. Тут пели и Мнухо всимхо, и излюбленную Маюфис, и вообще все эти заветные застольные песни, воспевающие великое значение еврейского народа в мире и значение святости субботнего дня, как внутренней связи еврейства, — песни, выражающие общую надежду израильтян на скорейшее собрание евреев в родной земле, на восстановление храма и жертвенника, а главное, — на восстановление скипетра Иуды и царя Давида, который будет господствовать над всеми народами земными.