На углу одной улицы стоял дом с жильцами. Так. А в доме жила девочка Машутка и собака Волчок. У девочки были отец и мать: отец — слесарь с завода, а мать — как о ней сказать? Выходит: домашняя хозяйка и на собрания ходит домашних хозяек. На собраниях у них разговор, как лучше хозяйство вести да детей воспитать, — вот это главное. Еще у нее есть черная шаль: дедушка с ярмарки привез. Он служит в кооперации. Кто знает, что такое кооперация? А Машутка знает. Она все знает. И куда мамка варенье прячет, тоже знает. Только она не берет без спроса, честное слово. А у Волчка никого нет.
Машутке шесть лет, а Волчку год и еще полгода. Это называется: полтора. Знаете? Ну, ладно… Собаке плохая жизнь: гложет она кости да ест что ни попало, что на пол упало. А со стола собаке, спаси Бог, что взять, — шкуру спустят. А что упало со стола, то ее. У них, у собак, тоже свой закон. Еще собаку можно ударить ногой, и это ладно. Марфуша из соседней квартиры говорит, что ей так и надо. А Машутка с ней заспорила.
— Вот и неправда, — говорит. — Собака тоже человек, только, конечно, у нее четыре лапы. Так это ничего, что ж такое?
Ну, Марфуша посмеялась над ней. Главное, Машутка всегда заступалась за Волчка, и Волчок, значит, подавал ей за это лапу. А уши у него были черные, сам белый, а хвост тоже черный. Больше ничего.
Однажды в праздник у них были гости. И во всех квартирах тоже гости. Весело! А кто сам в гости ушел, у тех заперто. На первое был суп картофельный, горячий такой и невкусный, а есть его хочешь — не хочешь, — надо, чтобы вырасти большой, большой, с ворота, — вот какой большой. И кто не ест супу, тот останется без второго. А то нешто так-то второго на всех напасешься? Конечно, при гостях того не сказывают, а то другой и ложку положит, обидится. Скажет: «В гости зазвали, а сами попрекают». Правду я сказал? А на второе были голубцы из капусты. Это, значит, сверху капустный лист, а внутри вареное мясо. Мать перевязала их ниткой, а то когда их варить, они разлезутся. И если не заметишь, то можно съесть вместе с ниткой, только от этого ничего не будет. А белых ниток у нее не было, так она черными. В брюхе-то разберешь не больно. Ну хорошо. А на третье у них угадайте, что было? Был молочный кисель, да еще с ванилью. Ваниль — такой стручок, а уж духовитый — сказать нельзя! Конечно, кому что нравится. А другой и за сто рублей в рот не возьмет. А вы бы взяли? Больно вы ловкие. А эта ваниль растет в Южной Америке. Есть такая страна — Южная Америка. Водятся там крокодилы, страшные-страшные. И еще там водятся зебры полосатые: с виду как лошадь, а только полосатая. Ну, про Южную Америку в следующий раз.
Мать поставила миску с киселем в кухне на стол, а сама пошла в комнаты собрать посуду. Кисель она выложила из формы, и он был похож на пирог, белый и совсем твердый. Только если потрогать миску, он весь дрожит, как старик Трофимыч из Марфушиной квартиры. Только этот Трофимыч, хоть старик, а храбрый: он никого не боится. Однажды пришел выпивши. «Я, — говорит, — и чорта на левую руку. Выходи, ставься!» Вот какой. Ну, конечно, Машутка хотела понюхать кисель и нагнула миску, а до носу ей далеко. Она еще нагнула. Так ведь она не знала, что он склизкий, а он, кисель-то, вдруг возьми да полезь на нее. Лезет, как живой. Лезет, что ты хочешь, окаянный, с ванилью. Да. Она хотела его плечом подпереть, потом грудью, еще потом коленкой, а он оторвался и — цуп! — здрасте, прямо на пол. Вот тебе и с ванилью!
Тут отколе ни возьмись Волчок. Завилял хвостом: «Что, мол, у нас Машутка за славная девчонка, прямо умница! Мать-то гостей навела, готовила, готовила, а теперь все мне, собаке, достанется». Ну, и бросился он на кисель, потому что ведь кисель был на полу, а что на полу, то его. Но Машутка вдруг замахала на него и закричала не своим голосом, совсем как Марфуша:
— Я тебе дам! Пошел прочь, проклятый!
Марфуша всегда тоже так: сама что сделает плохо, а виноваты у нее другие, особенно если это маленький — кошка или собака. Она кричит:
— Ты чего здесь вертишься? Тебя только не хватало!
Волчок, было, удивился и даже отскочил от киселя, посмотрел на Машутку, тявкнул: «Что, мол, это значит?», извинился хвостом да и скакнул на кисель с другой стороны: «Нечего, мол, тут занапрасно разговаривать». Он-то ведь в первый раз ел кисель с ванилью, да ему о цене и не спрашивать. Морда у него стала вся белая, и он громко чавкал, на всю кухню. Бока у него то втягивались, то раздувались. Сначала он радовался: эку штуку для него наготовили! Потом, видно, сообразил, что тут что-то неладно: вкусно больно. Стал громко лаять, а потом и вовсе поджал хвост да под стол. Сидит и облизывается.
Машутка заплакала. Сколько дорогой еды пропало! Да и гости-то: другой, может, только из-за киселя и пришел. Мать-то узнает — с ума сойдет. А тут, конечно, как раз мать и входит.
— Батюшки-светы! Да что же это такое, а? Да как же это ты такое натворила, холера тебя возьми совсем!
Вы, может, думаете, что она и впрямь захотела, чтобы Машутку взяла холера? Это она уж очень разгорячилась. Знаете? Ну, ладно. Да.
А Машутка сделала совсем невинное лицо — уж как она это сумела, не знаю, — и говорит:
— С места мне не сойти, одного раза не дыхнуть, это не я! Это Волчок. Вот он — под стол забился.
А сама думает: «Как хорошо, что на свете есть собаки. Собаки во всем могут быть виноваты. Вот ловко!» А Машутка, как была хорошей девочкой, так и осталась. Машутка-то никогда ничего без спроса не трогает. Она даже изюм из ситного никогда пальцем не ковыряет. Ну, что за Машутка! Весь свет пройти, — такой другой не сыскать. Не видала она разве киселя? Его в прошлом году тоже готовили. Она подошла только взглянуть, а Волчок, такой проклятущий, стал этак на задние лапы и поганой мордой на стол…
Тут уж начала Машутка в голос реветь. По чему — не знаю: должно быть оттого, что врать ей стало страшно. Когда соврешь, всегда страшно становится. И с чего бы такое? По мне бы, я врал всю жизнь, а Машутке страшно стало. То ли ей про собаку подумалось, то ли в глаза матери посмотреть нельзя. Вы, небось, лучше меня знаете. Когда солжешь, в глаза с чего-то людям смотреть неприятно, а больше смотришь на печку или в окно. Нет лучше, как смотреть тогда в окно. Я сам так постоянно делаю. Ну, ладно.
Мать ей поверила, стала ее утешать:
— Не ты, так чего орешь? Право, взять веник, да чтоб знала, как орать-то зря. Без тебя, видно, мало беды? Чего я гостям-то на стол теперь подам? У, раззява, утри нос!
Это она так утешала ее. А потом к собаке:
— Ах, ты анафема! Чтоб ты сдохла! Пошел вон из кухни! На твою собачью харю я, видно, старалась? Иуда ты окаянный, христопродавец!
Но Волчок только виновато стучал хвостом и не двигался. Он жалобно повизгивал, и в глазах у него были слезы.
— А, так ты еще и не слушаться! — закричала мать. — Постой же, белогвардейская твоя морда!.. А ты, дура, не плачь. Я тебе дам шоколаду. У, ревунья несчастная!
А Машутка ревела чем дальше, тем больше.
— Да, как же, брала я ваш кисель!.. У вас я все брала. Иголки, небось, тоже я брала, а потом сами нашли. Все я-а-а…
— Замолчишь ты, дрянь?
Но Машутка только того и хотела, чтобы мать дрянью ее обозвала. Видно, во святых ей не по нутру было теперь ходить. Вот она и обрадовалась, что теперь она — дрянь. Мать ее схватила, чтобы в комнаты унести, а она ногами стала болтать:
— Не хочу шоколадки, хочу киселя!
Ну, мать ее посередь пола и бросила, а сама подошла к гостям и все объяснила. Тем что же приходится? В чужом доме: орать-то не на кого. А отец был хороший: он никогда на мамку не орет. Взял только веревку и пошел на кухню:
— Надо, — говорит, — этого пса проучить, хоть я ему и не хозяин.
И гости с ним пошли. Оно, конечно, на такую собаку, которая кисель с ванилью слопала, всякому посмотреть приятно, да и учить ее, видно, будут не плохо.
А Машутка сначала все сидела на полу да повторяла:
— Мам, а мам, дай киселя! Мамка же!..
Потом подкралась к двери кухни и тоже стала смотреть. Сердце у нее стучало громко, — так громко, как стучат ночью часы. Волчок увидел людей и перестал бить хвостом. Он не был глуп и понимал, что его дело плохо, особенно, когда он увидел в руках у Машуткиного отца веревку.
«Не по правде, — думал Волчок, — ведь оно лежало на полу. Люди хотят меня бить не по закону».
Что ему оставалось делать? Он и зарычал, оскалив зубы.
— А, ты так? — сказал отец. — Марш сюда!
И он больно схватил Волчка за ухо и потащил. Ну, и Волчок тоже не плох: раз на то пошло, он цап его зубами за руку. Шерсть поднялась у него дыбом, и он стал уж не собака, а дикий зверь. Он был один против людей и знал, что не сдастся без боя.
Машутка хотела крикнуть: «Не троньте его, это я опрокинула кисель!», но было уже поздно, потому что вся рука у отца была в крови. Вдруг Марфуша закричала от наружной двери:
— Да он бешеный! Глядите, глядите: у него изо рта идет белая пена.
А это не пена, а кисель. Народ-то ведь глуп: они и побежали — кто на кого. Один поперек упал. Волчок прижал к спине уши да на них. Едва выкатились из кухни, и все двери на кухню, и снаружи, и изнутри заперли.
Остался Волчок победителем на кухне один, все углы обнюхал, понюхал еще раз и кисель да весь его и слопал, а там, небось, фунта три было. Брюхо у него раздулось, и он от скуки зевнул. Стали его кусать мухи, он и начал царапаться в наружную дверь. Слышит: за дверью говорят люди. Среди них он узнал голоса старика Трофимыча и Машуткиного отца. Что они говорили, — он не понял, потому что собаки все равно как и немцы, плохо понимают по-нашему.
А люди говорили вот что.
— Я отворю дверь, — сказал Машуткин отец, — а ты, Трофимыч, сразу накидывай ему на шею петлю и волоки его в сарай. А я схожу за милиционером, — тот его и застрелит из револьвера. А петлю затяни потуже.
— Я-то затяну, — сказал Трофимыч, — затяну хоть самому чорту.
Дверь открылась, и Волчок бросился на лестницу. Вдруг что-то сдавило ему шею, и он полетел куда-то вниз. Трофимыч его тащил, и он ударялся боками и спиной о каждую ступеньку лестницы. Тут уж Волчок ни о чем не думал, а только пищал.
На этом месте, товарищи, давай передышку сделаем. Спрошу я вас: хорошо сделала Машутка или плохо? — Плохо. Так ведь она это со страху сделала. А вы никогда не врали со страху? — То-то. Мало ли кто не ошибался. Плох не тот, кто ошибся. Ошибался всякий: на то и человек, чтобы ошибаться. А плох тот человек, который своей ошибки исправить не умеет. Вот теперь и посмотрим, как Машутка поправляла свою беду. Значит, слушайте.
Сидит Машутка у окна и видит, как Трофимыч Волчка на веревке по двору волочет. У того красные глаза на лоб вылезли, длинный язык где-то сбоку болтается, и сам он не идет, а больше на всех четырех лапах по земле едет. Швырнул Трофимыч Волчка в сарай и дверь большим колом снаружи припер. Смотрит Машутка на дверь сарая и знает, что лежит там избитый Волчок, и сейчас в него стрелять будут. И кажется Машутке, что печальные глаза Волчка смотрят на нее сквозь дверь прямо ей в сердце, и сердце у нее стучит, стучит… Сердце уж так неудобно устроено у человека, что оно не терпит неправды и начинает стучать:
— Стук, стук, человек, проснись: ты сделал неправду. Стук, стук, человек, я никогда не замолчу, человек! Я буду стучать днем, когда все люди говорят и ходят, и когда светло, и я буду стучать ночью, когда темно и все спят. Я буду бить, как молотом, и отдаваться в ушах, пока ты не проснешься, человек.
И Машутка испугалась своего сердца и закричала:
— Мама!
Но мама не могла ей помочь, потому что сердце у нас внутри.
Тогда Машутка слезла со стула и начала потихоньку прокрадываться к двери.
— Стук, стук! — говорило сердце. — Ничего, девочка, не бойся. Смелее шагайте, маленькие ноги, по дороге к правде. Нет ничего на свете лучше и краше правды. За правду стойте крепче все до единого, — даже до самой смерти.
И Машутка шла и все слушала, как стучит ее сердце.
— Теперь вниз по лестнице, — говорило сердце. — Стук, стук! По ступенькам вниз, стук!
А дальше Машутка и сама знала, что нужно делать. Никто не видел, как девочка мышкой прошмыгнула по двору к сараю, как ухватилась ручонками за толстый кол, как повалила его и вошла в сарай. Волчок сначала зарычал, а потом увидел, что это Машутка, и шевельнул хвостом.
Он лежал в углу, положив морду на лапу, и глаза его плакали от страха и обиды.
«Спасибо, — говорили его глаза, — что хоть ты пришла. Я всегда знал, что ты хорошая».
Но Машутка подсела к нему, обняла его руками за шею и сказала:
— Нет, нет, я дурная, Волчок. Это — сердце у меня хорошее, а сама я — дурная. Хуже меня нет на свете. Только теперь ты не пропадешь, Волчок, — нет, нет, — или мы пропадем вместе.
В это время за дверью голос Трофимыча сказал:
— Вишь, проклятый, даже кол своротил! Форменно сбесился.
И он опять привалил кол к двери. Волчок зарычал, сорвался с места и с хриплым лаем кинулся к порогу. Собака всегда должна кого-нибудь охранять, и сейчас Волчок был рад, что опять нашел себе работу — охранять девочку. Если-бы Машутке сказали раньше, что ее запрут в сарай вместе с бешеной собакой, которая искусала ее отца, да еще припрут дверь снаружи колом, она бы стала кричать изо всей силы, а то бы и с ума, кажись, сошла; а сейчас она только сидела и улыбалась, и никогда еще ей не было так хорошо. Она смотрела Волчку в глаза, а он ей. Он понимал, что девочка тоже попала в беду, и сердился. Он зевал, ворчал и отрывисто лаял:
— Что ж вы не идете? А ну-ка, суньтесь!
И вот они пришли. Это опять было много людей. Волчок зарычал и стал рыть землю лапами у порога. Он так и рвался в бой. Машутка старалась прогнать его от двери. Она крикнула тонким голосом:
— Я здесь! Не смейте стрелять: он совсем не бешеный.
Но ее голоса не было слышно за его лаем.
— Ах, помолчи же, Волчок, хоть на минутку.
Но он ничего не хотел слушать.
— Гав, гав! — говорил он. — Я вам всем перерву глотку за маленькую девочку. Я страшный. Р-р-р… гав-хрр… тяв-хррр… Вак-вик — хррр…
А в толпе людей перед дверью сарая стоял уже милиционер с револьвером наготове, и Машутка слышала сквозь собачий лай, как он говорил:
— Раздайтесь, граждане, маленько к сторонке. Ничего любопытного. Отнимайте, ребята, кол от двери. Ра-аз, два…
Машутка изо всей силы ухватила Волчка за шею.
— Три!
Дверь дрогнула, и кол покатился.
— Ма-ма! — пронзительно закричала девочка.
Милиционер поднял голову.
— Там кто-то есть еще, — сказал он.
Вдруг из окна дома раздался женский крик:
— Машутка-то где? Машутка пропала!
— Я здесь! — донесся в ответ из сарая слабый детский голос, заглушаемый свирепым лаем.
Толпа оцепенела.
— Она там, — сказал кто-то, — в сарае, с бешеной собакой.
— Собака ее загрызла…
— Ну, и девчонка сорви-голова! Сущий чорт!
А по двору бежала женщина с бледным, искаженным лицом. Она ломала руки.
— Убейте ее скорее, убейте! Стреляйте! Чего же вы ждете?
— Стреляй! Бей! — закричал Трофимыч и распахнул дверь.
Все увидели, как на шее разъяренного животного, рядом с его оскаленной пастью трепыхалось беленькое детское платьице. Потом заметили, что девочка точно душит руками шею собаки. Ноги ее из всей силы упирались в землю.
— Назад! — кричала она. — Волчок, назад!
И вдруг в страхе повернула голову к воротам сарая.
— Не смейте стрелять! — закричала она звонко: — Он совсем не бешеный. Это я опрокинула кисель. А Волчок — он лучше всех.
И в слезах она прижалась к голове Волчка, покрывая поцелуями его морду.