Подкрепившись после ранней обедни чаем с просвиркой, мать Серафима зашла проведать Тамару в отведенном ей помещении.

— Ну что, дитя мое, отдохнули ль вы? Хорошо ли вас тут устроили, — просто и ласково обратилась она к поднявшейся навстречу ей девушке.

Та отвечала, что всем совершенно довольна и не знает, как благодарить ее за все, для нее сделанное.

Игуменья присела на один из двух плетеных стульев, у простого деревянного столика, приставленного к стене, пред углубленным окошком. Ей хотелось познакомиться с Тамарой поближе, приглядеться к ней, узнать хоть немного черты ее нравственного облика и причины, побуждающие ее к разрыву с еврейством. Заботливым взглядом внимательной хозяйки она оглядела всю комнату и, видимо, осталась довольна. Проворная келейница Наталья своевременно успела прибрать все как следует, привела комнату в опрятный вид, застелила постель чистым бельем и белым пикейным одеялом, затеплила перед образом лампадку и позаботилась даже напоить Тамару чаем, к которому принесла ей из монастырской пекарни пару вкусных белопшеничных хлебцев.

— Что это за книжка? Ваша? — спросила между прочим Серафима, заметив на подоконнике, рядом с узелком Тамары, довольно толстую тетрадку в корешковом переплете.

При этом неожиданном вопросе Тамара несколько смутилась и покраснела.

— Моя, — проговорила она, невольно конфузясь и как бы оправдываясь. — Это… это «Дневник» мой… гимназический еще… но я ни за что не хотела оставлять его дома… Там он, наверно, попал бы теперь в чужие руки… Стали бы читать, а я не хотела, чтобы посторонние знали мою душу и все, что я думаю… Там это, кроме глумления и злобы, ничего не встретило бы.

— О, в этом случае ваше побуждение совершенно понятно, как понятно и то, что девушки в ваши годы нередко ведут дневники… Кто в этом не грешен! — снисходительно заметила Серафима, и ласковый, добросердечный тон ее слов приободрил Тамару.

— Скажите мне, дитя мое, — продолжала все так же сердечно игуменья, — давно это вам запала мысль переменить религию?

— Нет, недавно; всего лишь несколько недель.

— И что же, собственно, побудило вас к этому?

Последний вопрос не удивил Тамару: раньше или позже, она, во всяком случае, должна была ожидать его; но тон, каким был он теперь предложен, инстинктивно подсказал ей, что никакого неискреннего или даже уклончивого ответа с ее стороны быть не должно, что всякая фальшь невольно выдаст сама себя, с первого же слова, и глазами, и голосом, а потому надо говорить правду, так как только правда может доставить ей сочувствие и поддержку такой женщины, как Серафима, которая в своей нравственной чистоте и простосердечной искренности, как казалось Тамаре, глубоко читает в ее душе в эту самую минуту. И она решилась сказать правду, хотя высказывать ее казалось ей нелегко.

— Побудила меня любовь, — проговорила она застенчиво потупив глаза. — Я люблю христианина и хочу быть его женою… Делаю это с обоюдного нашего согласия.

Серафима задумчиво и внимательно посмотрела на девушку.

— Любовь… Одно только это? — проговорила она серьезно и несколько строго. — Но ведь вы еще так молоды, это может пройти, и тогда, почем знать, — быть может, вы не раз еще и горько раскаетесь в своем шаге… А его ведь уже не поправишь!..

— Нет, не раскаюсь, — уверенно и твердо сказала Тамара, подняв на игуменью открытые, ясные глаза. — Не раскаюсь. Я вполне знаю, что делаю, знаю, что мне предстоит, и… тем не менее… решение мое бесповоротно.

— Вы так думаете… Но, во всяком случае, причина кажется мне слишком еще недостаточной, — возразила Серафима. — Я не спрашиваю вас, — продолжала она, — кто именно избранник вашего сердца и охотно готова верить, что это человек, достойный во всех отношениях — да иного отзыва о нем с вашей стороны, конечно, и быть теперь не может, — но из ваших слов я вижу, что вера Христова не есть для вас цель сама по себе; вы избираете ее лишь по необходимости, как средство к достижению ваших личных влечений, и то потому только, что между этими влечениями и их предметом стоит препятствием церковный и гражданский закон, которого нельзя обойти иначе, не так ли?

— Нет… простите меня, но не совсем так, — убежденно возразила Тамара. — Из-за одних только своих влечений я еще не решилась бы переменить веру, если бы у меня не было внутреннего убеждения.

— А, это другое дело! Внутреннее убеждение… Но, извините меня, откуда в вас могло взяться такое внутреннее убеждение? Ведь чтобы убедиться, надо сначала хорошо узнать то, в чем убеждаешься. Чтобы сказать себе «эта вера лучше моей», надо сперва изучить и ту, и другую, надо исследовать, сравнить их основания, а это такая задача, что едва ли она под силу такой молодой девушке. Да и где у вас средства на это?

— Средство тут одно: Евангелие, и других мне не надо, — спокойно и просто ответила Тамара. — И разве те евангельские женщины, что стояли у креста на Голгофе, были ученые? — продолжала она. — Разве они сравнивали, изучали? — Они просто слышали слова Спасителя и уверовали сердцем.

Такой ответ поразил Серафиму. Ничего подобного она не ожидала от «современной» еврейской девушки и потому невольно остановила на ней удивленный взгляд.

— А вам знакомо Евангелие? — спросила она.

— Да, знакомо. Мне дал его однажды человек, которого я люблю. Это было еще на первых порах нашего знакомства. Я заинтересовалась Евангелием, сначала не более как и всякой «запрещенной» книжкой, — то есть запрещенной для еврейки, потому что в еврейском кругу сочли бы крайне предосудительным для женщины такое чтение. Я стала читать по ночам, запершись у себя в комнате, и тут неожиданно раскрылись мне такие идеи, такие истины, которые перевернули весь мой внутренний мир…

Серафима продолжала смотреть на нее все тем же удивленным взглядом, в котором, однако, затеплилась теперь тихая внутренняя радость христианки, нежданно обретшей «душу живу» там, где и не чаяла.

— Кроме того, — продолжала Тамара, — первое детство свое провела я за границей, затем воспитывалась в русской гимназии; подруги у меня все русские, я постоянно бываю в их обществе, и все это настолько сблизило меня с христианами, с их жизнью и обычаями, что переход в их веру вовсе не кажется мне чем-то чудовищным… Наконец, должна вам сказать еще и то, что я, богатая наследница моих родных, навсегда лишаюсь с обращением в христианство всего, всех своих материальных средств и благ, и тем не менее я все-таки решаюсь, я знаю на что иду… А после моего побега к вам, назад мне уже нет возврата, хотя евреи, по всей вероятности, и будут добиваться этого. Но для чего? Чтобы вконец измучить меня нравственно… Еврейство никогда не простит мне этого поступка; в его глазах на мне уже лежит самое позорное клеймо, и если вы меня теперь отвергнете, что же мне останется?!.. Самоубийство?

— Господь с вами, дитя мое, что это вы говорите! — издали перекрестила ее Серафима. — Отвергнуть вас я не могу, раз вы уже мною приняты, Я хотела только немножко ближе познакомиться с вами, узнать ваши побуждения, душу вашу, чтобы знать, за кого я стою и как стоять мне, потому что тут без борьбы не обойдется, я это предвижу.

— Душу мою — задумчиво повторила Тамара. — Душу мою я от вас не скрываю и не хочу скрывать. Все, что я думала, все, что я перечувствовала, все это вот здесь, в этой тетрадке.

С этими словами она взяла с подоконника свой «Дневник».

— Тут все… вся моя жизнь, вся задушевная исповедь… Хотите знать ее, возьмите и читайте… Я не таюсь пред вами, я вся тут, как есть, — худа ли, хороша ли — судить не мне. Примите это как мою исповедь, я прошу вас об этом.

— Благодарю вас за доверие, — сказала с некоторым внутренним колебанием Серафима. — Но только зачем же это? До чужих мирских тайн я не хочу касаться, а чтоб узнать вас, так ведь это я могу гораздо скорей из простой, откровенной беседы… То, что мне нужно было знать, я уже знаю, и с меня довольно.

— Господи Иисусе- Христе, Сыне Божий, помилуй нас! — раздался пз коридора встревоженный голос келейницы Натальи, сопровождавшийся осторожным стуком в дверь.

— Аминь, — ответила игуменья на этот обычно условный, по монастырскому уставу, предваряющий возглас, и вслед за тем запыхавшаяся послушница вошла в келью.

— Матушка! Беда у нас чуть не случилась, — доложила она, остановясь у двери и отдавая игуменье, по уставу, поясной поклон со сложенными ниже груди руками.

— Что такое? — серьезно сдвинула брови Серафима.

— Евреи ломятся во святые ворота… целая толпа… камнями швыряют во двор через стену… в сторожке стекла вышибли… А одним булыжником старицу Агнию чуть-чуть в висок не хватило.

Игуменья вскользь взглянула на Тамару. Та мгновенно вся побледнела и глядела на нее глазами, полными испуга, мольбы и тревоги, Углы губ её заметно вздрагивали от нервного грепета.

Ворота заперты? — спросила Серафима келейницу.

— Все на запоре, как сами давеча приказать изволили, и святые и чернодворские.

— Ну, так остальное до нас не касается; это дело мирской власти, — спокойно сказала игуменья. — Да передай еще всем старицам и сестрам, что я прошу их не ходить пока по двору, а сидеть по своим кельям.

— Будьте покойны, дитя мое! — ободрила она Тамару, подымаясь с места. — Тревожиться тут нечего: сюда они ни в каком случае не доберутся, и все это, я уверена, кончится сейчас же… их разгонят. А что выдать вас, я никогда не выдам, — подтвердила монахиня твердым тоном. — Никогда! Так это и знайте!.. Никто как Бог! Будем мотаться и надеяться, что все устроится к лучшему.

Тамара без слов ответила ей одним только глубоко благодарным взглядом.

— Хотите читать или рукодельем каким заняться, так я могу прислать вам книг и работу, — предложила, уже стоя в дверях, Серафима.

Успокоенная девушка охотно изъявила свою готовность на все, что ей будет указано, и монахиня, ласково кивнув ей головою, скрылась за дверью в сопровождении своей келейницы.