I

Рассказывают, что в 1848 году, когда во время революции Ротшильд дрожал за свое состояние, он выдумал следующую шутку. <Хорошо, — сказал он, — допустим, что мое богатство нажито на счет других. Но если его разделить поровну между всеми жителями Европы, то на каждого придется не больше одного пятифранковика (двух рублей). Что ж, я согласен выдать каждому его пятифранковик, если он его потребует>.

Объявивши это и распубликовавши свои слова, богач стал спокойно разгуливать по улицам Франкфурта. Раза три или четыре к нему подходили люди и просили вернуть им их пятифранковики, что он и делал с дьявольски насмешливой улыбкой. Фокус, таким образом, удался, и потомство миллионера продолжает до сих пор владеть своими миллионами.

Почти так же рассуждают и те буржуазные мудрецы, которые говорят нам: <А, экспроприация! Понимаю! Это значит взять у каждого пальто, сложить их все в кучу, а затем пусть каждый берет себе пальто из кучи и дерется за самое лучшее со всеми остальными!> Но в действительности эта болтовня — не более как глупая шутка.

Мы вовсе не хотим складывать в кучу все пальто, чтобы потом распределять их (хотя даже и при такой системе те, которые дрожат теперь от холода без одежды, все–таки остались бы в выигрыше).

Точно так же мы вовсе не хотим и делить деньги Ротшильда. Мы хотим устроить так, чтобы каждому родящемуся на свет человеческому существу было обеспечено, во–первых, то, что оно выучится какому–нибудь производительному труду и приобретет в нем навык, а во–вторых, то, что оно сможет заниматься этим трудом, не спрашивая на то разрешения у какого–нибудь собственника или хозяина и не отдавая львиной доли всего своего труда людям, захватившим землю и машины.

Что же касается до различных богатств, находящихся во владении Ротшильдов и Вандербильтов, то они только помогут нам лучше организовать наше производство сообща.

Когда крестьянин сможет пахать землю, не отдавая царю и помещику половину жатвы, когда все машины, нужные для того, чтобы вспахать и удобрить землю, будут в изобилии в распоряжении самого пахаря, когда фабричный рабочий будет производить для общества, а не для тех, кто пользуется его бедностью, — тогда рабочие перестанут ходить впроголодь, в лохмотьях; и ни Ротшильдов, ни других эксплоататоров больше не будет. Раз никто не будет вынужден продавать свою рабочую силу за такую плату, которая представляет лишь часть того, что он выработал, тогда и Ротшильдам неоткуда взяться.

<Ну, хорошо, — скажут нам. — Но ведь к вам могут явиться Ротшильды извне. Можете ли вы помешать человеку нажить миллионы где–нибудь в Китае, а затем приехать и поселиться у вас? Можете ли вы помешать ему окружить себя наемными слугами и рабочими, эксплоатировать их и обогащаться на их счет? Не можете же вы произвести революцию на всем земном шаре в одно время. Что же тогда? Уж не станете ли вы устраивать пограничные таможни и обыскивать приезжающих, чтоб конфисковать ввозимые ими деньги? Жандармы–анархисты, стреляющие по путешественникам, — вот будет любопытное зрелище!> В основе всех этих рассуждении лежит, однако, крупная ошибка: люди не задаются вопросом о том, откуда происходит состояние богачей? А между тем стоит только немного подумать, чтобы увидать, что богатеть) одних зависит исключительно от бедности других. Там, где не будет бедных, не будет и эксплоатирующих их богачей. Только из нищеты народа и создаются богатства.

Возьмите, в самом деле, средние века в ту пору, когда начали рождаться крупные состояния. Какой–нибудь феодальный барон (а в России боярин или князь) захватывал тогда целую плодородную, незаселенную область. Но, пока эта земля не была заселена, он совсем не был богат; земля ничего ему не приносила и имела для него не больше цены, чем какие–нибудь поместья на Луне. — Что же делал наш барон, чтоб обогатиться? — Он искал крестьян, бедноту.

Но если бы у каждого крестьянина был клочок земли, не обложенный никакими податями, если бы у него были, кроме того, нужные орудия и скот, то кто же пошел бы работать на земли барона? Каждый, несомненно, остался бы работать у себя, и барон оставался бы ни при чем. Но в действительности барон находил целые селения бедняков, разоренных войнами, засухами, чумой, падежами, не имевших ни лошади, ни плуга (железо в средние века было дорого, дороги были и рабочие лошади).

Везде были такие бедняки, искавшие возможности устроиться где–нибудь получше и бродившие ради этого по дорогам. И вот они видели где–нибудь на перекрестке, на границе владений нашего барона, столб, на котором обозначено было различными крестами и другими понятными для них знаками, что крестьянин, который поселится на этой земле, получит, кроме земли, соху, лес для избы, лошадь и семена, никому ничего не платя столько–то лет. Число этих годов — скажем, девять лет — и бывало отмечено на столбе девятью крестами, и крестьянин хорошо понимал, что значат эти кресты.

И вот беднота шла селиться на землях барона. Они прокладывали дороги, осушали болота, строили деревни, обзаводились скотом и сперва никаких податей не платили. Затем, через девять лет, барон заставлял их заключить с ним арендный договор, а еще через пять лет — заставлял платить себе оброк потяжелее, там опять увеличивал его, покуда у крестьян хватало сил платить; и крестьянин соглашался на новые условия, потому что лучших он не мог найти нигде. И вот мало–помалу, особенно при содействии законов, которые писались баронам и, нищета крестьянина становилась источником обогащения помещика, и не одного только помещика, а еще и целого роя ростовщиков, которые набрасывались на деревню и все более плодились по мере того, как крестьянину становилось тяжелее платить. А там, глядишь, крестьянин становился и крепостным барона и уже никуда не смел уйти с земли.

Так было в средние века. Но не происходит ли то же самое и теперь? Если бы были свободные земли, которые крестьянин мог бы свободно обрабатывать, разве он стал бы платить барину по сто рублей за десятину в вечность? Разве он стал бы платить непосильную арендную плату, отнимающую у него треть, а не то и больше всей его жатвы? Разве он согласился бы сделаться половником, т. е. отдавать собственнику половину своего урожая?

Но у него ничего нет, а потому он и соглашается на все, лишь бы ему позволили кормиться с земли; и своим потом и кровью он обогащает помещика. Из мужичьей бедности — из нищеты — растут княжеские, графские и купеческие капиталы; в нашем двадцатом веке точно так же, как и в средние века.

II

Помещик богатеет от мужичьей бедности; и точно так же от чужой бедности богатеет хозяин фабрики и завода.

Вот, например, буржуй, который тем или иным путем оказался обладателем суммы в двести тысяч рублей. Он может, конечно, проживать их по двадцати тысяч в год, что при нынешней безумной роскоши, в сущности, не особенно много. Но тогда через десять лет у него ничего не останется.

Поэтому, в качестве человека практического>, он предпочитает сохранить свой капитал в целости и, кроме того, создать себе порядочный ежегодный доходец.

Добиться этого в нашем теперешнем обществе очень просто, именно потому, что города и деревни кишат рабочим людом, которому не на что прожить даже одного месяца, даже и недели. И вот наш буржуа находит подходящего инженера и строит завод. Банкиры охотно дают ему взаймы еще двести тысяч рублей, особенно если он пользуется репутацией продувного человека, и с помощью этого капитала он уже получает возможность заставить работать на себя ну хоть четыреста рабочих.

Но если бы кругом его, в каждом городе и деревне люди имели обеспеченное существование, кто же пошел бы работать к нашему буржуа? Никто не согласился бы работать на него за рубль в день, когда всякий знает, что, если продать товар, сработанный в один день, за него можно получить три или даже пять рублей. К несчастью, как нам всем хорошо известно, бедные кварталы городов и соседние деревни полны голодающих семей, и не успеет завод отстроиться, как рабочие уже сбегаются со всех сторон. <Прими нас, батюшка, Христа ради; уж мы рады на тебя стараться, а нам лишь бы подати заплатить да ребятишек прокормить>. Их было нужно, может быть, триста, а явилась целая тысяча. И как только завод начнет работать, хозяин, если он только не совершенный дурак, будет получать с каждого работающего у него рабочего около двух или трех сот рублей ежегодно. У него составится, таким образом, порядочный доходец, и если он выбрал выгодную отрасль производства и обладает при этом некоторою ловкостью, то он будет расширять понемногу свой завод, удвоит число обираемых им рабочих и еще увеличит свой доход.

Тогда он станет почтенным лицом в городе и сможет принимать у себя других таких же почтенных — чиновников, а не то и губернатора; потом он постарается со единить свое состояние с другим большим состоянием, обвенчавшись с богатою невестою, выхлопочет выгодные местишки для своих детей и, наконец, получит какой–нибудь заказ от государства: ну хоть поставку гнилых сапог для войска или гнилой муки для местной тюрьмы Тут он уже совсем округлит свой капитал, а если на его счастье случится война или пройдет просто слух о войне, он уже не упустит случая; либо окажется подрядчиком, либо совершит какое–нибудь крупное биржевое мошенничество и станет тузом.

Девять десятых тех колоссальных богатств, которые мы видим в Соединенных Штатах, обязаны своим происхождением (как показал Генри Джордж в своей книге <Социальные вопросы>) какому–нибудь крупному мошенничеству, совершенному с помощью государства. В Европе, во всех наших монархиях и республиках, девять десятых состояний имеют то же происхождение: сделаться миллионером можно только таким путем.

Вся наука обогащения сводится к этому: найти бедняков, платить им треть или четверть того, что они смогут сработать, и накопить таким образом состояние, затем увеличить его посредством какой–нибудь крупной операции при помощи государства.

Стоит ли говорить после этого о тех небольших состояниях, которые экономисты приписывают <сбережениям>, тогда как в действительности <сбережения> сами по себе не приносят ничего, если только сбереженные деньги не употребляются на эксплоатацию бедняков.

Вот, например, сапожник. Допустим, что его труд хорошо оплачивается, что у него всегда есть выгодные заказы и что ценою ряда лишений ему удается откладывать по рублю в день или двадцать пять рублей в месяц. Допустим, что ему никогда не случается болеть, что, несмотря на свою страсть к сбережению, он хорошо питается, что он не женат или что у него нет детей, что он не умрет в конце концов от чахотки, — допустим все что вам угодно! Мечтать — так мечтать! И все–таки к пятидесяти годам он не накопит даже десяти тысяч рублей, и с этим запасом ему нечем будет прожить, когда он состарится и больше не сможет работать. Нет, большие состояния, очевидно, наживаются не так.

Но представим себе другой случай. Как только наш сапожник накопит немного денег, он сейчас же снесет их в сберегательную кассу, которая даст их взаймы какому–нибудь буржуа — предпринимателю по эксплоатации бедняков. Затем этот сапожник возьмет себе ученика — сына какого–нибудь бедняка, который будет считать себя счастливым, если мальчик выучится через пять лет ремеслу и сможет зарабатывать свой хлеб.

Ученик будет доставлять нашему сапожнику доходец, и, если только у него будут заказы, он возьмет еще и второго, и третьего ученика. Позднее он наймет рабочих — бедняков, которые будут очень рады получать рубль или полтинник в день за работу, которая стоит трех или четырех рублей. И если нашему сапожнику <повезет>, т. е, если он окажется достаточно ловким, его рабочие и его ученики будут доставлять ему около десяти рублей в день дохода помимо его собственного труда. Тогда он сможет расширить свое предприятие, начнет мало–помалу обогащаться и не будет вынужден экономить на необходимой пище. И в конце концов он оставит своему сыну маленькое наследство.

Вот что и называется <быть экономным, сделать сбережения>. В сущности, все это значит — уметь наживаться трудом тех, кому есть нечего.

Торговля, на первый взгляд, кажется исключением из этого правила. — <Вот, например, — скажут нам, — человек, который покупает чай в Китае, привозит его во Францию и таким образом получает тридцать процентов прибыли на свой капитал; он никого не эксплоатирует>.

А между тем, в сущности, и в торговле все то же. Если бы наш торговец переносил чай на своей собственной спине, тогда–другое дело! В былые времена, в начале средних веков, торговля именно так и велась. Поэтому таких чудовищных состояний, как в наше время, и нельзя было нажить: после трудного и опасного путешествия купцу едва–едва удавалось отложить небольшой барыш. Люди занимались торговлей не столько ради барыша, сколько ради любви к путешествиям и к приключениям.

Теперь же дело происходит гораздо проще. Купец, обладающий капиталом, может обогащаться, не трогаясь с места. Он поручает по телеграфу комиссионеру купить сто тонн чая, зафрахтовывает корабль и через несколько недель — или через три месяца, если путешествие совершается на парусном судне, — корабль привозит ему его товар. Он не рискует даже возможными приключениями в путешествии, так как и товар его, и корабль застрахованы. Если он затратил пятьдесят тысяч рублей, он получит теперь шестьдесят и, повторяя те же операции раза три в год, будет жить себе барином. Риск, опасность будет только тогда, когда он захочет спекулировать на каком–нибудь новом товаре: тогда он может или сразу удвоить свое состояние, или разом все потерять.

Но спрашивается, где же он нашел людей, которые за ничтожный матросский заработок решились пуститься в плавание, совершить путешествие в Китай и обратно, решились столько работать, утомляться, рисковать жизнью? Как мог он найти в доках разгрузчиков и нагрузчиков, которые работали на него, как волы, и которым он платил ровно столько, сколько нужно было, чтобы они не умерли с голоду? Как это все ему удалось? — Ответ прост. Только благодаря тому, что бедноты везде не оберешься! Пойдите в любую гавань, обойдите там кабаки, посмотрите на босяков, которые приходят туда наниматься и дерутся у ворот лондонских доков, осаждая их с раннего утра, чтобы только получить возможность работать на кораблях. Посмотрите на этих моряков, которые радуются, когда после целых недель и месяцев ожидания им удается наняться в дальнее плавание! Всю свою жизнь они провели, переходя с одного корабля на другой, и будут путешествовать еще на многих кораблях, пока наконец не погибнут где–нибудь в море.

Войдите в их хижины, посмотрите на их жен и детей, одетых в лохмотья, живущих неизвестно как в ожидании возвращения отца, — и вы узнаете, как и почему богатеет купец от заморских товаров.

Возьмите примеры откуда хотите и сколько хотите; подумайте сами над накоплением всех состояний, крупных и мелких — чему бы они ни были обязаны своим происхождением: торговле, банковским операциям, промышленности или владению землею, — и вы увидите, что повсюду богатство одних основывается на бедности других. А раз оно так, то анархическому обществу нечего будет бояться неизвестного Ротшильда, который явился бы вдруг и поселился в его среде. Если каждый член общества будет знать, что после нескольких часов производительного труда он будет иметь право пользоваться всеми наслаждениями, доставляемыми цивилизацией, всеми удовольствиями, которые дает человеку наука и искусство, он не станет продавать за ничтожную плату свою рабочую силу. Для обогащения такого Ротшильда не найдется нужной бедноты. Его деньги будут не больше как куски металла, пригодные для разных поделок; но плодиться и рожать новые золотые и серебряные кружки они больше не смогут.

* * *

Этот ответ на возражение определяет вместе с тем и пределы экспроприации. Экспроприировать — взять назад в руки общества — нужно все то, что дает возможность кому бы то ни было — банкиру, промышленнику или землевладельцу–присвоивать себе чужой труд. Оно просто и понятно.

Мы вовсе не хотим отнимать у каждого его пальто, но мы хотим отдать в руки рабочих все - решительно все, что дает возможность кому бы то ни было их эксплоатировать. И мы сделаем все от нас зависящее, чтобы никто не нуждался ни в чем и чтобы, вместе с тем, не было ни одного человека, который был бы вынужден продавать свою рабочую силу, чтобы обеспечить существование свое и своих детей.

Вот что мы понимаем под экспроприацией и вот как мы смотрим на наши обязанности во время революции — революции, до которой мы надеемся дожить не через сто лет, а в недалеком будущем.

III

Анархические идеи вообще и идея экспроприации в частности встречают среди людей независимых и среди людей, которые не считают праздность высшею целью жизни, гораздо больше сочувствия, чем обыкновенно думают. <Но берегитесь, — часто говорят нам такие друзья, — не заходите слишком далеко; человечество не меняется в один день, и не следует слишком торопиться с вашими планами экспроприации и анархии. Вы рискуете таким образом не добиться никаких прочных результатов>.

По отношению к экспроприации если мы чего боимся, то уже во всяком случае не того, чтобы люди зашли слишком далеко. Мы боимся, наоборот, что экспроприация произойдет в слишком незначительных размерах для того, чтобы быть прочною, что революционный порыв остановится на полдороге, что он разменяется на мелочи, на полумеры. Полумеры же никого не удовлетворят, а только произведут в обществе очень сильное потрясение и нарушат его обычное течение, но окажутся в сущности мертворожденными, как все полумеры, и, не вызвав ничего кроме всеобщего недовольства, приведут неизбежно к торжеству реакции.

Дело в том, что в нашем обществе существуют известные установившиеся отношения, которые совершенно невозможно изменять по частям. Все части того механизма, который представляет собою наше хозяйственное устройство, так тесно связаны между собою, что невозможно дотронуться до одной из них, не затронув вместе с тем всего остального. В этом убедятся революционеры при первой же попытке экспроприировать что бы то ни было.

Представим себе, что в какой–нибудь местности происходит такая частичная, ограниченная экспроприация; что экспроприируют, например, крупных земельных собственников, не касаясь фабрик, как предлагал некогда Генри Джордж[22]; или представим себе, что в каком–нибудь городе экспроприируют дома, не обращая в то же время в общую собственность съестных припасов; или же что в какой–нибудь местности экспроприируют фабрики, не трогая крупной поземельной собственности. Результат будет всегда один и тот же: огромное потрясение во всей хозяйственной жизни при отсутствии возможности перестроить эту хозяйственную жизнь на новых началах; приостановка в промышленности и обмене без возвращения к принципам справедливости; невозможность для общества восстановить гармонию целого.

Если крестьянин освободится от барина, а в то же время промышленность не освободится от власти капиталиста, купца и банкира, то результата не получится никакого. Крестьянин страдает в настоящее время не только оттого, что ему приходится платить аренду собственнику земли, но и от всей совокупности современных условий: от подати, которую с него взимает фабрикант, продающий ему за рубль заступ, который стоит — сравнительно с работой крестьянина — не больше полтинника; от налогов, которые взимает с него государство, существование которого невозможно без целой толпы чиновников; страдает он от издержек на содержание войска, которое нужно государству, потому что капиталисты всех народов ведут между собой непрерывную войну за рынки и что из–за права обирать ту или другую часть Азии или Африки каждый день может вспыхнуть война. Крестьянин страдает в Западной Европе от обезлюдения деревень, из которых молодежь уходит в большие города, куда ее привлекают временно более высокая заработная плата, получаемая на производстве предметов роскоши, или же удовольствия более живой жизни; он страдает, кроме того, от искусственного поощрения промышленности в ущерб сельскому хозяйству; от торговой эксплоатации других стран; от биржевых спекуляций, от трудности улучшить почву и усовершенствовать свои орудия и т. д. и т. д. Словом, земледелие страдает не только от того, что приходится платить аренду (постоянно повышаемую) за землю, но от всей совокупности условий существования наших обществ, основанных на эксплоатации. И если бы даже экспроприация дала возможность каждому обрабатывать землю и пользоваться ее плодами, не платя никому земельной ренты, земледелие хотя и почувствовало бы некоторое временное облегчение, но, во всяком случае, быстро бы вернулось назад к тому же подавленному состоянию, в каком находится теперь. Все пришлось бы начинать сначала, только к прежним затруднениям прибавились бы еще новые.

То же самое и с промышленностью. Попробуйте завтра передать фабрики в руки рабочих, т. е. сделайте то, что было сделано для некоторых крестьян, ставших собственниками земли; попробуйте уничтожить фабрикантов, но оставьте землю в собственности помещиков, деньги — в собственности банкиров, биржу — в собственности торгашей. Сохраните, одним словом, всю массу тунеядцев, живущих за счет труда рабочего, и всех существующих посредников, живущих с чуждого труда, а также сохраните государство с его бесчисленными чиновниками, — и вы увидите, что положение промышленности нисколько не улучшается. Не находя покупателей в массе крестьян, оставшихся бедняками, не имея сырого материала и не обладая возможностью вывозить свои продукты, отчасти вследствие застоя в торговле, главное же вследствие того, что все страны начинают сами производить то, что им нужно, промышленность неизбежно будет едва прозябать. Фабрики начнут закрываться, массы рабочих будут выброшены на улицу, и голодные их толпы будут готовы подчиниться первому встречному политическому пройдохе, вроде Наполеона III, или даже вернуться к старому порядку, лишь бы им обеспечили правильную плату за труд.

Или — попробуйте экспроприировать земельных собственников и передать фабрики в руки рабочих, не касаясь при этом толпы посредников, которые сбывают продукты наших мануфактур и спекулируют в крупных городах на муку, на хлеб, на мясо — на все! Обмен тогда приостановится, продукты перестанут двигаться по стране. Париж останется без хлеба, а Лион не будет находить сбыта для своего щелка — и реакция воцарится опять с ужасающей силой на трупах рабочих, опустошая картечью города и деревни, среди оргий, казней и ссылок, как это и было в 1815–м, 1848–м и 1871–м годах.

В нашем обществе все так тесно связано между собой, что невозможно коснуться одной какой–нибудь отрасли хозяйства, без того чтобы это не отозвалось на всех остальных. Как только частная собственность будет уничтожена в одной какой–нибудь форме — поземельной или промышленной, — ее нужно будет уничтожить и во всех остальных. Самый успех революции сделает это необходимым.

Впрочем, мы не могли бы ограничиться частичной экспроприацией, даже если бы хотели этого. Как только самый принцип <священной собственности> будет поколеблен, никакие теоретики не смогут помешать ее исчезновению под ударами ее взбунтовавшихся рабов — земледельческих, промышленных, железнодорожных, торговых. Если какой–нибудь большой город, например, Париж, возьмет в свою собственность дома или фабрики, то он самою силою вещей будет вынужден отвергнуть и права банкиров на взимание с Парижа пятидесяти миллионов годового налога в виде процентов на прошлые займы. Точно так же, вступивши в сношения с земледельческими рабочими, ему придется побудить их освободиться от поземельных собственников. Придется экспроприировать землю, хотя бы в окрестностях Парижа. Чтобы кормиться и работать, городу придется также экспроприировать железные дороги; и наконец, чтобы пищевые продукты не тратились зря и чтобы не оставаться во власти спекулянтов на хлеб — как это случилось с коммуной 1793 года, — самим гражданам Парижа придется заняться устройством запасных магазинов и распределением хлеба и всякой пищи.

* * *

Некоторые специалисты, однако, попытались ввести еще одно различие. — <Хорошо, — говорили они, — пусть экспроприируют землю, угольные копи, фабрики и заводы. Это — орудия производства, и они должны по справедливости рассматриваться как общая собственность. Но кроме этого существуют еще предметы потребления: пища, одежда, жилище, которые должны остаться в частной собственности>.

Народный здравый смысл быстро порешил с этим слишком тонким различием. Во–первых, мы не дикари и не можем жить в лесу, в убежище из ветвей; для работающего европейца нужна комната, нужен дом, нужна кровать, нужна печка. Для того, кто ничего не производит, кровать, комната, дом — это среда для безделья. Но для человека работающего отопленная и освещенная комната является таким же средством производства, как какой–нибудь инструмент или машина. Это — место, где восстанавливаются его мускулы и нервы, которые он завтра будет тратить на работе. Отдых производителя — это подготовление машины к действию.

По отношению же к пище это еще очевиднее. Тем якобы экономистам, о которых мы говорим, никогда не приходило в голову утверждать, что уголь, сгорающий в машине, не входит в число предметов, столь же необходимых для производства, как и сырой хлопок или железная руда. Почему же пища, без которой человеческая машина не способна на малейшее усилие, исключается из предметов, необходимых для производителя? Что это? Остаток религиозной метафизики?

Обильный и утонченный обед богача, конечно, представляет собою потребление предметов роскоши.

Но обед производителя есть такое же необходимое условие производства, как и сжигаемый паровою машиной уголь.

То же самое и по отношению к одежде. Если бы экономисты, устанавливающие это различие между орудиями производства и предметами потребления, ходили в костюме новогвинейских дикарей, тогда это было бы еще понятно. Но людям, которые сами не могут написать ни строчки, не надевши рубашки, совсем непригоже устанавливать такое резкое различие между рубашкой и пером. И если богатые туалеты их жен действительно предметы роскоши, то тем не менее существует известное количество полотна, бумажной и шерстяной ткани, без которых производитель не может производить.

Блуза и обувь, без которых рабочему нельзя идти на работу, одежда, которую он наденет по окончании своего рабочего дня, и фуражка, которая у него на голове, так же необходимы ему, как молот или наковальня.

К счастью, народ понимает революцию именно так. Как только ему удастся смести различные правительства, он прежде всего постарается обеспечить себе здоровое помещение, достаточное питание и достаточную одежду, не платя никому за это никакой дани. И он будет прав. Его способ действия будет несомненно более <научным>, чем прием ученых экономистов, устанавливающих такие тонкие различия между орудиями производства и предметами потребления. Народ поймет, что революция должна начаться именно с этого, и положит таким образом основание единственной экономической науке, которая действительно сможет претендовать на название науки н которую можно будет определить как изучение потребностей человечества и средств к их удовлетворению без лишней траты сил.