Наш русский Новый год в Токио. — Общий вид города с высоты. Магазин Микавай и его художественные бронзы и ницки (японские брелоки) — Сибайя, национальной театр в Токио. — Общественное положение актеров. — Театральный оркестр. — Хораги и их обязанности. — Суфлеры и осветители актеров. — Драма "Жертва школьного учителя". — Как выражает публика свое одобрение актерам. — Достоинства и недостатки их игры. — Пути, задачи и мотивы японской драмы. — Ее воспитательное значение. — "Верный Союз" или "История о сорока семи ронинах", как образчик японской драмы и беллетристики — Прогулка на Атага-яму. — Пляска корейского льва, уличное представление. — Идеальные залпы и ученье яюнской пехоты. — Раут у токийского губернатора во дворце Энро-Кван. — Домашний спектакль и его программа. — Европа в даровом буфете. — Танцы для европейской публики. — Иокогамские кавалеры и дамы. — Японские дамы из общества. — Порядок танцев по-английски.
1-го января 1881 года.
Сегодня за обедней в посольской церкви стоял, вместе с детьми К. В. Струве, маленький Юро Сайго. С каким серьезным вниманием и сдержанным любопытством приглядывался этот мальчик к ходу богослужения и как усердно становился на колени и клал земные поклоны, в то время, когда и остальные дети делали то же! Отец думает отправить его со временем учиться в Россию и весьма возможно, что в лице этого мальчика мы видим будущего христианина. За обедней присутствовали все живущие в Токио русские и несколько моряков, нарочно приехавших из Иокогамы, а из японцев, кроме Юро и одной живущей в посольстве девушки-служанки, был еще господин Ицикава, бывший секретарь японского посольства в Петербурге, где он и принял православную веру. Это человек лет тридцати с небольшим, довольно высокого для японца роста и с очень симпатичным, умным лицом; одет безукоризненно в черный фрак с белым галстуком и орденом Святого Станислава на шее. После обедни приехали с поздравлениями преосвященный Николай и члены духовной миссии, наш адмирал барон О. Р. Штакельберг, А. П. Новосильский и командиры русских судов, так что собралось довольно большое общество соотечественников. Все русские гости были радушно приглашены к завтраку, после которого начался приезд японской знати, министров и разных сановников, а также европейских представителей. Члены китайского посольства лично завезли свои карточки на длинных листках красной бумаги. Весь день до обеда прошел в приемах, а к обеду приехали посланники: германский барон Эйзендеккер и австрийский барон Гофер.
Вечером опять стояло над городом в северной стороне зарево пожара…
2-го января.
Утром, вместе с А. А. Струве и В. Н. Бухариным, сделал я поздравительные визиты преосвященному Николаю и членам нашей духовной миссии. Владыка показал нам библиотеку и разные, состоящие при миссии, учреждения, а вместе с тем доставил возможность полюбоваться с вышки миссионерского дома единственным в своем роде видом на японскую столицу. Об этом виде стоит сказать несколько слов. Представьте себе необозримое пространство, как бы море серо-черепичных крыш с белыми каймами, меж коих узкими полосками и даже просто линиями обозначаются в разных направлениях, как на паутине, большие и малые улицы, набережные, переулки… И это бессчетное множество крыш сливается вдали в один серый тон, который, чем отдаленнее, тем становится все бледнее, пока, наконец, не исчезнет где-то там, на краю горизонта, в воздушной перспективе. Там и сям, среди этого моря, как островки, вырезываются купы деревьев и торчат маяками сторожевые пожарные вышки, да кое-где выглядывают из рощиц шпили буддийских пагод и затем — кроме стен и башен цитадели до высокой кровли храма Монзеки в Цукиджи — глаз ваш не встречает среди этого раздолья однообразных крыш ни одного капитального, выдающегося над общим уровнем здания. Далеко на юге видна сверкающая, как сталь, полоса моря с черными горизонтальными черточками шести фортов и белыми точками парусов, во множестве рассеянных по всему заливу; а на западе, из-за длинной черты растянувшихся сизых точек выглядывает снежный конус Фудзиямы. Священные рощи Сиба стоят, окутанные синеватою дымкой. Но вот что оригинально: надо всем этим необозримым городом, доколе только хватает глаз, вы видите бесчисленное множество бумажных змеев, высоко-высоко парящих в голубом эфире. При этом вас невольно поражает какая-то странная, необычайная тишина. Ухо ваше положительно не улавливает ни одного из тех звуков и шумов городской жизни, к каким оно привыкло в Европе. Тут не слыхать ни грохота экипажей, ни топота копыт, ни машинного гула фабрик и заводов, сливающихся в один общий неопределенный шум, который в европейских городах всегда производит впечатление чего-то напряженного, лихорадочного. Здесь, напротив, за навесами крыш вы не видите даже уличного движения пешеходов и вам, наконец, начинает казаться среди этой, несколько даже таинственной тишины, будто это не город, а какой-то очарованный, застывший мир без определенных границ и очертаний, вся жизнь которого ушла в воздушные сферы и движется только в образе всех этих плавно парящих и прядающих из стороны в сторону змеев. Оригинальнее этой картины я ничего еще не видывал.
Из миссии проехали мы к господину Ицикава. Он живет совершенным философом в небольшом собственном домике, в одной из отдаленных тихих улиц, с парой прекрасных собак датской породы, среди своей библиотеки, в которой мы нашли у него множество русских книг и изданий. Он превосходно говорит и пишет по-русски, и все симпатии его, после Японии, принадлежат России. Дома ходит он в своем национальном костюме, в котором мы его и застали, и вся обстановка его квартиры совершенно японская; исключение составляют только книжные шкафы да рабочий письменный стол, в силу привычки работать сидя, усвоенной еще в России.
От господина Ицикава заехали мы в известный токийский магазин Микавайя, торгующий бронзовыми галантерейными вещами исключительно японского производства. Находится он на Канда-Хайяго чо-ичоме, № 10, в округе Сото. Нам рекомендовали заглянуть туда, чтобы посмотреть, до какой необычайной тонкости доходят ювелирные японские работы. Микавайя в особенности щеголяет своими миниатюрными вещицами и принадлежностями женских уборов. Броши, букли и пряжки для кушаков, ожерелья, браслеты и серьги, запонки, кольца и булавки для шарфов, шпильки для женских причесок, отдельные шарики, а также четки и целые ожерелья из граненого горного хрусталя, черенки для ножей и поддужки сабель, бронзы более крупных размеров, как например, пресс-папье, курильницы, шандалы, вазы и прочее и наконец ницки, все это в обширном и самом разнообразном выборе составляет специальность магазина Микавайя. Во всех изделиях этого рода замечательно сочетание граверного и чеканного дела с совершенно особенною металлургическою техникой: все они сделаны из разнообразных бронз в соединении со сталью, платиной, серебром и золота с помощью инкрустации и спайки различных металлов между собой. В результате получаются превосходные вещицы тончайшей работы, где изображаются нередко целые пейзажи на выпуклой или плоской поверхности, окружность коей не более франка или пятиалтынного. Предметами изображений на таких конгломерированных изделиях, кроме миниатюрных пейзажей с неизменною Фудзиямой, парусами, хижинами и бамбуками, являются еще сцены охоты, скачек и речных гонок, драконы, человечки и затем весь разнообразный мир растительного и животного царства, причем животные нередко изображаются в юмористических сценах из национального животного эпоса. Особенно любят японские мастера представлять в комическом виде котов, мышей и лягушек. Из крупных бронзовых вещей в особенности хороши два рода ваз: одни из них отличаются рельефною литою и чеканною орнаментовкой, в которой вы встречаете, например, драконов или букеты разнообразных цветов и растений японской флоры, как бы воспроизведенных гальванопластикой прямо с натуры и припаянных к стенкам сосуда; другого же рода вазы имеют вид темной стали или оксидированного серебра, и на них изображения подобных же сюжетов сделаны посредством инкрустации из различных металлов, причем необыкновенно искусные сплавы дают им много оттенков в намеках на разные цвета, которые еще усиливаются с помощью мата в одних и полировки в других местах рисунка.
Не менее хороши также и ницки. Это маленькие, очень изящные фигурки токарной и резной работы из разных сортов плотного дерева и в особенности из слоновой и обыкновенной кости; встречаются также нефритовые и янтарные, но реже. Ницки обыкновенно изображают человечков, взятых преимущественно из характерных народных типов своих и китайских, а также "божков семейного счастия", вроде вислоухого брюхана Дайкока (японский Плутус) и большелобого Шиу-Ро (гений долгоденствия) или наконец животных: слонов, обезьян, зайчиков, мышей, черепах и прочих. Все такие изображения непременно отмечены весьма своеобразным, но отнюдь не злобным юмором. Ницки носятся как брелоки на шелковых шнурках, служащих вздержками табачных кисетов, денежных кошельков и тому подобному и заменяют костыльки для стягивания и завязывания вздержек, для чего на исподней их части всегда просверливается маленький сквозной каналец. Между ницками у Мика-вайя в особенности две остановили наше внимание. Обе были выточены из слоновой кости и изображали черепа величиной от полутора до двух дюймрв, исполненные артистически. Все черепные выпуклости и углубления, швы и бороздки, — все это было сделано прямо с натуры и притом с поразительною точностью. Вокруг одного черепа обвивается выползающая из него змея. На другом — подобная же змея, расположившись на темени, поймала за лапку лягушку и жадно тянет ее к себе с затылочной кости, в то время как лягушка, с несколько комическим выражением отчаянного ужаса, изо всех сил старается вырваться. Но до чего живо, до чего верно природе все это сделано! На змей даже смотреть неприятно, — так они натуральны. И потом, возьмите самый сюжет: какое капризное сочетание своеобразного юмора со своеобразно философскою идеей борьбы за жизнь на эмблеме смерти, и борются-то притом за существование две противные гадины!.. Что это, грустная ли насмешка над жизнию, или чисто буддийское презрение к ней?..
Я приобрел себе здесь бронзовое пресс-папье с не менее своеобразным, но более приятным и веселым сюжетом. На раковине гигантской садовой улитки, выпустившей рожки, едет наивно улыбающийся вам китаец, как бы погоняя ее простертыми вперед руками; а сбоку, к вытянутой шее слизняка и сзади, к самой его ракушке присосались две такие же улитки, только обыкновенной величины. В общем вся группа исполнена движения и самого веселого, добродушного юмора. Таков вообще характер народного творческого гения японцев.
3-го января.
Сегодня, в час дня, барон О. Р. Штакельберг принимал у себя на "Африке" министра иностранных дел, господина Мнойе, с супругой и дочерью. После осмотра крейсера им был предложен в адмиральской каюте роскошный завтрак, причем присутствовали все лица штаба, командиры русских судов и свободные от службы офицеры крейсера.
В десять часов утра в Токио, близ станции железной дороги вспыхнул значительный пожар. Тут, говорят, работали паровые помпы, принадлежащие железнодорожному управлению, и так как по близости масса воды, то с помощью их и удалось прекратить в непродолжительном времени дальнейшее распространение пламени, жертвой коего сделалось лишь несколько десятков домов и складочных сараев.
4-го января.
Вместе с А. А. Струве, В. Н. Бухариным и А. С. Малендой отправились мы сегодня с утра в Сибайю, национальный японский театр, славящийся лучшей драматической сценой в столице. Представления в Сибайе обыкновенно начинаются около полудня и длятся часов до девяти вечера; но нынче по случаю новогодних празднеств, начало их отнесено к десяти часам утра, а конец нередко протягивается за полночь и так будет продолжаться в течение всего "благополучного месяца веселостей". Сибайя находится в пределах большого квартала Асакса-Окурамайя, близ знаменитого асакского храма и неподалеку от Иошивары, известного квартала куртизанок. Улица, ведущая к театру, была полна народу, так что наши джене-рикши не без труда могли пробираться шажком между гуляющими и стоящими группами. Снаружи Сибайя несколько напоминает наши большие и масленичные балаганы. Вдоль карнизов крыши и верхней галереи подвешаны ряды шарообразных пунцовых фонарей, которыми унизан также и карниз нижней галереи. Между галерейными колонками, на баллюстраде, стоят громадные фонари-тюльпаны, а при главном входе — большие, длинные цилиндрические фонари è изображением герба (трилистник внутри круга), специально присвоенного этому театру. Тот же самый герб красуется на флагах, развевающихся на очень высоких шестах над самым зданием и на кровельке особой четырехугольной вышки, венчающей крышу Сибайи; вышка тоже украшена фонарями и транспарантами, с цветными изображениями трилистника. Над карнизом крыши, во всю длину его, непрерывно тянется сплошной ряд транспарантных щитов, на которых намалеваны красками герои и наиболее важные сцены даваемых сегодня пьес. Кроме того, названия этих пьес, начертанные большими черными знаками, вывешены на длинных холстах, прикрепленных рядом тесемчатых петель к высоким мачтовым шестам, имеющим форму глаголей. Противоположная сторона улицы занята целым рядом театральных чайных домов и ресторанов, между которыми наибольшей популярностью пользуются рестораны "Восходящее Солнце" и "Фудзияма". Над ними выставлены и предметные изображения их названий, нарисованные красками на вывесках.
Мы подъехали к Сибайе как раз в тот момент, когда в антракте между двумя пьесами часть закостюмированной труппы, в сопровождении нескольких музыкантов с гонгами, дудками, флейтами и барабаном, совершала свой торжественный выход на балкон наружной галереи для наибольшего возбуждения любопытства в уличной толпе. Под звуки пронзительной музыки, актеры, смотря по своему амплуа, принимали грозно-трагические, сентиментальные или комические позы, размахивали саблями и веерами, сильно жестикулировали, кривлялись и буффонили, пока наконец один из них не обратился к публике с речью, дав предварительно музыкантам знак замолчать. Он высокопарным декламаторским тоном излагал перед уличными слушателями все достоинства и заманчивые прелести предстоящей пьесы, зазывая их в театр и советуя поскорее запасаться немногими еще остающимися местами. Кто-нибудь из толпы иногда прерывал его каким-либо вопросом или замечанием, на которые оратор тотчас же давал ответ, отличавшийся, вероятно, известным юмором, потому что публика тотчас после этого разражалась гогочущим смехом, и затем, как ни в чем не бывало, возвращался к высокопарному тону, продолжая свою прерванную декламацию. Эти актерские выходы совершенно напоминают подобные же появления на балконах наших балаганных комедиантов "под качелями" на Масленице и Святой неделе, с тою лишь разницей, что у нас речи традиционного "деда" с кудельной бородой, изобилующие народным юмором, не отличаются высокопарностью.
Вскоре удары большого зычного гонга с наружного балкона возвестили об окончании антракта всем удалившимся на это время в театральные рестораны зрителям, которые вскоре вслед за тем торопливо стали наполнять места во всех отделениях залы. Вместе с тем жонглеры и фокусники удалились с авансцены за занавес и шумная музыка смолкла. Коскеис, по требованию А. С. Маленды, принес нам афишу предстоящей пьесы. Между прочим, стоит сказать несколько слов и о здешних афишах. Они печатаются на тонкой желтоватой бумаге, вроде той пропускной, в какую у нас обертываются китайские чаи, и брошюруются в небольшие тетрадки, прошнурованные шелковою ниткой. На переднем (то есть по-нашему заднем) листке, служащим оберткой, находится в черном фоне, среди разных украшений, собственный герб Сибайя. На обороте следует название пьесы, отпечатанное вязью крупным жирным шрифтом; вокруг него более мелкими шрифтами, представляющими в общем красивую, пеструю вязь, обозначены характер пьесы, имя ее автора, время и место действия и прочее. Далее идут перечни действующих лиц и исполнителей, затем названия актов и картин, после чего на нескольких листках следует ряд картинок, изображающих лиц в наиболее важных сценах и моментах пьесы. А чтобы читатель не затруднялся догадками насчет значения этих изображений, в заголовке каждого из них обозначено, к какой именно сцене оно относится и, кроме того, на широком рукаве одежды каждого героя и героини помешены в белом кружке их имена и титулы. В конце помещаются разные относящиеся к театру сведения, цены местам, краткие извещения о следующих спектаклях, иногда особо лестные отзывы газет о каком-либо из предрекших исполнение даваемой пьесы, иногда какой-нибудь стихотворный мадригал по адресу благосклонного зрителя, шарада, загадка, анекдот и тому подобное, и наконец, несколько странных объявлений, преимущественно о чайных домах, ресторанах и вновь вышедших драматических и литературных произведениях. Таким образом, эти афиши составляют нечто вроде литературно-театрального листка, издаваемого артистами Сибайи под именем "Текие шимбун" (Театральные известия).
Но вот опять раздались резкие звуки трещоток, гонгов и удары об пол особых деревяшек, в виде кирпичей, — и сцена открылась. Занавес не поднимается здесь кверху, а отдергивается в сторону. Представление началось. Но, прежде чем говорить о пьесе, мне хотелось бы познакомить читателя с устройством японской сцены, ее декоративною частью и прочим. Посреди сцены, вровень с ее полом и почти во всю ее ширину, находится большое, круглое плато с встроенными в нем люками для провалов и извержения адского пламени. Досчатые сдвижные стенки делят плато, смотря по надобности, на два, на три и на четыре отделения, из которых в каждом прилажены особые декоративные приспособления, требуемые тем или другим действием пьесы. Так, например, в одном случае является угол комнаты, образуемый двумя стенами, составленными из ширм, с достодолжною обстановкой, в виде половых циновок, лакового шкафчика и некоторой утвари; в другом — лес из натуральных елок и бамбуков, прикрепленных к сдвижным стенкам; в третьем — сад с натуральными цветами и деревцами в фарфоровых вазах, искусственною скалой из ноздреватого известняка и горбатым деревянным мостиком и тому подобным. Плато свободно вращается на подпольном стержне, весь механизм которого помещается под сценическими подмостками, и таким образом перемена декораций, посредством поворота стержня на четверть или на полкруга, происходит очень быстро, в одну, две секунды. Понятно, что всеми необходимыми вещами декорации эти обставляются заблаговременно, до начала пьесы; поэтому и антракты в японском театре не часты, и случается, что какая-нибудь комедия в три-четыре акта идет вовсе без антрактов. Костюмерная часть, можно сказать, роскошная, в особенности в исторических костюмах, которые, как уверяют люди сведущие, вполне верны своему времени. Что же до современных или, так называемых, "городских" костюмов, то они таковы, какие носятся ныне в обыкновенном быту японцами и всегда строго соответствуют роли, то есть общественному положению изображаемого лица. Парики весьма разнообразны и сделаны очень хорошо, в особенности женские прически. Гримировка вообще хороша, хотя в кое-каких мужских, преимущественно трагических ролях, грешит некоторою утрировкою; в особенности заметно злоупотребление красною охрой и синькой (для оттенения пробриваемых мест темени, щек и подбородка), без чего, например, не обходятся роли палача и классических злодеев. Труппа состоит исключительно из мужчин, как и везде на Востоке, но состав ее весьма разнообразен и хорошо укомплектован. Женские роли исполняются преимущественно молодыми людьми, хотя мы видели в роли женщины средних лет одного актера-старика (к сожалению, забыл его имя), который играл ее превосходно, совершенно по-женски, доводя свою игру до такой полной иллюзии, что не знай мы условий японского театра, можно бы было пари подержать, что это женщина. Если же когда и появляются на японской сцене действительные женщины, то это только в качестве танцовщиц, когда нужно изобразить строго классические позы и танцы в не менее классическом балете. Актеры в Японии составляют как бы особую касту, пользующуюся большою популярностью и симпатиями публики, которая нередко в воздание за хорошую игру делает им денежные подарки и иные приношения, о чем всегда пропечатывается в "Текие шимбун" и выставляется даже в особых объявлениях на стенах театра с обозначением имен жертвователей; тем не менее, поступление в актеры из порядочного общества считается делом весьма зазорным, и на такого человека смотрят уже как на погибшего. Предрассудок этот был так велик, что еще несколько лет тому назад многие авторы драматических произведений считали нужным скрывать свои имена, чтобы не могли сказать, что они якшаются с актерами. Теперь, под давлением европейских идей, это все уже значительно изменилось.
Театральный оркестр состоит из самсинов, дудок, флейт, флажолетов 29, большого и малого барабанов, гонга и трещоток, что в совокупности являет музыку для европейского уха совершенно невозможную. Уловить во всем этом какую-нибудь мелодию нечего и думать, и я скажу, что на мой слух китайская музыка куда мелодичнее! Там, когда прекращается порой шум и грохот и наступает очередь одних струнных инструментов, вы слышите своеобразную гамму и вполне различаете мотив; здесь же в редкие моменты затишья варварских "мусикийских орудий", мелодия флейт и самсинов обращается в какое-то полутонное завывание. Музыканты помещаются сбоку, с правой стороны под литерною ложей, и прикрыты от публики решеткой. Впереди их сидят двое капельмейстеров или хорагов. Впрочем, должен сознаться, что это название не совсем-то подходит к разнообразному роду их обязанностей, но как назвать их иначе, я, право, не знаю. Обязанности их состоят, во-первых, в том, чтобы возвещать публике выход на сцену наиболее важных действующих лиц. Для этого в их распоряжении имеются деревянные кирпичи с кожаною перемычкой для продевания руки, которыми они с силой ударяют от двух до трех раз об пол. Во-вторых, они же во время самой сценической игры поясняют иногда зрителям то, что не выражается игрой или подразумевается автором, как, например, время или место действия, обстоятельства, при каких оно происходит, или что в данный момент должно происходить вне сцены и тому подобное. Также если герой, произнеся монолог, удаляется с подмосток, они иногда выражают о нем вкратце какое-либо подходящее мнение или рассуждение, вроде, например: "Бедный рыцарь Кисоноске! Как он жестоко страдает!" или "Великодушная мать! Какой пример геройского самоотвержения являет нам она собою!" В этом случае роль их отчасти напоминает роль хора древнегреческих трагедий, но все эти их сценарные вставки произносятся ровным монотонным голосом, как бы читая по книге. В-третьих, они же должны обращать внимание зрителя на особо важные или выдающиеся места диалогов, монологов и немых сцен, указывая на них сдавленно-гортанными возгласами "О!", "Ого!", "Гэ-э!" и тому подобное. Но не могу не заметить, что на наш взгляд все это только мешает слушать и нарушает цельность впечатления. Наконец, они же подают музыкантам знак, когда начинать и когда прекращать музыку. Суфлерской будки нет, но суфлеры имеются, и нередко у каждого из крупных действующих лиц есть свой особый суфлер. Так, например, когда на сцену выступает какой-либо герой для произнесения длинного, но не совсем-то заученного монолога, позади его прокрадывается, согнувшись, и его суфлер, одетый непременно во все черное, имея на лице черный креповый вуаль. Этот вуаль и цвет одежды должны обозначать, что его, собственно, нет на сцене ни в качестве действующего лица, ни в смысле суфлера, а потому-де зритель не должен вовсе обращать на него внимания как на нечто несуществующее. Суфлер приседает на корточки несколько позади актера, повернувшись к публике спиной, что также обозначает его сценическое небытие, и, откинув несколько вуаль, следит по вынутой из рукава тетрадки за монологом героя, подсказывая ему только в том месте, где нужно. С окончанием своей обязанности он, точно так же согнувшись, поспешно убегает со сцены, пока вновь не окажется в нем надобность. Во время диалогов и сцен появляются таким же образом по двое и более суфлеров, что на непривычного зрителя производит несколько странное и отчасти комическое впечатление. Театральные коскеисы, имеющие надобность появляться зачем-либо на сцене во время самого представления, например, убрать что-нибудь или осветить актера, одеваются так же как суфлеры, с такими же вуалями на лице и всегда стараются справить свое дело как можно поспешнее и незаметнее для публики. Я сказал "осветить актера": это тоже совершенно оригинальное обыкновение японского театра, находящееся в прямой зависимости от отсутствия рампы. Если нужно обратить внимание зрителя на какую-нибудь особенность костюма, прически и гримировки актера, на его позу или мимику, то к нему подбегают с обеих сторон два коскеиса с длинными палками, на конце которых перпендикулярно насажено по восковой свече. Появление свеч у лица, у головы, снизу или сбоку служит публике указателем, на что именно следует смотреть в данную минуту.
Драма, которой предстояло нам любоваться, называется "Жертва школьного учителя".
Как только занавес был отдернут, музыка сразу замолкла, и на открывшейся сцене перед нами предстала детская школа. Около десятка мальчуганов сидели за низенькими пюпитрами; одни упражнялись в письме, другие громко зубрили свои уроки. Между ними находился и один великовозрастный балбес, лентяй и лакомка, но зато великий мастер на всякие школьничества и проделки над своим почтенным учителем. Эта комическая личность между учениками. Следует ряд комических сцен, заключающихся в разных проделках, с одной стороны, и выговорах с угрозами, с другой. Учитель — человек семейный, у него молодая жена и сынок лет пяти-шести, которого оба они страстно любят. Жена уговаривает мужа не горячиться и простить неразумных школьников, а пока что отдохнуть, выкурить одну-другую кизеру, освежиться чаем. В это время вдали на левых мостках показывается средних лет дама-горожанка, ведущая за руку шестилетнего мальчика. Она входит в школу и объясняет, что желала бы сдать своего сына в ученье, но предварительно ей нужно-де переговорить с почтенным педагогом об условиях с глазу на глаз. Учитель объявляет школьникам рекреацию, с тем, чтоб они убирались пока вон, и удаляет жену с сыном из комнаты. Оставшись с ним наедине, дама объясняет ему, что она супруга дайнио — владетельного князя (позабыл имя, но, положим, пусть будет хоть Овари, — да простят мне японские историки и драматурги эту вольность!). Учитель принадлежит к числу подданных этого феодала, который к тому же оказал ему когда-то какое-то благодеяние. Княгиня Овари, явившаяся инкогнито в костюме простой горожанки, берет с него клятву, что он сохранит в тайне то, что она имеет сообщить ему. Учитель дает слово. Тогда она открывает ему, что ее семейству угрожает страшная опасность, что сегун (опять-таки не помню имени), с которым они находится в родстве, принадлежа к одной из ветвей того же рода Такун-гавы из Гозанке, благодаря ложным наветам врагов, заподозрил князя Овари в замыслах на присвоение себе сегунальной власти, чтоб укрепить ее за своим родом. Поэтому мстительный сегун, как узнала она из тайного, но самого верного источника, не рискуя действовать в открытую, решил себе получить каким бы то ни было путем голову их единственного сына и наследника и тем пресечь в корне их мнимые замыслы. Наемные убийцы уже готовы и только ждут случая, а между тем муж ее в отсутствии, в дальнем походе, и сын их таким образом беззащитен. Она умоляет учителя принять мальчика в число своих учеников под другим именем и скрыть его у себя, пока не пройдет вся эта страшная опасность; она убеждена, что, возвратившись, ее невинный муж сумеет оправдаться перед своим властным и подозрительным родственником: она уже отправила к нему с письмом надежных гонцов, но теперь прежде всего должно спасти жизнь сына и сделать это, не теряя ни минуты. Учитель почтительно и твердо объявляет княгине, что готов исполнить ее волю чего бы то ему ни стоило, и что за безопасность мальчика он ей ручается своею головой. Растроганная, умиленная и обрадованная мать не знает как благодарить его и передает ему сына. Ей тяжко и страшно разлучаться со своим ребенком, но благоразумие повелевает это; в ней происходит борьба нескольких чувств, а малютка меж тем не хочет расставаться с нею; надо его уговорить, успокоить и в то же время надо спешить отсюда, потому что, как знать! быть может, шпионы сегуна не дремлют, быть может, они уже следят за каждым ее шагом. Учитель ради безопасности выпроваживает ее другим ходом, и она удаляется, кидая последний взгляд на своего малютку, улыбаясь ему сквозь слезы и утешая, что скоро вернется. На этом первый акт кончается.
Плато мгновенно поворачивается на четверть круга, и перед нами цветочный сад загородного чайного дома. Второй акт посвящен деятельности шпионов сегуна, которые сбились с ног в своих усердных розысках исчезнувшего маленького князя и сошлись на совет в условленном месте загородного сада. Здесь опять проходят перед зрителем в живых и не лишенных юмора сценах несколько буржуазных и сельских типов мужчин и женщин, которых шпионы стараются ловким манером и так, и этак зондировать насчет предмета своих поисков. Появляется, между прочим, великовозрастный придурковатый балбес, падкий на лакомства, которого с помощью сладких пирожков и нескольких чашек саки шпионам удается поддеть на свою удочку. Не ведая сам, что творит, он выбалтывает им, как надоела ему школа и как он предпочел бы всякой науке должность бето, конюха, тем более, что и сам великий сегун Фиде-Оси, Тайко-сама, первоначально был конюхом; далее рассказывает он, какие проделки учиняет каждодневно над своим учителем, как уважают его, балбеса, все остальные школьники и как он не дает им спуску, но сегодня-де учитель задал ему знатную трепку за то, что он отнял сладкий пирог у новичка, только вчера приведенного к ним в школу, и что за этим-де маленьким щенком больно уж ухаживает учителева хозяйка, для того что, надо быть, богатый или знатный: у них-де в доме и проживает. Эта болтовня вдруг дает шпионам нить, и они снова принимаются за розыски, составляют целый план действий, который в конце концов венчается полным успехом: убежище исчезнувшего мальчика открыто, остается только получить обещанную сегуном награду.
В третьем действии перед нами опять школьная комната того же учителя, только уже без учеников. Классные занятия кончились, наступил вечер. Семья учителя только что поужинала и мирно наслаждается вечерним отдыхом. Двое деток — сын этой семьи и его погодок, маленький князь, — играют между собой на циновке. Муж с женой любуются на их забавы и сами принимают в них участие, то рассказывая побасенки, то вырезывая из бумаги коньков и человечков. Но время уже и на покой. Жена уводит мальчиков спать и остается пока с ними укладывать их в постели, а муж тем часом берется за какую-то книгу. Но вот в глубине зрительной залы на левых мостках появляются три личности. Двое из них закутаны в темные киримоны с низко надвинутыми на глаза головными повязками, а третий — здоровенный атлет в коротком одеянии с наплечными накрахмаленными воскрыльями, оголенными мускулистыми руками и туго стянутым брюхом шествует за ними сзади. У каждого из них торчат за поясом по две сабли, — знак их чиновного достоинства. Лица исполнены мрачного и грозного выражения, а у заднего просто какая-то зверская отвратительная морда, на которую гример не пожалел ни красной и синей краски, ни сажи для выписки изогнутых и круто, сверху вниз мыском сведенных бровей. Они приближаются медленным, традиционно-трагическим шагом и, подойдя к ширме, изображающей на сцене входную дверь; один из передних тихим ударом в нее предупреждает о приходе нежданных гостей. Учитель отворяет дверь и отшатывается в немом ужасе. Таинственные незнакомцы тем же журавлиным размеренным шагом входят один за другим в комнату и тихо опускаются друг против друга на циновку, а третий останавливается у двери, приняв грозную позу со скрещенными на груди руками. Смущенный учитель с недоумением смотрит то на тех двух, то на третьего гостя. Ему делают знак приблизиться и указывают место. Учитель опускается на колени между ними, отступя несколько в глубь сцены. Тогда один из таинственных незнакомцев возвещает ему, что они Якунины (чиновники), прибывшие к нему по повелению великого сегуна, именем которого спрашивают его: он ли учитель такой-то. Тот отвечает утвердительно. Тогда приближается третий и, развернув сверток, читает данное ему повеление взять от учителя такого-то скрывающегося у него малолетнего сына князя Овари и в присутствии назначенных якунинов совершить над ним действие высшей справедливости. Учитель не сомневается на счет рокового значения этих слов: он по внешнему традиционному виду чтеца узнал в нем "меч правосудия", то есть собственного палача его высокой светлости. В удостоверение подлинности приказа ему показывают на свертке печать сегуна. Ни запирательства, ни сопротивления быть не может, и надо исполнить повеление немедленно. "Вы хотите взять его сейчас же?" — с полным самообладанием, по-видимому, равнодушно спрашивает учитель. — "Живого или мертвого!" — отвечает ему "меч правосудия". — "Сегуну нужна голова его". — "Голова?.. Да будет исполнена высокая воля!" И учитель поднимается с места, чтоб удалиться. "Куда?" — останавливают его Якунины. Он объясняет им, что дети спят уже, что надо взять мальчика так, чтобы не потревожить его собственного ребенка, который нездоров и, наверное, перепугается, увидя посторонних, что он-де сам сделает все осторожно, тихо и через несколько минут передаст им драгоценную ношу, а потому во имя уважения к святости семейного очага просит не следовать за ним и позволить ему удалиться. На его зов является жена, которой он приказывает остаться с якунинами и быть любезной хозяйкой, а сам с их позволения уходит. Через несколько минут учитель появляется из-за драпировки, неся в руках блюдо под шелковым покрывалом и прежде, чем вступить на сцену, приказывает жене удалиться на двор и не входить в дом, пока он ей не скажет. Та, конечно, не смеет ослушаться воли своего мужа и властелина, и в ту же минуту беспрекословно, с надлежащими почтениями удаляется. Тогда учитель медленными шагами приближается к авансцене, медленно опускается на колени на своем прежнем месте перед якунинами и сдергивает покрывало. Палач и Якунины смотрят на него глазами полными недоумения. Он страшно бледен, но сохраняет кажущееся спокойствие, только чуть заметное дрожание рук выдает его внутренние ощущения. Недоумение якунинов понятно: вместо ожидаемого ребенка они видят перед собой блюдо, покрытое цилиндрическим картонным колпаком вроде опрокитнутой коробки. С минуту длится немая сцена. "Высокая воля сегуна исполнена", — произносит наконец учитель глухим упавшим голосом и снимает обеими руками колпак. На блюде лежит мертвая голова ребенка. На этом третий акт кончается.
В следующем действии перед сегуном случайно раскрываются все козни врагов отсутствующего князя Овари. Подслушав их разговор, он убеждается в полной невиновности своего оклеветанного родича, но увы! уже поздно: к нему приносят отрубленную голову ребенка. Конечно, он отдаст приказ казнить клеветников самыми лютыми, мучительными казнями; он предоставит князю Овари наслаждаться зрелищем их мучений, но разве это удовлетворит его за потерю единственного, страстно любимого сына. Надо наконец объявить об этом несчастной матери, надо отправить к ней тело и голову для почетного погребения; но как сделать все это, как объявить ей такую ужасную истину?.. А между тем молва о мучительной смерти невинного ребенка уже распространилась по городу.
В последнем акте перед зрителями опять та же классная комната в доме учителя. Сам он сидит удрученный глубоким горем, не будучи в состоянии следить за занятиями своих учеников, ничего не видя, ни о чем не думая, кроме одной гнетущей его мысли. Вдруг порывисто входит на сцену княгиня Овари и останавливается перед учителем, пронзая его взглядом, полным укора, горя и негодования. Задыхающимся от волнения голосом она бросает ему в лицо укоризны и проклятия: зачем он так гнусно обманул ее доверие, зачем сам собственноручно отрубил голову ее сыну, когда Якунины требовали только его выдачи? Если б он выдал им его живого, ребенок остался бы жив, потому что сегун убедился в клевете! — "Где мой сын! Отдай мне моего сына!" — Кричит она ему в исступлении. Под градом ее проклятий учитель на минуту удаляется со сцены и затем со словами: "Вот он! Возьмите его!" выводит за руку маленького князя и передает его матери. Одно мгновение она стоит неподвижно как остолбенелая, не веря собственным глазам, и вдруг с невыразимым криком радости и счастия кидается к своему ребенку, прячет его в своих объятиях, целует, ощупывает его голову и плечи, смеется и плачет и снова начинает покрывать его поцелуями. Счастие ее беспредельно. А между тем отвернувшийся в сторону учитель стоит в глухой борьбе с самим собой, ломая руки, и, видимо, стараясь подавить в себе подступающие к горлу рыдания. Но наконец счастливая мать опомнилась от первого внезапно нахлынувшего прилива радости и бросается к учителю благодарить его. — "Но что ж это значит? — приступает она к нему с расспросами, — чья же голова была принесена к сегуну?" — "Голова моего собственного сына, государыня! Я сдержал свое слово", — почтительно отвечает ей учитель, и с этими последними словами надвигающаяся занавесь кладет конец немой картине, где мы видим княгиню-мать, как громом пораженную этой безмерной жертвой, и всю школу, как бы застывшую в одном чувстве ужаса и благоговейного почтения к своему наставнику.
На этом пьеса кончается. Время действия ее относится к XVII веку нашей эры, и сюжет, говорят, основан на историческом факте. Публика проводила последнюю картину знаками общего одобрения, которое здесь выражается далеко не так шумно, как в Европе; возгласов было слышно немного, да и то в обыкновенный голос; но зато со всех концов залы дружно раздавался сухой треск сложенных вееров, которыми зрители ударяли о ладонь левой руки. И действительно, как самая пьеса, так и ее исполнение вполне заслуживали похвалы. Это была мастерская игра, в особенности в двух выдающихся ролях учителя и княгини. Последнюю изображал старик-актер, о котором упомянуто выше. Я уже сказал, что его гримировка, манеры, походка, голос, — все это вполне женское; но, кроме того, сколько таланта и теплоты в самой игре его! Как тонко была разыграна им сцена прощания с сыном в первом акте и как превосходно выдержан весь последний акт! Достаточно сказать, что не зная языка и довольствуясь порой только краткими пояснениями А. С. Маленды, мы понимали весь ход пьесы и с живейшим интересом следили за нею от начала до конца, и это только благодаря самой игре актеров. Эта полная реальной и психической правды игра достигала порой до степени высокой художественности, что и делало ее, помимо языка, понятной каждому человеческому сердцу. К числу же недостатков игры вообще японских актеров, за исключением, впрочем, срух вышесказанных исполнителей, надо отнести стремление их к чересчур усиленной мимике: желая придать наибольшую экспрессивность выражению своего лица, в особенности в трагические и патетические моменты, они, что называется, пересаливают, и вследствие этого вместо улыбки или достодолжностной мины нередко получается утрированная гримаса.
Я не стану особенно распространяться об оригинальной концепции виденной нами драмы, в одно и то же время, если хотите, варварской, но и хватающей вас за самые чувствительные струны сердда. Уже из моего далеко не полного пересказа, затронувшего только самый скелет этой вещи, читатель легко может заметить, что японская драма прокладывает себе совершенно особенные своеобразные пути, не имеющие ничего общего с выработанным шаблоном европейских драматических произведений, и в то же время эта драма остается вполне на житейской, строго реальной почве; она воспринимает в себя все элементы жизни, перемешивая, быть может и не без умысла, трагическое с комическим, как то нередко бывает и в самой действительности, и воспроизводя вполне человеческие образы и житейские типы. В данном случае, например, вся драма завязывается и разыгрывается на глубоком чувстве родительской любви и на величайшей жертве, какую только могло принести это чувство во имя долга, обязательного в силу данного слова. Я уже говорил однажды, что любовь к детям составляет одну из самых выдающихся черт национального характера японцев, и поэтому вы легко можете понять, насколько жизненна и как близка сердцу каждого зрителя драма, построенная именно на этом мотиве. И потом, без сомнения, японская драма затрагивает и пробуждает в зрителе самые возвышенные, рыцарские и патриотические чувства, что всегда более или менее имеет здесь в виду каждый драматический автор; и в этом заключается ее прямое воспитательное значение для общества. Кроме того, вы никогда ни в одной японской пьесе не встретите интриги, которая была бы построена на нарушении замужней женщиной супружеской верности, на чем, напротив, в Европе строится чуть ли не девять десятых всех современных драм и комедий. Охотно допуская на сцену похождения дам Иошивары и вообще типы различного сорта куртизанок, иногда даже в чересчур реальных положениях, японский театр никогда не выводит незаконной связи замужней женщины, хотя вовсе не скрывает всех других ее недостатков и пороков. Некоторые европейские наблюдатели японской жизни и нравов находят в этом большой пробел, упущение или предрассудок, будто бы мешающий свободному всестороннему развитию драматической литературы, из круга которой таким образом изъемлется целая область особых житейских отношений, служащих всегда и везде самым обильным и благодатным материалом для романиста и драматурга. Но люди, более основательно знакомые со складом японской жизни и семейных отношений, не видят тут никакого пробела и объясняют это обстоятельство очень просто. Дело в том, как я и говорил уже прежде, что нарушение супружеской верности со стороны японских жен есть такое редкое, исключительное явление, что оно стоит совершенно вне характера и склада здешней жизни, а потому подобные вопросы отнюдь не могут служить темой для литературных и сценических произведений, всегда стоящих у японцев на реальной, жизненной основе. Просто сама жизнь не дает им для этого достаточной темы. Если же литература и касается иногда вопросов этого рода, то ее отношение к ним лучше всего выеснится нам на нижеследующем примере, который в то же время представляет и лучший образчик того, как понимаются здесь в народном сознании вопросы чести и нравственного долга. Я говорю о самой популярной новелле, передаваемой из поколения в поколение у семейного очага и служащей также одной из любимых тем для профессиональных уличных рассказчиков и импровизаторов. Новелла эта перешла также в письменную литературу в виде целого романа, очень богатого разными бытовыми подробностями, и наконец она же послужила сюжетом для сценической драмы, нередко представляемой в японских театрах. В литературе она известна под названием "Верный Союз", а в народном пересказе под именем "Истории о сорока семи ронинах". Основанием для нее послужило истинное, исторически достоверное происшествие, случившееся в прошлом веке, а именно, в 1727 году. Но, прежде, два слова о том, что такое ронин. Ронин значит павший или потерявший свое положение человек. Этим именем обыкновенно назывались самураи, то есть чиновники и люди придворной гвардии феодальных владельцев (даймио), утратившие своего патрона или лишившиеся его покровительства, вследствие ли постигшей их опалы, или же вследствие его разорения. По своему общественному положению эти даймиоские самураи, как я объяснял уже раньше, подходили ближе всего к бывшей "дробной шляхте", проживавшей "на ласковом хлебе", в качестве разных "официалов", при старопольских магнатах. Предпослав это необходимое объяснение, я должен еше заметить, что мой пересказ истории о сорока ронинах будет заключаться в одном только кратком изложении ее сущности, так как иначе пришлось бы дать перевод целого романа, состоящего из сплетения самых разнородных эпизодов и событий, проследить которые шаг за шагом было бы слишком утомительно для читателя, хотя бы уже по одной необходимости запоминать собственные имена множества действующих лиц и различных местностей. Итак, вот в чем заключается сущность этой любопытной истории:
В двадцатых годах прошлого века, при киотском дворце, в числе приближенных лиц микадо, находился некто Иенео Такумино-Ками, богатый и знатный даймио, владевший значительными землями и содержавший при своем дворе сорок семь самураев, в качестве чиновников, вассалов и телохранителей. Иенео Такуми был женат на знаменитой красавице Кавайо, по которой многие из придворных кавалеров сходили с ума и воспевали ее в нежных стансах и мадригалах. Но, принимая эту дань поклонения своей красоте, Кавайо оставалась всегда на недоступной высоте любящей и верной супруги.
Однажды Иенео Такуми был послан от микадо с важным поручением к сегуну в Иедо. Отправляясь из Киото с полным великолепием, как надлежит знатному феодалу и посланнику микадо, и зная, что ему придется пробыть в Иеддо довольно долгое время, Иенео взял с собой и супругу. Молва о поразительной красоте, изяществе, грации и талантах Кавайо предшествовала ей в Иеддо еще ранее появления ее в этой второй столице Японии. И вот на несчастие встретился с нею однажды при дворе сегуна один из самых могущественных вельмож этого двора некто Кацуке-но-Сукé, князь Моро-наго, человек уже пожилой и притом самой почтенной наружности, что не помешало ему, однако, воспылать к Кавайо нежною страстью, со всем пылом, приличным разве семнадцатилетнему юноше. Он не упускал ни малейшего случая выказывать ей эту страсть и наконец однажды прямо оскорбил ее бесчестным предложением. Кавайо вынуждена была пожаловаться своему мужу и просила оградить ее от наглых и назойливых преследований старого сластолюбца. Встретясь после этого с князем Мороного во дворце сегуна, возмущенный Иенео схватился за свою саблю, с намерением изрубить его, но князю удалось убежать и донести о поступке Иенео сегуну. Поступок же этот составлял важнейшее нарушение придворного этикета, безусловно воспрещающего обнажать во дворце оружие. По закону Иенео Такуми должен был подлежать за это смертной казни и конфискации всего своего имущества. Понимая степень павшей на него ответственности, Иенео решается умереть по крайней мере недаром и во что бы то ни стало отомстить оскорбителю достоинства своей супруги. Узнав, что князь Мороного удалился в один из своих загородных домов, он инкогнито отправляется за ним на поиски, в сопровождении одного только верного своего самурая Кампео, обязанность коего состояла в том, чтобы принимать участие во всех приключениях своего господина. Молодой Кампео был его оруженосцем и подручником.
Выйдя за город, усталые от продолжительной ходьбы, они завернули отдохнуть в один из попутных чайных домов и расположились на его веранде. Кампео нарочно склонил своего господина зайти именно в этот чайный дом, имея про себя в виду, что тут живет его возлюбленная, молодая хорошенькая Кара, с которою ему очень хотелось повидаться. С появлением Иенео, он отлучается с нею на свиданье в соседнюю рощу, располагая возвратиться к тому часу, как господин его отдохнет и напьется чаю. Между тем, во время его отсутствия появляется на дороге князь Моронаго, вышедший на прогулку пешком, в сопровождении нескольких своих самураев, следовавших за ним издали. Завидя своего врага, Иенео бросается к нему навстречу и, обнажив саблю, вызывает его на немедленный поединок. Коцуке хотел было уклониться, но Иенео заградил ему путь отступления и принудил драться. Сабли их скрестились, и князь был слегка ранен одним из первых выпадов противника, как вдруг в эту самую минуту бегом подоспели на место его самураи и, налетев сзади на Иенео, схватили его, обезоружили и, связав по рукам и ногам, сдали полицейским чиновникам сегуна, как человека, совершившего разбойническое нападение среди дороги на их патрона. Это обстоятельство еще отяготило прежнюю вину несчастного Иенео. По повелению сегуна, он был отвезен под арестом в свое имение, где ему вменялось в обязанность ожидать приговора и наказания. Верный его оруженосец Кампео, вернувшись после свидания с Карой из рощи, уже не нашел своего господина на месте и, узнав в чайном доме обо всем, что произошло в его отсутствии, хотел было лишить себя жизни с отчаяния, что не мог охранить Иенео, но Кара силой любви своей умолила его не налагать на себя руку и увела с собою в дальнюю деревню, к своим родителям земледельцам. В деревне Кампео вскоре женился на Каре.
Между тем приговор членов верховного совета сегуна, постановляемый именем микадо, не заставил долго ждать себя. Иенео, сидя у себя в поместье, бестрепетно ждет казни и, чтобы показать своим домашним полное спокойствие духа, сочиняет стихи. В роковой день ожидаемой смерти, в то время как он сидел, погруженный в свои думы, за ним тихонько раздвинулась ширма и в комнату вошла его супруга Кавайо. На лице ее отражалась душевная мука. Она подошла к нему и, склонясь перед ним на колени, коснулась челом циновки.
— Надеюсь, что мой повелитель бодр и здоров, — сказала она взволнованным голосом.
— Я здоров, Кавайо, но ты почему так грустна?
Княгиня сдержала свою горесть и отвечала.
— Моему господину угрожает опасность, как же могу я быть счастлива?
Иенео был тронут этими словами, но не показал виду. Бросив на жену взгляд, полный нежности, он постарался ободрить ее и, когда она несколько успокоилась, довел ее до дверей своей половины дома, говоря:
— Дорогая моя, я пришлю за тобою, когда настанет час… Мы еще увидимся… Я вижу, ты провела бессонную ночь; приляг и постарайся заснуть.
Она, шатаясь, вышла в коридор и, бросившись на пол, разразилась рыданиями. Сердце у нее разрывалось.
Несколько минут спустя, два Якунина прибыли в дом Иенео Такуми и вручили ему приказ, чтоб он, в силу японского обычая, как благородный человек, сам лишил себя жизни. Такуми, согласно нравам страны, подчиняется этому повелению беспрекословно, но хочет только передать свою последнюю волю главному своему самураю, советнику и любимцу Юраносуко, который, к сожалению, в данную минуту находится в отлучке из дому. Четверо из приближенных самураев, узнав, что их даймио должен сейчас умереть, стали просить якунинов, чтоб им дозволено было видеть его перед смертью. Когда Якунины доложили Иенео об этом желании ега вассалов, он ответил, что примет их только тогда, как возвратится Юреносуко. Между тем, осужденному был принесен короткий меч, как бритва отточенный предварительно с обеих сторон, и положен на низенький столик в углу комнаты. Иенео приготовился и занял свое место у столика.
— Теперь, милостивые государи, — обратился он к якунинам, — будьте свидетелями моего повиновения императорскому приказу.
И он взял в руки меч и благоговейно поднес его к своему челу, но тут как бы вдруг вспомнил что-то и стал звать одного из самураев: — Рикио! Рикио!
— Я здесь, господин.
— Юраносуко еще не воротился?
— Нет, господин.
— Увы!.. А я так желал увидеть его еще раз!.. Мне так нужно было поговорить с ним… Но что делать, не судьба.
И после этих слов осужденный крепко обеими руками ухватился за рукоять меча и навалившись на его острие, мгновенно распорол себе утробу, успев, однако, проговорить, что этот меч он завещает Юраносуко.
Возвратившийся несколько минут спустя Юраносуко нашел уже Иенео мертвым и благоговейно принял меч, послуживший орудием казни его патрона. На этом мече он произнес клятву отомстить за смерть своего даймио и скрыл его на себе, как величайшее сокровище и святыню.
Следующий эпизод новеллы чрезвычайно характерен, рисуя нам, насколько женское самопожертвование во имя исполнения какой-либо действительной или даже только воображаемой священной обязанности входит в японские нравы. Престарелая мать Юраносуко была когда-то кормилицей князя Иенео. Узнав о постигшем его несчастии, она поспешила приехать из деревни к нему в дом, но опоздала несколькими минутами и нашла своего вскормленника уже мертвым. Это зрелище чуть не свело ее с ума. Сын увел ее к себе, и слова его мало-помалу как будто ее успокоили, по крайней мере, к ней вернулось самообладание. Когда после похорон Иенео все члены семьи Юраносуко возвратились домой, он объявил им, что все они вместе с матерью отправятся завтра в деревню, в дом его брата. После вечерней трапезы в память покойного Иенео, старушка, по-видимому, спокойно, почти с веселым видом сказала сыну:
— Нам недолго уже оставаться здесь, а мне нужно еще кое-что написать. Я пойду в свою комнату.
Все слуги почтительно ей поклонились, и Юраносуко сказал ей:
— Уважаемая матушка, надеюсь, ты будешь хорошо почивать.
Немного позже, удаляясь тоже на покой, Юраносуко видел, что у матери все еще есть огонь и что, стало быть, она еще не започивала. На утро вся семья поднялась еще до свету, чтоб уложить вещи, а в комнате матери была тишина. Юраносуко, думая, что она еще не выспалась, так как легла очень поздно, не велел ее беспокоить. Но время шло, а мать все не выходит. С некоторым беспокойством постучал он тихонько к ней в дверь и сказал:
— Уважаемая матушка, прошу тебя поторопиться. Носильщики уже ждут на дворе. Извини, что я так настойчиво тебя бужу, но уже время… День на дворе.
Ожидая ответа, Юраносуко прислушался. Тихо. Тогда, встревоженный, он отворил дверь и вошел в комнату.
— Уважаемая матушка, — произнес он вполголоса, отодвигая ширмы, и вдруг с ужасом увидел, что лицо ее бело, как бумага, а на покрывале кровь. С горькими слезами опустился Юраносуко перед ней на колени и, приподняв рукой ее голову, смотрел на величаво спокойное лицо матери. Около нее лежал окровавленный кинжал, и вид этого оружия ясно показал ему всю волю и мужество, одушевлявшее в последнюю минуту, — мужество, достойное матери дворянина. Рядом, на низеньком столике, лежало письмо с надписью "последнее слово". Вот что писала она твердою рукой:
"Сын мой, оставляю тебе эти несколько слов. Ужасное бедствие обрушилось на нашего даймио, и я почти обезумела от него. Когда Иенео родился на свет, я приняла его своими собственными руками. Я научила его лепетать слово "уба" (кормилица). Я блюла за его детскими шагами, и сердце мое исполнилось гордости, когда он впервые прошелся от одного конца циновки до другого. Я видела, как расцветало его детство и развивалась славная юность. Я стояла за ширмами, когда он впервые принимал в торжественной аудиенции людей своего класса, и его удивительный такт, его достоинство и мужественная осанка вызвали тогда на моих старческих глазах слезы радостного умиления. Он был сын, которого я вскормила, мой глава и мой повелитель. Поэтому, когда мои глаза увидели его бездыханное тело, я решила себе, что он не совершит неведомый нам путь без спутника. Я кончаю свою жизнь для того, чтобы дух мой сопровождал его в этом странствии. Когда он опять услышит за собою стук моих сокки (деревянные сандалии), то приободрится, так как будет знать, что старуха-кормилица и по смерти окружает его своими попечениями. Сын мой, сердце мое стремится к тебе, хотя я могу лишь слабо выразить мои мысли и чувства. Прочитав это, схватись за рукоять твоей сабли и поклянись отомстить как можно скорее за своего даймио. Эта месть заставит тебя последовать за мною так скоро, что я буду слышать за собою звук твоих сокки и увижусь с тобою в загробном царстве в самом непродолжительном времени".
По смерти Иенео Такуми, имения его были конфискованы и семья доведена до нищеты. Прекрасная Кавайо решилась вести жизнь отшельницы и поселилась в бедном домике на уединенной горе, окруженная несколькими бывшими своими прислужницами, которые захотели разделить с ней ее горькую долю и труд ради насущного хлеба. Единственною поддержкой ее была надежда, что смерть ее дорогого супруга не останется не отмщенною.
Между тем, верные самураи Иенео сделались ронинами. Выгнанные из бывших его поместий солдатами сегуна, они в числе сорока шести человек ушли в горы и там доброхотно поклялись перед Юраносуко на том же мече отомстить за смерть Иенео.
Затем новелла возвращается к Кампео и жене его Каре и рассказывает, как они проводят жизнь в сельском доме тестя и ходят охотиться на медведей. Кампео, однако ж, не может вспомнить без горя и упреков самому себе, что любовь к женщине отвлекла его от исполнения своего долга по отношению к Иенео, — и вот, однажды встретясь на охоте в горах с одним из бывших своих сотоварищей и узнав от него, что все сорок шесть ронинов поклялись отомстить, Кампео просит его передать Юраносуко, что и он также желает принять участие в общей их клятве. Тот исполнил его просьбу, и спустя несколько времени принес ему ответ бывших товарищей, что желание его может быть исполнено, если он даст денег в общую их складчину на сооружение памятника покойному господину, и что только под этим условием Кампео может возвратить себе право на звание самурая Иенео Такуми-но-ками и на честь принять участие в мести за его смерть. К несчастию, у Кампео не было на это средств, и он в величайшем горе возвратился домой, к тестю. Но тут жена его, узнав, в чем дело, решается на величайшее самопожертвование, лишь бы только доставить мужу необходимые деньги: она закабаляется на пять лет в служанки в один из домов терпимости, так как иначе никто не соглашался выдать ей вперед сполна всю нужную сумму. Но мужу не суждено было воспользоваться деньгами, полученными за Кару. Когда старик, его тесть, шел с этими деньгами домой, на него напали в одной глухой местности разбойники, ограбили его и убили. По неосновательному подозрению в убийстве этом был обвинен сам же Кампео, которому после того, во избежание позорной казни, не оставалось ничего, как только покончить с собою обычным харакири (вспарыванием себе живота). Так погиб сорок седьмой из числа ронинов Иенео.
Между тем, продавшаяся Кара уже должна была в силу условия оставаться на своем новом месте, где однажды она случайно встретилась со своим братом, находившимся в числе поклявшихся сотоварищей Юраносуко. Разговор его с сестрой представляет, между прочим, одну из оригинальнейших черт японских нравов. "Позволь мне убить тебя, — говорит он Каре, — этот поступок мой возвысит меня в глазах нашего вожака Юраносуко, когда он узнает, что сеетра моя приняла на себя позор самопродажи в служанки такого дома и что я очистил ее от этого позора, предав смерти. Это будет служить ему доказательством, что я не заурядный подлец, а человек, для которого чувства чести выше всего в мире". Но Кара не соглашается на предложение брата.
— Мне не к чему дольше жить на свете, я это знаю, — говорит она ему, — но я не хочу умирать от твоей руки, потому что это навлекло бы на тебя гнев и проклятие нашей матери. Лучше же я убью себя сама, а ты потом можешь взять мою голову или хотя бы и все тело и показать кому тебе нужно, в доказательство твоей верности и чести.
Но Юраносуко не дал погибнуть Каре. Узнав о ее положении и о том, что заставило ее принести такую страшную жертву, последствием которой у нее явилось сознание о необходимости самоубийства, он тотчас же выкупил ее из этого дома и, будучи вдовцом, взял к себе в жены. Таким образом Юраносуко возвратил ей имя честной женщины.
Намерение сорока шести ронинов мстить за своего даймио не удержалось в строгой тайне и дошло по слухам до князя Моронаго, который вследствие этого окружил себя самою надежною стражей. Чтоб усыпить его подозрительность, ронинам пришлось на время отказаться от мести. Зная, что княжеские шпионы наблюдают за ними, они разделились и решились принять на себя, для виду, разные обязанности: кто сделался плотником, кто поденщиком, кто мелким торговцем, а главный вожак, Юраносуко, прикинулся пьяницей, показывая вид, будто предался всяким порокам. Его встречали только в кабаках, да в игорных и других притонах. Однажды, притворяясь мертвецки пьяным, он валялся в уличной канаве, и в это время какой-то прохожий, родом из княжества Сатцумы, глядя на него, воскликнул на весь народ:
— Глядите! Ведь это Юраносуко, бывший советник несчастного Такуми. Вместо того, чтобы мстить за своего господина и благодетеля, он вот что делает! Вот негодяй-то, недостойный честного звания самурая!
И, пихнув его ногой, прохожий с презрением плюнул в лицо Юраносуко.
Случай этот был доведен шпионами до сведения князя Мороного и показался ему признаком весьма успокоительным. Но мало этого: Юраносуко в своем притворстве дошел даже до жестокости. Играя постоянно роль развратника, он нарочно оскорблял свою жену на глазах у соседей и выгнал наконец ее из дому со всеми своими детьми от первого брака, за исключением старшего шестнадцатилетнего сына по имени Шикаро. Известие о последнем скандале дошло до князя Моронаго, который после этого совсем уже успокоился и, признав, что всякая опасность для него миновала, распустил большую часть своей стражи. Этого только и ждал Юраносуко. Тайным образом оставил он Киото и пробрался в Иеддо, где уже поджидали его товарищи, собравшиеся в этот город поодиночке, под видом разных ремесленников и рабочих.
С прибытием вожака, было тотчас же приступлено к делу. Ронины условились не проливать ничьей невинной крови и щадить княжеских слуг, если они не станут сопротивляться; убив же князя Моронаго, голову его отнести на могилу своего патрона, похороненное го в предместье Таканава, в ограде храма Сенгакуджи; затем заявить властям о своем деянии и спокойно ждать себе смертного приговора. А чтоб никто из соседних мещан не вздумал прийти к князю на помощь в решительную минуту, Юраносуко, перед самым началом расправы, оповестил всех их через своих людей запиской следующего содержания: "Мы, ронины, бывшие некогда на службе у Иенео Такуми-но-Ками, проникаем в эту ночь во дворец Коцуке-но-Суке, князя Моронаго, чтоб отомстить за смерть нашего господина. Мы не воры, не разбойники и никакого вреда соседним домам не сделаем. Успокойтесь". Получив такое извещение, соседи не спешили на помощь к человеку, не пользовавшемуся общественным расположением в их квартале и оставались дома, предоставив ронинам действовать на свободе.
Это было зимой. Стояла мрачная, холодная ночь и завывала снежная вьюга, когда ронины, разделясь на две партии, молча направились к яски Моронаго. Тайком перелезли они через высокую ограду дворца и ударами двух молотов высадили внутреннюю дверь дома. Проснувшиеся самураи Мороного бросились на них с оружием в руках, и между теми и другими сразу завязалась кровавая борьба. Вскоре защитники князя валялись на полу израненные или убитые; из ронинов же не погиб ни один человек. Шестнадцатилетний Шикаро, сын Юраносуко, показал тут чудеса храбрости.
Порешив с телохранителями, ронины стали искать по всем углам дома самого князя, но нигде не находили и уже готовы были с отчаяния распороть себе животы, когда Юраносуко, ощупав его постель, нашел, что она еще теплая, — стало быть Коцуке где-нибудь тут, недалеко. Стали опять искать, и наконец-то юный Шикаро открыл в одном из чуланов пожилого человека почтенной наружности, одетого в белый шелковый ночной халат. То был Коцуке-но-Суке, князь Моронаго, которого тотчас же все узнали. Тогда Юраносуко опустился перед ним на колени и, исполнив все, что требовалось законами уважения к высокому сану и почтенным летам Коцуке, стал держать к нему слово.
— Господин! — сказал он, не изменяя своей почтительной позы, — мы люди Иенео Такуми-но-Ками. Ваша светлость имели с ним в прошлом году ссору, вследствие которой он должен был умереть, и теперь высокоуважаемое семейство его разорено и повергнуто в неисходное горе. Как добрые и верные самураи нашего даймио, мы пришли отомстить за него вашей светлости. Вы, конечно, сознаете всю справедливость нашего священного долга и потому мы почтительнейше умоляем вас сделать себе харакири. С вашего позволения, я буду вам помощником, и затем, когда вы покончите с собою, я почтительно отделю голову вашей светлости от туловища и положу ее как жертвоприношение на могилу покойного Такуми. Этим вы поможете нам восстановить нарушенную справедливость.
Коцуке весь дрожал и не отвечал ни слова.
— Умоляем вашу светлость не медлить, нам время очень дорого, — настойчиво сказал ему вожак. — Чтобы не трудиться искать, позвольте вам предложить тот самый меч, которым совершил себе харакири наш господин: он вполне благонадежен.
Но князь Мороного впал в постыдное малодушие и не мог решиться умереть смертию дворянина, в то время, как на него с доверием были обращены взоры сорока шести дворян, стоявших перед ним в почтительном ожидании, с полным чувством уважения к его высокому сану и летам. И несмотря на это, князь все-таки не решался.
Тогда Юраносуко с одного маху ловким и сильным ударом отсек ему голову тем самым мечом, который только что предлагал к его услугам. И так как в доме из числа живущих в нем оставались теперь одни мертвецы, то ронины, во избежание возможности пожара, заботливо потушили во всем доме огонь в очагах и свечи. Затем, положив отрубленную голову в плетеную корзину, они вышли в порядке через открытые ими главные ворота яски и направились к предместью Таканава.
Уже начинало светать, и весть о ночном происшествии в яски Моронаго, из уст ближайших соседей, начала быстро распространяться по проснувшемуся городу. Народ сбегался толпами и приветствовал торжественную процессию окровавленных, израненных ронинов, в изорванной среди борьбы одежде.
— Мы так счастливы! — с восторгом и увлечением восклицали ронины, — так счастливы, как если бы нашли цветок, который расцветает один раз в три тысячи лет!
Можно было опасаться, как бы они не подверглись по пути нападению со стороны самураев одного из родственников князя Моронаго; поэтому один из восемнадцати главнейших князей японских, друг и родственник покойного Иенео, поспешно выслал к ним на защиту всех своих воинов. Когда ронины проходили мимо яски князя Сендай, их с почетом пригласили зайти во двор и угостили рисом и теплым саки. Прибыв ко храму Сенгакуджи, где покоится прах Иенео, они обмыли свою кровавую добычу в фонтане, который и до наших дней журчит на том же самом месте и в том же самом виде, и затем следующим образом совершили "обряд примирения".
Юраносуко вынул из бокового кармана маленькую заупокойную скрижаль, на которой было начертано имя их усопшего господина, и поставил ее на столик, нарочно принесенный для этого на могилу Иенео; перед скрижалью он положил обмытую голову князя Моронаго, затем взял фимиамницу, наполненную ароматным куревом, обкурил ею со всех сторон могилу и поставил на столик рядом со скрижалью. Остальные ронины, окружив могилу, опустились на колени и все время пребывали в благоговейном молчании. Исполнив обряд, Юраносуко положил перед могилой три земные поклона и воскликнул растроганным голосом:
— Дух моего господина! С глубоким чувством уважения предстают твои самураи перед тобою. Ты, господин, близок ныне к тому, кто родился на свет из цветка лотоса и достиг славы и величия, превышающих человеческий разум (Будда). Дрожащею рукой кладу перед скрижалью, на коей начертано твое незабвенное имя, голову твоего врага, отрубленную мною тем самым мечом, который в час твоей кончины ты завещал верному слуге своему. О, господин наш, обитающий ныне под сенью райских дерев и среди цветущих лотосов. Воззри оттуда благосклонно на дар, приносимый тебе твоими самураями!
Все присутствующие поклонились в землю и заплакали. Заплакал и местный бонза, бывший очевидцем этого торжественного обряда. Юраносуко заранее вручил ему все находившиеся у него деньги ронинов на расходы для будущего их погребения, так как всем им предстояла теперь казнь, и просил похоронить всех их рядом, подле могилы их даймио. После этого, они расположились тут же на отдых, спокойно ожидая своей участи.
Вскоре явились якунины со стражей и объявили ронинам, что арестуют их по повелению сегуна. Ронины с подобающим уважением выслушали волю высокой власти и беспрекословно ей подчинились. Вскоре их потребовали из тюрьмы на суд в городжио (верховный совет), где и было им объявлено, что так как они преступили долг уважения, подобающего столице сегуна и его правительству, самовольно присвоив себе суд и расправу над японским гражданином, то и присуждаются за это к смертной казни.
— Мы ели хлеб Иенео, — заявили они суду в свое оправдание, — и потому мы не могли поступить иначе. Конфуцзы говорит: "Ты не должен жить под одним небом или ходить по одной земле со врагом отца твоего или господина". Каким же образом могли бы мы читать этот стих, не краснея. Мы верные слуги и честные самураи, мы поступили по долгу нашей совести, и спокойно, с благодарностью принимаем ваше осуждение.
Тогда члены городжио объявили им, что, принимая во внимание высокие побуждения их поступка, а равно и сочувствие к ним общественного мнения, единодушно одобряющего их верность памяти своего господина, верховный совет именем микадо постановляет не лишать их чести дворянского звания и потому разрешает им вместо публичной казни самим сделать себе харакири.
Ронины поклонились и с почтительною благодарностью приняли этот дар особой к ним милости. Тогда разделили их на четыре отделения и передали под надзор четырем даймио, которые препроводили их к себе в дома, угостили как почетных гостей и приказали слугам сделать все необходимые приготовления к предстоящей операции. В тот же день все сорок шесть ронинов, в присутствии особо назначенных чиновников сегуна, с мужественным спокойствием собственноручно исполнили над собою приговор городжио. Тела их были перенесены в Сенгакуджи и похоронены с честью, в ряд, подле ими же воздвигнутой роскошной гробницы Иенео Такуми. Бок-о-бок с господином покоится Юраносуко, затем его сын Шикаро и далее, по порядку, вдоль ограды, все остальные. Надо всеми ними воздвигнуты из доброхотных народных пожертвований одинаковые каменные памятники, которые с тех пор служат предметом народного почтения. Нет того дня, чтобы в ограду Сенгакуджи не являлись посетители поклониться праху сорока семи мучеников и украсить их могилы свежими цветами и ветвями. Отцы приводят сюда сыновей поучиться примеру беззаветной преданности своему долгу. Предание говорит, что вслед за погребением ронинов, одним из первых явился к ним на поклонение человек из Сатцумы, оскорбивший некогда Юраносуко, когда тот притворялся пьяным в канаве. Опустясь на колени перед его могилой, он заявил всем присутствующим, что пришел дать почетное удовлетворение мученику и искупить свою вину за нанесенное ему оскорбление. С этими словами человек из Сатцумы вынул нож и вспорол себе утробу. Его похоронили тут же, с ронинами, могила его последняя с краю. В храме Сенгакуджи и до сих пор сохраняются одежды и оружие сорока шести ронинов, а равно и найденный на груди каждого из них записки, где они излагают причины и нравственные побуждения своего поступка. Там же, вокруг алтаря стоят прекрасно вырезанные из дерева и раскрашенные статуи Иенео и всех его ронинов, представленных во всеоружии в момент битвы. Общественное мнение и до сих пор одобряет поступок "сорока семи", приводя его каждый раз, когда нужно указать на героический пример верности своему долгу. Барон Гюбнер в своих записках рассказывает, между прочим, что в 1868 году один молодой японец, помолившись на могиле Шикаро, сына Юраносуко, тут же вспорол себе брюхо. Рана, однако ж, оказалась не смертельною, и потому он докончил себя, перерезав горло. Записка, найденная при нем, гласила, что он, ронин, желал поступить в число самураев князя Хоизу, но просьбу его отвергли, а так как он не хотел служить никому другому, той пришел в Сенгакуджи умереть близ могилы храбрых. "Каким же образом, — заключает свой рассказ приводимый автор, — после таких неоспоримых фактов хотят нас уверить, что исторический государственный строй, сложившийся в течение столетий, мог разрушиться ни с того, ни с сего так внезапно, что чувства и понятия, служившие ему основанием, исчезли вдруг сами собой и что с помощью указов на рисовой бумаге on a change tout cela, как говорит Мольеровский доктор?"
5-го января.
Сегодня вечером мы посетили Иошивару, знаменитый квартал куртизанок, о котором я упоминал уже раньше. Наблюдая Японию, было любопытно взглянуть, между прочим, и на эту отрицательную сторону ее социальной жизни, поставленную здесь в совершенно особые условия. Иошивара, это в некотором роде токийские трущобы. Лежит она к северо-западу от храмов Асаксы, среди довольно пустынной местности, почти за городом. Миновав Асаксу и Сибайю и оставив позади себя населенные улицы, мы ехали по низменной, болотистой равнине совершенно сельского характера и вскоре поднялись на высокую земляную дамбу, длиной около двух верст, проложенную напрямик через болото, в направлении с юго-востока на северо-запад. Эта местность, равно как и самая дамба, называется Ниппон-Цуцуми. С правой стороны, вдоль края дамбы, тянется внизу канал, с которым в одном месте сливается небольшое озеро, обсаженное ветлами и поросшее местами камышом; далее рисовые поля и кое-где вдали редкие огоньки в каких-то жилищах. Не знаю, как днем, а вечером вся эта местность производит довольно унылое впечатление. Тут, говорят, поблизости где-то на обширной низменности, находится эшафот, на котором совершаются публичные казни; таких эшафотов в городе два: один для южных, другой для северных кварталов. Дамба, по которой мы ехали, довольно широка; местами на ней попадаются с боков наскоро сбитые, животрепещущие балаганчики из тростниковых мат и рогожек, где помещаются самые непритязательные чайные, распивочные и идет какая-то мелочная торговля, преимущественно табаком, закусками и дешевыми лакомствами. Проехав с версту по дамбе, мы увидали вдруг на ней с левого бока высокие ворота под широким кровельным навесом, освещенные двумя фонарями. По бокам их были наклеены какие-то большие афиши и полицейские объявления. Дженерикши повернули в эти ворота и съехали по крутому спуску в довольно грязную улицу, обстроенную с обеих сторон бедными лавчонками и убогими домишками, где живет разный чернорабочий и сомнительный люд. Здесь, перед освещенными харчевнями и кабачками, стояло множество дженерикшей и несколько закрытых паланкинов с их носильщиками. Эти последние, вместе с курама, в ожидании своих седоков, сидели на корточках или дремали, развалясь на ступеньках и галерейках харчевень, курили и грелись над жаровнями, играли в кости и в мурру и вообще представляли собою очень разнообразные, говорливо оживленные группы. Присутствие паланкинов объясняется тем, что ни один сколько-нибудь уважающий себя человек не только из "порядочного", но и просто буржуазного общества не является в Иошивару иначе как под самым строгим инкогнито; многие, кроме закрытых носилок, прибегают еще к перемене костюма, окутыванию лица и даже к помощи гримировочных средств, вроде накладных усов, носов, бород и тому подобного. Говорят даже, что если бы чиновник, состоящий на государственной службе, позволил себе открыто появиться в домах Иошивары, то был бы уволен в отставку на другой же день безо всяких разговоров, — так строго относится правительство к нарушителям условий своего служебно-официального положения и общественной нравственности, и это не только теперь, но и всегда так было.
Вскоре, миновав улицу жалких домишек, мы переехали по деревянному мосту через канал, окружающий Иошивару с наружной стороны и очутились прямо перед ее воротами.
Весь квартал представляет собою правильный четырехугольник, почти квадрат, две стороны коего имеют по 180 и две по 170 сажен длины. Он сплошь обнесен высокою стеной, как бы совершенно отдельный город с одними только воротами на северо-восточном фронте, которые служат единственным путем для входа и выхода. С внутренней стороны ограды непосредственно к воротам примыкают, друг против друга, две караулки, где помещаются чины полицейского надзора, так что помимо непосредственного их наблюдения, никто не может проскользнуть ни сюда, ни отсюда. Эти чины командируются в Иошивару на постоянную, службу, и между ними есть несколько очень ловких сыщиков, так что, вследствие их бессменности, им очень хорошо знакомы в лицо все более или менее обычные посетители квартала, служащего как бы главным сборным пунктом всех дурных элементов громадного города.
Чуть только мы миновали ворота, как двое полицейских с короткими толстыми жезлами в руках приказали нашим курма остановиться и подошли к ним для объяснений. Надо сказать, что Иошивара для европейцев почти закрыта, и на это есть двоякие причины. Во-первых, японское правительство не желает выставлять напоказ перед чужими язвы своего общественного строя, — оно и от своих-то прячет их за глухими высокими стенами; а во-вторых, трудно было бы отвечать за личную безопасность иностранцев в этих вертепах, среди подгулявшего и далеко не дружелюбного к ним сброда.
Наши курама и находившийся при нас переводчик объяснили полицейским, что мы в некотором роде "знатные путешественники" из русского посольства, которые явились сюда вовсе не кутить, а только взглянуть, и просили не делать нам в этом препятствий. Перемолвясь между собою, полицейские любезно согласились на пропуск, но предложили нам оставить дженерикши за воротами и идти пешком. Мы, конечно, беспрекословно согласились на это, и тогда один из них отправился вместе с нами, следуя в нескольких шагах позади, для охраны и наблюдения.
Прямо перед нами, начиная от ворот, тянулась широкая шоссированная улица, вдоль которой был устроен посредине бульвар с деревцами и цветниками. На половине своего протяжения она пересекалась другою такою же точно бульварною улицей. В пункте их пересечения находится центр Иошивары Здесь один из домов принадлежит казне, и в нем помещается со своею канцелярией так называемый "начальник Ганкиро", на обязанности коего, сверх наблюдения за чистотой, порядком и благочинием квартала лежит еще ведение регистровых списков всех обитательниц Иошивары, нотариальное свидетельство заключаемых ими договоров с их антрепренерами, санитарный надзор при помощи особо назначенных врачей и судебно-административное разбирательство всех возникающих в пределах квартала историй, жалоб и претензий. Весь квартал разбивается четырьмя продольными и тремя поперечными прямыми улицами на совершенно правильные участки. Но насколько центральные улицы широки и опрятны, настолько же крайние, ближайшие к наружной стене, узки, мрачны и представляют чисто трущобные проходы с темными и грязными конурами и чуланчиками вместо жилищ, где гнездятся последние отребья проституции.
В Иошиваре, как в одном фокусе, сгруппированы все степени падения "жертв общественного темперамента", от отребьев до самых блестящих куртизанок, которые помещаются на лучших местах и в лучших домах иошиварского центра. Эти последние получают от своих антрепренеров целые отдельные квартиры, имеют свой особый штат прислуги, поваров, паланкинщиков и роскошные салоны, уставленные цветами и освещенные в gиorno, где они принимают своих поклонников и нередко задают им блестящие празднества. Ганкиро средней руки все без исключения снабжены стекольчатыми или просто решетчатыми павильонами, за которыми, как птицы в клетке, сидят полукругом на выставке ярко разряженные девушки. Это совершенно то же, что мы видели уже в Канагаве, и таких здесь огромное большинство.
Все улицы, сверх обыкновенного городского освещения, были еще иллюминированы рядами шарообразных красных и продлинноватых белых четырехугольных фонарей, с нумером и особым "гербом" или девизом дома, обязательно выставляемых над каждою входною дверью. В самом конце улицы высится пожарная каланча, около которой прислонилась к стене буддийская часовня, По случаю праздничного времени, на улицах сновало множество всякого народа, между которым мы заметили немало "инкогнито", закутанных креповыми шарфами, из-под которых виднелись только глаза. У центрального перекрестка прогуливались вдоль аллей некоторые из перворазрядных куртизанок в богатых зимних киримонах (на вате), со множеством черепаховых шпилек в волосах, торчавших во все стороны вроде ореола. Каждая гуляла в сопровождении одной или двух своих прислужниц, обязанность которых нести фонарь, иногда собачку или какие-либо туалетные вещи их госпожи. Встречаясь одна с другой, эти дамы не без грации отдавали друг дружке церемонный поклон, словно настоящие гранд-дамы японского общества, и иногда останавливались на минуту перекинуться несколькими любезными словами. Прохожие мужчины вежливо сторонились перед ними, уступая дорогу или обходя их группы, и замечательно, что ни один из них не позволил себе на их счет никакой резкой или фривольной выходки, точно это и в самом деле были вполне порядочные женщины. Выходит, что даже и в подобном месте японская "улица" куда приличнее и благовоспитаннее европейской! А между тем не думайте, чтоб общественная нравственность относилась к женщинам этого разряда поощрительно или даже индифферентно. Путешественники, утверждающие противное, положительно ошибаются или судят слишком поверхностно. У Эме Эмбера, который в этом отношении тоже далеко не непогрешим, приведена, между прочим, одна народная песня, где для куртизанки нет других слов, кроме проклятия. Вот что поется в ней про куртизанку, которой ее возлюбленный из мести отсек голову:
"Вот она, распростертая на земле, без головы, эта бессердечная женщина, которая любила всех и никого не любила!
Она привыкла играть людьми как фальшивый игрок, умеющий, бросая кости, повернуть их в свою пользу.
Не ее следует жалеть, — надо плакать о ее многочисленных жертвах.
Женщина, которая подрезала ноги стольким мужчинам во цвете лет, не заслуживает доли, лучшей той, что предназначена убийцам из-за угла".
Я говорил уже раньше об обычае, в силу которого женщина, решающая поступить в ганкиро, обязана съесть перед коце (местный старшина) горсть рису с ложки, что считается в высшей степени позорным и служит символом ее разрыва навеки со всем честным миром. Поэтому все рассказы о том, будто многие буржуазные семейства отдают своих дочерей еще в детском возрасте на воспитание в ганкиро — не что иное, как самый вздорный вымысел. Мы, по крайней мере, не видали здесь ни одной малолетней девочки, да и не слыхали ни о чем подобном от людей, более нас знающих японскую жизнь. Точно также круглый вздор и то, будто многие порядочные люди ищут себе жен между иошиварками. Если и случаются такие факты, то это не более как исключение, возможное в Японии столько же, как и во всем остальном мире. Напротив, люди, знающие японскую жизнь, положительно удостоверяют нас, что здесь ремесло куртизанки презирается гораздо более, чем в Европе. Доказательство тому — эта самая Иошивара: правительство еще с древних времен нашло благопотребным совершенно выделить проституцию из круга общегородской жизни и замкнуть ее, как в тюрьму, в особый квартал, да еще окружить ее там высокими стенами и самым бдительным надзором, подобно тому, как в некоторых городах Востока изолируют прокаженных. Иошиварка до недавнего еще времени не смела даже появиться за чертой своего квартала иначе, как в совершенно закрытом паланкине. Теперь, под давлением европейской "цивилизации", начинают уже смотреть на это несколько легче, но все-таки нравственное и общественное положение иошиварки таково, что многие из них, под гнетом сознания своей безысходной отверженности, кончают самоубийством.
6-го января.
Выдался нынче день, чрезвычайно обильный разнообразными впечатлениями. Утром — обедня в посольской церкви, с водосвятием. После завтрака — визиты германскому и австрийскому посланникам. Помещения того и другого прекрасны, но дом нашего посольства все же лучше и представительнее всех, кроме разве китайского, который щеголяет своеобразною архитектурой и роскошью, напоминающею богатые буддийские храмы. Но у китайцев свое, а у нас устроено хорошо и комфортабельно по-европейски, с присоединением таких чисто русских удобств, как печи и двойные рамы, что в зимнее время и здесь является далеко не лишним. Архитектурная же внешность и местоположение нашего посольства лучше всех остальных.
Окончив визиты, пошел я с В. Н. Бухариным прогуляться. Мы обогнули посольский квартал с западной стороны, держа направление к югу, на верхушки темных рощ, покрывающих холмы Сиба и, перейдя мост на Канда-гаве, очутились в округе Мицу, где участок Мегуро отделяется от участка Атакоста. Тихие улицы, редкие прохожие, редкие лавочки и то больше все съестные или зеленные. На берегу проточной канавки заголившиеся ребятишки спускают кораблики; в другом месте налаживают ими смастеренную ветрянку; далее, задрав вверх хохлатые головы, следят за полетом бумажного змея. Вообще на улицах попадаются преимущественно дети. Изредка раздаются из какого-нибудь домика звуки самсина и голосок молодой певицы. Сравнительно с другими частями города, жизни тут очень мало. Тишина в воздухе, тишина на земле, — деревней и весной пахнет; петухи поют… Дорога спускается под гору, в лощинку между двумя возвышенностями. В садиках по обеим сторонам ее много деревьев, не теряющих листа, несмотря на январь месяц. Склоны и вершины холмов покрыты облиственными деревьями и кустарниками, — совсем будто и не зима.
Замечаем впереди высокое гранитное тори с парою каменных канделябров по бокам его на мощенной плитами площадке, от которой две расходящиеся лестницы ведут широкими гранитными ступенями на вершину лесистого холма, обнимая с двух противоположных сторон его склоны. На этих лестницах вечная тень благодаря простирающимся над ними широким и густым ветвям высоких старорослых деревьев. Как должно быть хорошо тут весною!..
Легко взобравшись наверх по одной из этих отлогих лестниц во сто ступеней, мы очутились перед старым храмом. Он не богат, но что за мастера японцы выбирать места для своих святилищ! И как сильно сказывается в этих случаях прирожденное им чувство изящного!..
Храм окружен великолепною рощей вековых криптомерий и разных других деревьев, среди которых таинственно выглядывает его резной фронтон. Здесь искусство и природа взаимно дополняют друг друга, представляя своим сочетанием прелестнейшую декоративную группу. Вокруг полная тишина и безлюдье, — ни души живой, словно храм этот покинут и забыт. Даже не верится как-то, чтобы среди столь обширного, многолюдного города могло вдруг выдаться уединенное, поэтически заглохшее место. Выйдя из рощи, мы очутились в виду скромного чайного домика на большой расчищенной площадке, по обрывистому краю которой тянулись на деревянных подпорках две галереи с перилами, открытые спереди и унизанные вдоль по карнизу рядами пунцовых фонариков. Над одной из них торчала деревянная вышка с платформой и флагштоком. С этого пункта открывается превосходный вид на значительную часть города, в особенности на его южные кварталы и на широкое взморье; но так как в общем характере своем эта обширная картина вполне напоминает ту, которой несколько дней назад я любовался с балкона русской духовной миссии, то описывать ее нет надобности. Сойдя вниз, мы узнали, что этот холм называется Атага-Яма.
Отсюда повернули мы в обратный путь к Тора-Номону, то есть тигриным воротам, у моста того имени на Кандагаве, в соседстве с коими находится русское посольство. Путь лежал по улице Кубоцио. где в одном месте явился нам совершенно неожиданный сюрприз в виде вывески с русскою надписью, составленною, можно сказать, руссее русского. Она находилась над входом в какую-то скромную японскую цирюльню и рядом с местными литерными знаками гласила по-русски: "Брильня". Поезжайте от Архангельска до Баку или от Калиша до Владивостока, и можно хоть какое угодно пари держать, что на всем великом пространстве Российской Империи вы не увидите на брадобрейных заведениях иного названия как "цирюльня" или "парикмахерская", в губернских же городах встретите и "куафера из Парижа", а тут вдруг "брильня"! Совершенно русское слово, как нельзя более в духе нашего языка придуманное, странно сказать, японцем. Это первая русская вывеска, какую мы встретили в Токио; в Иокогаме есть их несколько.
На той же улице Кубоцио наткнулись мы на представление пляски корейского льва, так называемого комаину, изображение коего в виде бронзовых или каменных статуй нередко приходится встречать во дворах некоторых храмов. Подобно тому, как смеются здесь над Кицне, лисичкою святого Инари, так, очевидно, потешаются и над корейским комаину, что не мешает, однако же, суеверному почитанию обоих этих символов, в память того, что некогда, в своем натуральном виде, тот и другой служили вместилищем или земною оболочкой двум служебным (то есть низшего порядка) духам. Вокруг двух комедиантов собралась большая толпа, в которой преобладали женщины и дети. Один играл на барабане, другой изображал льва. На этом последнем был надет на застежках желтый мешок с четырьмя рукавами, для рук и ног, испещренный поперечными черными полосами, в виде тигровой шкуры; сзади торчал хвост, увенчанный пучком волос из пакли, которым комедиант мог вертеть во все стороны, а спереди была приделана к мешку фантастическая львиная голова с длинною и пышною гривой из пакли же и разноцветных бумажных лент, завитых в букольки. Эта маска из папье-маше обладала таким устройством, что комедиант, с помощью скрытых шнурков, протянутых к пальцам, мог по произволу вращать ее глазами, раскрывать пасть, вертеть языком и щелкать зубами. Кроме того, становясь с четверенек на ноги, он мог на целый аршин вытягивать кверху морщинистую бумажную шею, устроенную на спиральной пружине, и тогда перед толпой являлось чудовище-великан, от которого с визгом и смехом рассыпались в стороны юные зрители. Физиономия у льва, что называется, "страшенная", но в то же время и пресмешная. Он зычно рычит и гогочет с помощью какого-то духового инструмента, который комедиант держит во рту, должно быть вроде того, как делают наши "петрушки". Под непрерывные звуки барабана, сопровождаемые каким-то речитативным напевом барабанщика, лев начинает сначала спокойно прохаживаться на четвереньках, помахивая время от времени хвостом и ударяя им себя по бедрам. По временам он останавливается и озирает собравшуюся публику. Пользуясь этою минутой, кто-нибудь из мальчишек непременно подкрадется сзади и дернет его за хвост. Лев быстрым прыжком оборачивается назад, и вся стоящая там гурьба с испугом отшатывается от него в сторону. Он поднимает переднюю лапу и преуморительно грозит ей пальцем, толпа встречает этот комический жест взрывом веселого смеха. Но иногда он отвечает ей и своеобразным презрением, не оборачиваясь, а только поднимая по-собачьи заднюю ногу, и тут опять неудержимый хохот. После этих предварительных штук, лев становится с ревом на задние лапы и начинает подплясывать, переминаясь с ноги на ногу и выкидывая порой разные коленца до трепака включительно; шея его то вытягивается, то сокращается, голова вертится и качается со стороны на сторону, пощелкивая в такт зубами; хвост тоже не остается в бездействии: то вдруг поднимется он кверху торчком как палка, то подожмется как у прибитой собаки, то начнет вилять по-собачьи, выражая чувство удовольствия и признательности, когда кто-нибудь из публики кинет к ногам фигляра мелкую монету. Между тем мальчишки задирчиво, хотя и с опаской, норовят дернуть его за хвост или ущипнуть за ногу. Лев с яростью кидается на них и преследует отхлынувших шалунов неуклюжими прыжками, брыкаясь порой по-ослиному против тех, которые теребят его сзади. Над толпой стоит веселый гам, и смех, и визг ребячьего испуга. Но вот в самый патетический момент, когда, настигнув преследуемых, лев уже готов схватить одного из них, он неожиданно вдруг останавливается, озабоченно принимает полулежачую позу и с аппетитом начинает зубами у себя искать блох и чесать заднею лапой за ухом; глупая морда его в это время закатывает глаза и выражает верх сибаритского наслаждения. И надо отдать справедливость фигляру, — все эти его движения и ухватки очень верно подражают натуре то собаки, то кошки, и преисполнены большого, хотя и грубого комизма. В заключение, усевшись по-собачьи, лев вытаскивает из рукава веер и пресерьезно начинает обмахиваться вокруг морды и сзади, около хвоста, а затем обходит с ним публику как немецкие артистки с "тарелочкой" и благодарит за каждую подачу характерным японским поклоном, к которому непременно присоединяется радостное виляние хвостом. Пляска корейского льва составляет одно из любимейших публичных зрелищ и развлечений японского простонародья и пользуется широкою популярностью на всех островах Великого Ниппона.
Вдосталь наглядевшись на это оригинальное представление, мы отправились далее по своему пути и, уже подходя к дому русского посольства, увидели, что на соседний военный плац выведены для ученья три батальона пехоты. В. Н. Бухарин предложил было отправиться на плац, но я, чувствуя некоторую усталость, отказался и, придя домой, принялся проглядывать вновь полученные русские газеты, как вдруг слышу сильный отрывистый гром, который в первое мгновенье заставил меня подумать — уж не взрыв ли это случился на пороховом заводе или в арсенале. Я поднялся с дивана, чтобы посмотреть в окно, не увижу ли где грибообразный столб дыма (характернейший признак порохового взрыва), как в это самое мгновение раздался второй точно такой же громкий и отрывистый звук. Окно одной из моих комнат выходило в сторону военного плаца, так что мне всегда прекрасно было видно все, что там происходит. Вижу — по плацу стелется дым и думаю себе, верно, японцы делают артиллерийское учение. Но, когда дым отнесло ветром, то к удивлению передо мною открылись не полевые орудия, а развернутый фронт двух батальонов; третий стоял в двухвзводной колонне в резерве. То, что так обмануло мой слух, была пальба залпами целым батальоном. Потом пошли залпы плутонгами 30 и опять батальоном, которыми оставалось только восхищаться. Я не выдержал и побежал на плац, где ученье все еще продолжалось. С особенным удовольствием и не без некоторого чувства зависти должен сказать, что мне очень и очень редко доводилось видеть и слышать такие — позволю себе выразиться, — идеальные залпы, идеальные по их чистоте и моментальности. Залп вообще, даже в наилучше обученных войсках, редко бывает моментален, а всегда раздается с некоторою оттяжкой вроде короткой барабанной дроби; а здесь же был выпущен целый ряд залпов и каждый из них был вполне безусловно моментален, как произнесенное слово "раз!" или звук единичного выстрела. Что это не случайность, доказывается целым рядом повторительных залпов, из которых ни один ни на йоту не был хуже другого. Оставалось, повторяю, только безусловно восхищаться вниманием, сноровкой и выучкой людей этих двух батальонов.
После залпов последовало несколько перестроений и движений, соединенных с переменой фронта направо. Исполнив построение, батальоны открыли всем фронтом беглый огонь, а потом сделали захождение повзводно в обратную сторону и перестроились в ротные каре в шахматном порядке, после чего опять открыли беглый огонь из каре со всех фасов. При стрельбе развернутым фронтом как залпами, так и беглым огнем, люди передней шеренги становились на одно колено; из каре же обе шеренги стреляли стоя. Но беглый огонь был уже далеко не так блестяще хорош, как залпы. К новому удивлению моему он оказался чересчур уже редок, медлителен и как-то вял, даже без малейшего намека на ту энергию, к которой привыкло русское военное ухо, и по характеру промежутков между выстрелами скорее напоминал нерешительный огонь цепи в только что завязывающемся деле или заурядную аванпостную перестрелку. Впрочем, эта медлительность, как узнал я потом, имеет свою причину: здесь требуется, чтобы при беглом огне каждый солдат непременно целился по определенному предмету. Нет худа без добра, значит. Но, во всяком случае, думаю, что при подобном беглом огне, да еще из каре, стало быть, против кавалерии, когда именно залпы-то и требуются, хорошая кавалерия всегда до такого каре доскачет.
Учение продолжалось менее часа. Японские начальники, надо отдать им справедливость, не утомляют излишне людей чрезмерною продолжительностью учений и никогда не заставляют фронт долго ожидать себя перед началом оных. Но зато, с другой стороны, они никогда и не одобряют людей за хорошее ученье, никогда не благодарят их. Это здесь не в обычае, и, мне кажется, совершенно напрасно, потому что японцы вообще, насколько я заметил, очень самолюбивы и чувствительны к открыто выраженной им похвале, которая всегда подстрекает их к новым усилиям и усердию. Стоит лишь пройти по выставке базара Кванкуба, где сгруппированы удостоенные премий и почетных отзывов предметы художественного, мануфактурного и кустарного производств, чтобы воочию убедиться в этом; но еще нагляднее сказывается оно на работниках и курамах: при похвале, заметив, что труд его оценен, японец старается еще более отличиться.
* * *
По заранее полученным официальным приглашениям, мы отправились в десятом часу вечера на большой раут, который давал губернатор города Токио, господин Матсуда, во дворце Энрио-Кван.
Видеть в полном сборе все высшее японское и местное европейское общество с их дамами было очень интересно. Число всех приглашенных простиралось до полутора тысяч. Узорчатые массивные ворота, ведущие в обширный двор Энрио-Квана, равно как и самый этот двор, украшенный газонами и цветниками, были ярко иллюминированы. Ряды разноцветных бумажных фонарей-баллонов образовали вдоль и поперек двора большие аллеи и украсили собою какую-то пирамидальную беседку несколько в стороне от главного проезда. Масса экипажей и дженерикшей наполняла двор вместе с толпами любопытного народа. На главном подъезде встречала гостей толпа домашних слуг в черных фраках и белых перчатках, а старший из них раздавал программы домашнего спектакля, напечатанные по-английски на прекрасной бумаге. Оставив свое верхнее платье в коляске, так как никаких иных приспособлений для него здесь не имелось, мы направились налево, вдоль по открытой веранде, и не без замедлений прошли в толпе гостей широкий коридор, наполненный рядами фрачных слуг и цветущими растениями, испытывая при этом лихорадочный озноб от проникающей насквозь ночной моросящей сырости и сквозного ветра. Декольтированные дамы дрожали и ежились от холода, не имея чем прикрыть свои шеи и плечи, так как все эти их принадлежности бала и накидки по необходимости пришлось оставить в экипажах. Но, слава Богу, наконец-то добрались мы до приемной комнаты красного цвета, наполненной по углам экзотическими растениями и ярко освещенной хрустальными бра и лампами. В переднем углу ее был устроен род алтаря, на котором между цветами и вазами стояли две статуи каких-то божков, а перед ними, на листьях папортника помещались золотистые миканы, красный омар, буддийская просфора, священные бумажные дзинди и еще что-то, но что именно — я не успел заметить. В двух шагах направо от входной двери стояли хозяин с хозяйкой, встречая и приветствуя гостей английскими рукопожатиями. А. С. Маленда, в качестве драгомана нашего посольства, поочередно представил им всех русских, не принадлежавших к составу дипломатической миссии. Сам губернатор, худощавый мужчина лет сорока, во фраке, с орденом "Восходящего Солнца" на шее; супруга же его, госпожа Матсуда — молодая особа, в богатом национально-японском наряде, скромные цвета которого были подобраны с большим вкусом. Представясь хозяевам, мы прошли в следующие комнаты, где не так уже было холодно. То был ряд гостиных с пылающими каминами. Углы высоких стен повсюду украшались до потолка группами растений и деревьев; самые же стены были обтянуты очень дорогими японскими обоями, где по золотому фону рассыпались букеты цветов с порхающими над ними птицами и насекомыми, зияли яркой пастью мифические драконы и другие животные, а также изображались целые пейзажи: хижины, паруса, леса бамбуков и сосен, воздушные облака и непременная Фудзияма со своей усеченно-конической снежной вершиной. Кое-где висели в черных лаковых рамах с золотым багетом большие акварельные картины на шелку, изображавшие красивые виды разных мест Японии, народно-религиозные и житейские сцены, фрукты, плоды и цветы, птиц и тому подобное. Все это были прекрасные, очень тонкие произведения национальной живописи. Лампы и бра, прикрепленные к стенам, были украшены ветвями цветущих камелий, слив и вишен. Убранство комнат являло смесь японского с европейским: в одних гостиных — сплошные французские ковры, в других — превосходные, тончайшей работы циновки; на окнах тяжелые европейские драпировки, мебели вообще немного, но вся она роскошна и по фасонам своим принадлежит исключительно Европе, хотя некоторые стулья, кресла и канапе имели на деревянных частях спинок японские перламутровые инкрустации и сальвокатовые узоры. По бокам каминов и в некоторых углах красовались высокие массивные вазы из темной бронзы и фарфора, а на мраморных накаминных досках стояли бронзово-эмалевые сосуды и блюда, так называемые cloиsonne. Одни из комнат были освещены gиorno, другие же оставались в мягком, как бы таинственном полусвете. Словом, общее впечатление, производимое внешностью и обстановкой этого дворца, помимо роскоши, било на своеобразный эффект смеси японского с европейским. Что до меня, то не скрою, — я предпочел бы видеть здесь исключительно японскую обстановку, самую роскошную, конечно, но без примеси этих опошлевших форм и принадлежностей европейского индустриального люкса, за исключением разве диванов и стульев, каковых в истинно японских домах не бывает. Это, по-моему, единственная уступка, какую могли бы допустить японцы в обстановке подобного рода, в угоду привычкам своих европейских и китайских гостей; все же остальные, как французские ковры, портьеры, европейские накаминные бронзы и новейший европейский фарфор — вполне излишне: оно только нарушает целостность впечатления и режет глаз своим кричащим контрастом с чисто японскими вещами. Да и зачем все это, если в Японии есть свои собственные и такие прелестные ткани, фарфор и бронзы!
Множество гостей наполняло все ряды комнат, коридоры и даже холодную наружную веранду. Здесь были собраны все представители и несколько десятков представительниц высшего японского общества, начиная с принцесс императорского дома и придворных дам, отличавшихся широчайшими бандо и шиньонами своих роскошнейших причесок, до супруг министров, сановников, генералов и крупнейших торговцев. Без последних этот раут не мог обойтись, потому что господин Матсуда давал его как градоначальник для представителей не только администрации, но и города. Подобный праздник обязательно дается раз в год токийским губернатором, в один из дней "благополучного месяца веселостей". Городские дамы отличались от придворных не столь пышными, хотя и очень изящными прическами и более скромными цветами своих нарядов; придворные же были одеты в очень пышные и цветистые платья с широчайшими рукавами и распашными полами. Надо заметить, что все вообще приглашенные японские дамы, за исключением двух, были в национальных костюмах, которые при всей своей оригинальности очень изящны и отлично, хотя и вполне скромно, обрисовывают женскую фигуру. Исключение составляли только супруга и дочь министра иностранных дел, господина Инойе, одетые совершенно по-европейски, но это потому, что они долго жили в Англии и вполне усвоили себе все европейские приемы; мадемуазель Инойе даже там и воспитывалась, так что кроме японского типа очень миловидного личика в ней все европейское.
Что касается мужского элемента, то тут наряду с японцами были сгруппированы почти все европейские представители дипломатии, флота и иокогамской индустрии: последние даже со своими супругами и дщерями. Японцы, понятное дело, составляли главную массу гостей, среди которых был собран весь цвет и вся сила современного правительства, начиная с министров, членов государственного совета, высших чинов армии и флота, синтоских кануси (жрецов) и буддийских старшин бонз и кончая массой всякого чиновничества и офицерства более мелких рангов. Военные и моряки были в мундирах, при орденах, а бонзы в парадных своих облачениях, в парчевых набедренниках и надзадниках (не придумаю, как назвать их иначе, тем более, что употребленное слово совершенно точно определяет то, что следует); остальная же вся невоенная масса, за исключением пяти-шести престарелых крупных и почтенных ученых, оставшихся верными национальному костюму, была в черных фраках и белых галстуках.
Ах, эти ужасные, убийственные фраки! И зачем только понадобились они японцам, имеющим свой, веками выработанный костюм, в котором есть что-то солидное, сановитое. Представьте себе какого-нибудь даймио, каких теперь мы знаем, увы! только по картинкам: ведь он был просто величествен в своем одеянии, которое сидело на нем так красиво и так гармонировало с этой типичной прической, с этими двумя саблями за поясом. Точно таков же был и самурай в шелковом киримоне с гербами и накрахмаленными воскрыльями. Представьте же себе теперь того же самурая в куцом фраке с жалостными фалдочками, в белом галстуке из японского крепа, с туго накрахмаленным пластроном, который с непривычки к нему упрямо топорщится и лезет вон из жилета, с шапокляком под мышкой, с английским пробором на затылке, — о, этот бедный самурай кажется мне еще жалостней своих фалдочек! Известно, что японцы самый вежливый народ в мире. При каких-либо взаимных светских отношениях, а в особенности при встречных приветствиях эта утонченная вежливость такова, что с ней не могла бы сравниться даже пресловутая галантная вежливость французских придворных маркизов и петиметров прошлого столетия. И когда вы видите на улице двух японцев хорошего тона, отдающих друг другу при встрече свои приветствия, то несмотря на то, что все эти их утрированные учтивости покажутся вам с непривычки, быть может, несколько странными, вы все-таки невольно сознаетесь себе, что они вполне идут к этим своеобразным фигурам и к их национальному костюму. Но когда те же самые японцы облекутся во фраки и начнут свои глубокопочтительные взаимные сгибания спины, преклонения головы и троекратные приседания друг перед другом, упираясь руками в согнутые коленки, причем концы их фалд касаются земли, воля ваша, на них жалко смотреть в такую минуту, до того не гармонируют их манеры с европейским фраком. Со временем, конечно, все это сгладится, ибо раз уже ступив со своей почвы на покатую плоскость европейской "цивилизации", они силой обстоятельств невольно воспримут все ее формы и все недостатки. Некоторые из них, особенно из числа потершихся в Европе, уже и теперь вполне умеют носить фрак и держать себя внешним образом по-европейски, и они-то без сомнения служат предметом некоторой зависти и образцом для подражания всем остальным представителям "прогрессирующей Японии", стремящимся к тому же идеалу. Что до военных офицеров, то они более или менее уже успели освоиться с мундиром и носят его недурно, а некоторые, как например, бывший посланник в России, вице-адмирал Еномото, умеют носить его даже блестяще ловким образом. Но все же, глядя на все эти "плоды европеизма", мне становится жаль эту покидаемую, вполне самобытную, долгими веками выработанную цивилизацию Великого Ниппона, которая во многом может потягаться с цивилизацией Европы; жаль этих самобытных черт и красок жизни, которые невольным образом должны будут стираться перед нивелирующим все и вся европеизмом.
В половине десятого часа начался домашний спектакль, для участия в коем были приглашены лучшие из профессиональных актеров Сибайи. Представление давалось в одной из зал небольших размеров и вдобавок довольно узкой, которая поэтому вся как есть служила сценой, а зрители помешались в двух прилегающих к ней комнатах и в соседнем коридоре, любуясь спектаклем в растворенные двери и сквозь арку, ведущую в эту залу из одной смежной гостиной. Первые ряды кресел и стульев, поставленных в этой арке, были заняты исключительно принцессами императорского дома, придворными дамами и несколькими из европейских дам дипломатического корпуса. Остальные зрители теснились позади их и в трех других дверях стоя. Большая часть приглашенных, конечно, не добралась до этих мест и довольствовалась только тем, что могла слышать долетавшие до нее урывками звуки флейт и барабана, да изредка взвизги и возгласы некоторых актеров. В зале не было устроено никаких подмостков, ни кулис, ни занавеса, вообще ничего такого, что напоминает не только европейскую, но и японскую сцену. Декорацией служила стена, закрытая живыми растениями, преимущественно хвойных пород, а действие происходило прямо на циновочном полу. Здесь же на сцене, у боковой стены помещалось несколько музыкантов с флейтами, самсинами и маленьким тамтамом. Актеры, исполнив то или другое явление, отходили несколько в сторону и приседали на пятки отдохнуть, обмахиваясь веером в ожидании следующего выхода на сцену, когда таковой потребуется по ходу действия. Представление заключалось в пантомиме, которая все время сопровождалась аккомпанементом упомянутых музыкальных инструментов и ударами в громадный барабан, помещавшийся не в зале, а на веранде, и звуки этого барабана-монстра раздавались время от времени подобно раскатам грома или выстрелам из пушки. Один из музыкантов все время напевал гортанным, как бы сдавленным голосом (вероятно, это так следует) что-то тягучее, длинное, надо думать, эпопею тех действий, какие происходили на сцене.
Во время спектакля был открыт буфет, и так как большинство приглашенных не могло быть по тесноте в числе зрителей, то все оно ринулось туда. Перед буфетом была просто давка и сумятица, в которой главную активную роль приняли на себя вовсе не японцы, а их "цивилизаторы" европейцы. И жалко, и смешно, и наконец даже отвратительно было глядеть на ту чисто животную алчность и жадность, с какою все эти, с виду совершенно приличные, джентльмены набросились на блюда с разными кушаньями и в особенности на бутылки шампанского. Мы были самоличными свидетелями, как многие из этих безукоризненно одетых джентльменов, не успев раздобыть себе ни ножа с вилкой, ни хлеба, рвали мясо куропаток и фазанов и целые куски кровавого ростбифа просто зубами и руками, освободив их от перчаток, и как они с жадностью накидывались на первое блюдо, какое с бою попадало им под руку, был ли то ванильный крем с бисквитами или майонез из рыбы. И то, и другое валили они сразу на одну и ту же тарелку, присоединяя туда же и конфекты и фрукты, кусок ростбифа или дичи и поглощали все это стоя, за недостатком мест у столов, и стараясь только защитить в этой тесной толпе свою собственную тарелку от чьей-нибудь спины или неосторожного локтя и держать ее ближе ко рту, из опасения как бы не закапать свой снежно-белый, туго накрахмаленный пластрон. Некоторые из завладевших бутылками шампанского тянули его прямо из горлышка. Словом сказать, что воистину было генеральное кормление зверей, и я полагаю, что японцы, у которых выработаны для еды особые весьма деликатные приемы, не могли не чувствовать внутреннего омерзения при виде столь бесстыдно проявляемой алчности и жадности своих "цивилизаторов", благодаря коим не более как через полчаса пришлось уже закрыть буфет, потому что он весь был истреблен и расхищен. Лишь очень немногие из японцев успели воспользоваться каким-нибудь сладким пирожком, который они тщательно завертывали в заранее припасенную у себя бумажку и опускали в задний карман фрака, вероятно, для того, чтобы принести маленький гостинец своим домашним.
По окончании спектакля, в той же зале, что служила сценой, открылись танцы под звуки военного японского оркестра, поместившегося на веранде. Завывания флейт и пиццикато самсинов сменились мотивами Штрауса и рабби Оффенбаха, которые вообще исполнялись японскими музыкантами очень недурно. Танцы были устроены, конечно, более для европейцев, так как из среды японского общества в них приняли участие только м-ль Инойе и один чиновник, не особенно впрочем ловкий. Из европейцев же танцевали исключительно иокогамские англичане с англичанками, да две или три немки. Началось с вальса медлительного, вялого, в три темпа. Вертящиеся пары не танцевали, а толклись почти все на одном и том же месте, подпрыгивая и переминаясь с ноги на ногу, причем кавалеры очень некрасиво сгибали и выставляли все как-то вперед свои колени, отчего нередко толкали ими свою даму. Джентльмены эти с чопорно самодовольными физиономиями и с выпяченною вперед грудью держались так прямо, что казалось, будто они деревянные или, по крайней мере, что каждый из них проглотил по аршину. Но главное, что в них замечательно, это их красномясистые, истинно воловьи затылки с тщательно расчесанным и прилизанным пробором. Что же касается их достопочтенных леди и прелестных мисс, то смею думать, что обладая такою грацией и в особенности такими основательно созданными ступнями, они много выиграли бы, если бы вовсе воздержались от танцев. Что сказать вам о бальных туалетах и вообще о бальном характере этих дам? Быть может, как домашние хозяйки и добродетельные жены, они заслуживают всякого уважения но, быть может, именно вследствие того, что они прекрасные хозяйки, здесь они кажутся полукухарками. Некоторые из них могли бы назваться даже хорошенькими, если бы не этот характерно английский лошадиный оскал их губ, всегда позволяющий видеть некрасиво длинные передние зубы. Японские дамы оставались зрительницами, и сказать по правде, сравнение их с присутствовавшими здесь иокогамскими европеянками оказывалось вовсе не в пользу последних. У японок есть своя прирожденная грация, которая естественно сказывается и в манерах, и в обращении, как с мужчинами, так и между собою; а здесь, на этом вечере, мы могли заметить их умение держать себя безукоризненно прилично и с замечательным тактом.
Как характерную особенность программы танцев, следует заметить, что кадрили были из нее вовсе исключены. Из десяти нумеров, значившихся в этой программе, была сделана уступка в пользу только одной польки, в остальном же, согласно английскому обычаю, вальсы чередовались с lancиers и закончилось все это галопом, которого, впрочем, мы не дождались и уехали домой при сквернейшей погоде: шел дождь, смешанный со снежною завирухой.