После того как полиция прогнала от женского монастыря толпу еврейских эшеботников и приставила к обоим монастырским воротам временные посты, беспорядки больше не возобновлялись. Остальной день прошел на улицах совершенно спокойно, и потому вечером губернатор разрешил полицмейстеру снять к ночи оба монастырских поста, ввиду вообще недостаточного числа полицейской силы в городе. Ночь прошла тоже в полном спокойствии.

Настало ясное утро воскресного дня, — и в город со всех окрестностей потянулись на волах крестьянские возы, нагруженные дровами, сеном и другими сельскими продуктами, так как по воскресеньям в Украинске, на базарной площади, обыкновенно открывали большой торг, в силу давным-давно уже установившегося обычая. Вместе с возами шло в город немало и сельского люда в праздничных нарядах. Многие бабы несли на продажу кур, сметану да яйца или рядно собственного тканья, а из мужиков — иной тащил на смычке Залипшего бычка, тот гнал поросят, этот гусей или «качек»; большинство же просто брело себе без ничего, с дымящимися люльками в зубах, степенно опираясь на дубинки, а кто помоложе — на батожки, и мирно балакая сосед с соседом.

Шел весь этот люд, как всегда по воскресеньям, отстоять в соборе обедню и там всласть послушать архиерейских певчих, а затем потолкаться по базару, купить чего-нибудь в лавках, — выпить с приятелем кручок горилки в шинке, погулять на народе, на людей посмотреть и себя показать.

Ряды возов уже громоздились на площади, и зоркие жидки пронырливо шныряли между ними, приглядываясь, принюхиваясь и приценяясь к тому или другому сельскому товару, в то время как полицейские чины с базарными старостами устанавливали там и сям известный порядок между вновь прибывавшими возами. Множество крестьянских баб в очипках с намитками, молодиц в ярких хустках на голове и девчат с цветущими барвинками, васылями и бархатцами в волосах, — все в чистых сорочках и в распахнутых белых свитках-сукныцях поверх шерстяных плахт и спидныц, со множеством монист и коралек на шее, — расселись говорливыми группами на траве соборного сквера и, в ожидании, когда ударят к обедне, обували свои босые ноги в шерстяные чулки и новые башмаки или чоботы, бережно пронесенные всю дорогу в руках, до этого самого места. Между ними виднелось немало и молодых парубков в смазных чоботах и смушковых шапках; иные из подгородных щеголяли даже по-городскому, в картузах и новомодных «спинжаках», или в синих сюртуках с короткою талией. Но большинство парубков держалось отдельно, своими особыми кучками, и занималось более всего разглядыванием висящих на колокольне «дзвонов», решая внизу, «який дзвон мусить быть важчий, який гучний и який самый тонёсенький?» Все это предвещало, как и всегда, самый мирный и оживленный праздник.

Но вот, по базару и скверу пошли мало-помалу смутные слухи и разговоры, будто в женском монастыре кто-то ночью вымазал святые ворота дегтем и перепачкал грязью, даже хуже чем грязью, написанные на них святые лики. — А известно, что значит у южно-русского народа смазать дегтем чьи- либо ворота. Кто мог сделать такую мерзость и зачем? — невольно возникали в народе вопросы. — Кому же, кроме жидов! — было на это всеобщим, единомысленным ответом, и в подтверждение такого заключения, некоторые из горожан здесь же, на площади, сообщали, что вчера еще «жадюга» нападала на монастырь, разбила над вратами образ и убила камнем одну монашенку, — больно много уж воли дали жидам! Совсем сели да поехали на крещеном народе!.. Все эти разговоры и слухи, передаваясь из уст в уста, сделались вскоре достоянием всего базара. У нескольких парубков и баб явилась охота самим пойти к монастырю, чтобы собственными глазами убедиться, правда ли это? Отправились.

А перед монастырем, против святых ворот, в это время стояла уже толпа человек до ста разного взрослого еврейского сброда, поощренного вчерашней безнаказанностью. Вчера никому ничего не сделали, никого не забрали, не засадили в кутузку, не искали зачинщиков — разогнали только — значит, можно! Валяй!.. Наиболее пылкие из эшеботников и гимназистов, на основании такой безнаказанности, пришли даже к убеждению, что их боятся, и потому ничего им сделать не посмеют. Мы-де в своем праве протестовать и требовать удовлетворения, — пускай возвратят нам нашу еврейку.

В разношерстной толпе взрослых, молодых и средних лет людей виднелись и лапсердаки еврейских рабочих, и длиннополые сюртуки ремесленников, и «цивильные» костюмы более «цивилизованных» евреев, даже несколько форменных гимназических фуражек; но преобладающим элементом, более чем на половину, являлась все-таки еврейская чернь, из числа поденщиков, носильщиков, крючников и тому подобного люда, существующего мускульным трудом и уличными «профессиями». Толпа эта стояла пока спокойно, но, видимо, издевалась над чем-то и науськивала голоштанных жиденят в ермолках и лапсердаках, поощряя их выходки смехом и одобрительными возгласами. Уличные мальчишки взапуски швыряли в ворота комками грязи и каменьями, вертелись перед ними, как стая чертенят, вприпрыжку и вприпляску, и кричали: «Шварце тыме! Шварце тыме!.. Бейс-гойим и сах Адоиной!»[215] или напевали нестройными крикливыми голосенками известные каждому школьнику песни: «Какк ин клештер мах ацейлем» и «Цейлем фацейлем, а тохес ацейлем, ун галэ гунд»[216]. Случайные и редкие прохожие из христиан приостанавливались на минутку в изумлении, при виде этой кривляющейся толпы и, не понимая, в чем дело, или только удивлялись про себя: — где же, мол, эта полиция и чего она смотрит! — проходили мимо, тогда как другие, держась поодаль, оставались на месте и ждали, что будет дальше. Но скромное присутствие пяти-шести таких человек нисколько не смущало толпу еврейских озорников; напротив, это бездействие, это отсутствие протеста со стороны таких случайных свидетелей как бы подмывало их еще более показывать свою удаль.

В это-то время подвалившая с базара кучка парубков и женщин приблизилась к монастырю и видит воочию разбитое стекло на образе, мазки дегтя на воротах, лики святых угодников, забросанные грязью, и эту самодовольно издевающуюся ораву. Чувство негодования охватило крестьян, пораженных видом такого безобразия.

— Господы Боже ж мий! Що её таке? — качая головами и крестясь, загомонили возмущенные женщины. — Хиба ж начальство не бачить?!.. Чи то ж можно так?!.. Яку шкоду наробыли, та-й ще рыгочуть!.. Хлопци! Та чого ж вы мовчки стоите? Та накладыть бо им, пархатым, по горбу!

— Гэть видсюды! До биса, псяюха! — кинулись на жидовскую ораву подзадоренные парубки и стали здорово накладывать, кому по чем попало, и по шеям, и по морде.

Евреи было подались сначала, но видя себя в большинстве, остановились и, в свою очередь, подзадоренные кем-то из своих, бросились с кулаками и каменьями на парубков. Завязалась горячая драка. Сознавая перевес силы на своей стороне, озлобленные евреи вошли в азарт и дружным натиском поперли христиан к базару. При этом досталось от них и женщинам. Некоторые из последних, опередив своих отступавших и отбивавшихся парубков, первыми прибежали в полурастерзанном виде на базар и подняли крик: «Рятуйте, хто в Бога вируе! Жиды наших хлопцюв бьють!»

Как нарочно, в это самое время, на базарной площади, какой-то пьяный великоросс рабочий был вытолкнут взашей из жидовского шинка на улицу, и так неудачно, что, при падении со всех ног расквасил себе нос до крови.

— Братцы! Народ хрещеный! — слезно взмолился и завопил он, поднявшись кое-как на ноги. — За что же так?!.. Майстрового человека бьют… Сами, значит, обсчитали, сами ограбили, да еще — во как, в кровь…

Сторону пьяненького собрата тотчас же приняли другие великорусские рабочие, — а было их тут немало: и железнодорожные, и фабричные с сахарозаводскими, и землекопы. Пошел промеж них ропот: «Что ж это, и в сам-деле! Жид ноне Рассею уж обижать стал, — нешто это порядок?!.. Да чего глядеть-то им в зубы!.. Проучить жидову! На царап ее! Не дадим рассейских в обиду!.. Нут-ка! На уру!..

И живо образовавшаяся толпа рабочих бросилась разбивать жидовский шинок, из которого за минуту пред сим был вышвырнут их сотоварищ.

Этот момент случайно совпал с криком прибежавших от монастыря женщин. Вопли их подняли на ноги и всю малорусскую публику. Раздались по базару призывные крики: «Гей, панове-громада! Жиды церкву разбыли! Святый хрест спаскудыли! наших хлопцив бьють!.. Гайда жидыв бить». — И одна гурьба бросилась на выручку своих отступавших парубков, другая стала тут же, на плошади, бить жидов-торговцев, скупщиков и перекупщиков, разбивая и разнося в размет их ятки, лари и рундуки, а затем накинулась на скученные вокруг базара мелкие лавчонки со всякой всячиной, — и через несколько минут вся еврейская торговля, как на площади, так и в окружающих ее лавочках, уже не существовала. Работавшие сначала как бы вразброд, независимо одни от других, хохлы и «кацапы»[217], покончив с базаром, соединились в общую дружную массу и разлились отдельными толпами по разным, выходящим на площадь, улицам, направляясь в особенности в узкие и тесные еврейские кварталы. В улицах слышался глухой шум, гул и стук от спешно запиравшихся еврейских лавок и магазинов и раздавались тревожные крики, мешавшиеся с перекатным «ура» наступавших крестьян и рабочих. Позатворив лавки, евреи спешили расходиться по домам, но толпа кидалась вслед за бегущими. Впереди ее, по большей части, работали мальчишки и подростки, выбивая на пути стекла в еврейских домах и магазинах. Евреи торопливо запирали у себя ставни, ворота и двери, и старались запрятаться на чердаках, в подвалах или в домах и квартирах обывателей-христиан, в особенности у русских. Видя, что в этих квартирах, как и в русских домах, выставлены в окнах образа, и что-толпа, яростно набрасываясь только на еврейские дома и лавки, заботливо обходит тут же, рядом, отворенные магазины русских купцов, где все товары оставались на выставке, в обыкновенном порядке, и где хозяева нисколько не боялись за свою безопасность, — более состоятельные евреи молили русских снабдить их на время своими образами и предлагали купцам за подержание икон большие деньги. Кроме того, они усердно чертили мелом на своих дверях и воротах кресты, забыв, что изображением этого ненавистного им «шесы-войэрев» наносят величайшее оскорбление своим собственным верованиям, и вымаливали у русских купцов отпустить к ним за деньги своих приказчиков, в том расчете, что авось-либо толпа, увидя за прилавком русского человека, примет и лавку за русскую. Но толпу обмануть было трудно: она чутьем угадывала, и всегда безошибочно, что действительно принадлежит христианам и что жидам. Не трогая ничего у первых, она останавливалась перед каждой еврейской лавкой или магазином и, прежде всего, при помощи камней из разобранной мостовой, разбивала у ставен и дверей железные болты и запоры, сбивала замки, или просто высаживала теми же болтами и кольями дверь, открывая себе таким образом вход вовнутрь помещения. Те, кто были ближе и руководили атакой, входили первыми в магазин и выбрасывали товары на улицу толпе, тесно облегавшей вход. Все, что попадало в её руки, немедленно ломалось, разрывалось на части и в испорченном, исковерканном виде топталось на мостовой. Целые штуки голландских полотен, сукна и материй предварительно надрезывались вдоль на несколько частей, затем раздирались и смешивались с грязью. Из бакалейных складов вылетали и бились вдребезги бутылки шампанского, ликеров, дорогих вин и прованского масла, банки с вареньем и разные консервы, бочонки и ящики со сластями, пряностями, сигарами и сушеными фруктами; головы сахара кидались в сточные канавы, цибики чая и бочки кофе рассыпались по улице. В шинках и винных подвалах разбивались и выливались на землю бочки с водкой, так что в подвалах этих люди ходили буквально по колена в «жидывьской горилци». Прилегавшая к базару Соборная улица, на которой находились лучшие магазины, положительно сплошь была устлана перепачканными коврами, мехами, сукнами, бархатом, шелковыми и другими материями, кружевами и лентами. Все, что не могло быть втоптано в прах и в грязь водосточных канавок, неслось на базар и там втискивалось в бочки с дегтем. Осколки фарфора и хрусталя из посудных лавок, духи и косметика, разные изящные вещицы и «галантереи», принадлежности мужского и дамского туалетов, — покрывали все тротуары, всю улицу. Медная и жестяная посуда, кастрюли и самовары летали как мячи и бросались о камни до тех пор, пока не принимали вид бесформенного металла…

Покончив где-либо с нижним этажом, несколько вожаков, по внутренним лестницам, а мальчишки даже по водосточным трубам, добирались до верхнего этажа. Стоящая внизу толпа несколько отступала, в ожидании, чем-то сейчас обнаружится верхняя деятельность застрельщиков. Эти же не заставляли долго ждать ее результатов: быстро, со звоном и дребезгом, вылетали одна за другой несколько оконных рам, и вслед за тем на улицу летело все, что могло пролезть в окна; остальное же портилось на месте. Письменные столы и денежные кассы взламывались и опустошались. Все, что там хранилось — документы, банковые и деловые бумаги, коммерческие и иные книги, записи и счета, даже кредитные бумажки — все это разрывалось в мелкие клочки и пускалось по ветру. — «Не добром нажите, не добром и погине!» — говорили при этом крестьяне. Появление в разбитых окнах ценных и громоздких вещей, вроде люстр, зеркал и ваз, или столов, пианино и швейных машин, шумно приветствовалось радостными криками толпы, которая доканчивала внизу разрушение этих предметов. Но наиболее оживленную веселость возбуждали те минуты, когда появлялись в окнах «жидывьски бёбехи» — подушки и перины, и из них выпускали тучи мягкого пуха, долго носившегося потом в воздухе и покрывшего собою крыши, деревья и улицы, точно снегом. «Ото жидывьска зима!» острили между собою крестьяне. Бебехам еврейским доставалось чуть ли не больше всего остального.

Проходя всесметающим ураганом по улицам, великорусов в толпе обыкновенно шли впереди, сильно жестикулируя и ободряя других: «Не отставай, братцы! Вали дружнее!..

Раз, два, три, бери! Ура-а!» — Малороссы не отстают, но идут спокойно и, принявшись за работу, продолжают ее не горячась, с настойчивостью и уверенностью в успехе. «Кацапы», соединясь с «хохлами», как бы восполняли друг друга: первые начинали и производили погром наскоро, быстро, лишь бы успеть разгромить побольше домов и лавок; вторые — шли за ними и разрушали, но так, что после них не оставалось уже ровно ничего, что можно было бы еще испортить. В тех домах, которых коснулась их рука, уцелели буквально одни лишь полы да стены; все же остальное — окна, рамы, двери, посуда, одежда и рухлядь — все это разрушено, поломано, выкинуто и изодрано. Женщины неистовствовали не менее мужчин. — «А то за усе вже разом, трясця их матери!» — И замечательно, что несмотря на совершаемые бесчинства, настроение толпы, в общем, было вовсе не злое, — напротив, скорее веселое, даже, можно сказать, добродушное. Побои, более или менее жестокие, ограничивались только первыми минутами, когда надо было отстоять своих и отомстить за «майстрового человека», но затем, толпа уже не била, кроме как при встрече со стороны евреев особого сопротивления, а только истребляла товары и имущество. — «Та я б его и не бив, може вин и добрый чоловик; та дё ж там було взноваты, який вин! Хиба ж я винен, що вин жидом вродывся!» оправдывались потом арестованные крестьяне. Вообще, видно было, что против каждого еврея, в отдельности, толпа и ничего, пожалуй, не имеет, а тешится и кружит коршуном над «жидовством» вообще, вымещая на нем заодно уже все, что накипело долгими годами от него на крестьянской шкуре, все жидовское презрение к ней, все плутни, обман, обмер, недовес, экономический гнет шинкарей и «посессоров» и всяческую эксплуатацию.

Погром начался около десяти часов утра, когда не начинали еще благовестить к обедне. Узнав о «беспорядках», начальство страшно переполошилось. Губернатор в первую минуту совсем было потерял голову и не знал, что делать, на что решиться. Полицмейстер поставил на ноги весь штат городской полиции; но что могли тут сделать какие-нибудь два-три десятка городовых и пожарных!.. Наконец, супруга надоумила «Мон-Симона» обратиться к помощи войска. Он тотчас же полетел к командирам уланского полка и стрелкового батальона и потребовал от них содействия для усмирения «бунта», последствием которого может быть «социальная революция». В городе, при штабе полка, находились только дежурный эскадрон да учебная команда, которые тотчас же были выведены по тревоге в конный строй, а остальным эскадронам, расположенным по деревням, посланы с нарочными повестки о немедленном прибытии в город. Батальон тоже выслал от себя, на первый раз, две роты, держа остальные, про всякий случай, в полной готовности, в казармах. После того, как войска были выведены на площадь, появился там и губернатор, не забыв накинуть на себя форменное черное пальто на красной подкладке, со жгутами, и фуражку с красным околышем. Командиры выведенных частей ожидали его распоряжений, но как и чем распорядиться, он и сам пока еще не знал. Пред его глазами лежала почти пустая площадь, с нетронутыми возами дров и сена, но зато усеянная остатками яток и ларей, обломками всякой мебели, разметанными повсюду товарами, жизненными припасами, лоскутьями и пухом. В воздухе стоял спиртуозный запах от изобильно выпущенной на землю водки. Толпы тут не было, но гул ее победных криков долетал сюда из разных улиц и еврейских кварталов. Наконец, полицмейстер предложил, чтобы уланы, разбившись на несколько разъездов, охватили угрожаемую часть города с ее окраин и наступали по главным улицам к центру, навстречу толпе, тогда как пехота и полицейские частями будут напирать на нее в тех же улицах от центра к окраинам и, стеснив таким образом с двух сторон каждую из громительских партий, принудят их, так или иначе, сдаться. Губернатор согласился и рекомендовал командирам частей употребить все усилия к прекращению беспорядка, но отнюдь не прибегать к силе оружия, а заставить толпу повиноваться лишь силою увещании и убеждений; вообще принять меры, какие угодно, смотря по обстоятельствам, но только не оружие. Войска разбились на мелкие отрядцы — где взвод, а где и меньше, — и направилась по указанию полиции, в разные стороны. Один полувзвод остался на площади, в виде резерва, и к нему присоединились главные административные силы. Воинские отрядцы вскоре натолкнулись там и сям на несколько партий. Офицеры приступили к увещаниям, но толпа нигде не слушала их и продолжала свою разрушительную работу. — Ну, и что ж теперь делать?.. Каждый командир, не смея употребить оружия, решал этот важный вопрос по-своему, смотря по темпераменту: одни безучастно смотрели, как громят дома и лавки и выпускают пух; другие бросались в толпу и надсаживали себе грудь и глотку, уговаривая в поте лица своего перестать безобразничать и разойтись, пока до беды, мирно; третьи, видя бесплодность увещаний и не будучи в состоянии оставаться в пассивном и бесполезном ожидании, командовали наступление на толпу, стараясь ее оттеснить, а когда это не помогало, приказывали бить прикладами, только не особенно сильно. Последнее, впрочем, излишне было и добавлять, — достаточно было взглянуть на солдатские лица, чтобы убедиться, насколько им не по нутру такая роль. Сочувствие солдат, видимо, оставалось не на еврейской стороне, а потому и приклады, по большей части, действовали только «примерно», не нанося никакого существенного вреда своим прикосновением.

Между тем, многие евреи, увидя появление войска, сильно приободрились и стали собираться сначала в отдельные кучки, а там и в целые сборища, ще преобладала, впрочем, еврейская чернь и, отчасти, виднелись баалебатим — люди среднего класса. Некоторые из таких сборищ, в ослеплении горести от своих потерь и в озлоблении против громителей, решались давать им дружный отпор, при нападении на жилища и лавки, еще не тронутые. Из этого, естественно, возникали драки; солдаты и полицейские бросались разнимать их и старались, по возможности, захватывать и арестовывать, как с той, так и с другой стороны, главных-коноводов и зачинщиков, отправляя их затем, под надежным конвоем, на базарную площадь, к резерву.