Древние представители народности и их преемники. — Борьба невежественной по-восточному партии с просвещенною по-западному партией. — Историческое значение русского аскетизма. — Тяготение малорусской массы к Московскому царству. — Два митрополита, представители русско-московской и русско-польской партии. — Преобладание польской идеи в эпоху восстановления православной иерархии.

Между тем как происходили новые ссылки казаков с московским правительством, весною 1631 года скончался Иов Борецкий. С Борецким прекращается политическая деятельность убогих, но дерзновенных иноков, отважившихся подражать первым апостолам христианства, которые своей готовностью умереть за веру обезоруживали классических преследователей своих.

Каковы бы ни были достоинства и недостатки нашей церковной политики, но эти загнанные униатами и отвергнутые православными панами люди разграничили у нас резко «древнее русское благочестие» и с папством и с протестантством. Они выработали истинно христианскую программу действий, до какой никогда не возвышался наместник Христа, принизивший божественное к человеческому, — не возвышались и немецкие реформаторы церкви, низведшие высокие идеалы Евангелия к уровню добродетелей посредственных.

Род этих смиренных, но великих людей восходит, можно сказать, к первым векам христианства на Руси. Не те из наших предков, которые подражали византийцам в созидании храмов, и не те, которых имена прославились защитой наших городов от кочевых язычников, завещали нам стойкость в чувстве нашей народности, основою которого сделалось православие. Варяго-русский мир сознавал весьма грубо внушенную ему духовными его вождями задачу — «побороть за христиан на поганые полки». В числе этих вождей находились люди, которых идеал был выше воинственной борьбы с иноверцами. Чуждаясь радостей, достигнутых торжеством над «погаными», они скрывались от своих буйных почитателей в ископанных собственными руками пещерах, и всю жизнь упражнялись в христианской кротости, которой больше, нежели чего-либо другого, недоставало в быту варяго-русского воина. Бессознательно восполняли они своим подвижничеством русскую жизнь, слишком низменную и материальную при всей своей свежести, которою дышет дошедший до нас обломок её эпоса. Они, в эпоху юности русского общества, были то самое, что ныне составляют в нем проповедники высших идеалов жизни — люди науки и литературы. Они были религиозно-философским проявлением народного духа, и представляли в себе зачатки будущего его развития.

Когда кипучие Игори, Всеволоды, Олеги погибли один за другим вместе с храбрыми дружинами своими, как воины, несостоятельные граждански в борьбе за христиан, — беззащитные пещеры отшельников уцелели над рекой Славутом как бы чудом, и сохранили в новом, разноплеменном обществе нетронутым и нерушимым лучшее, что выработала наша старина. Но волна за волной набегала с запада на русскую развалину, и заносила нашу родную почву сором, жизни чуждой.

Только обычный сбор медовой дани на Печерский монастырь соединял между собой далеко разбросанные остатки былого строения Руси. Только этим чисто экономическим способом узнавала погруженная в невежество масса, где находится среда земли её.

Добродетели пещерных подвижников совершались безмолвно и, по христианскому смирению, скрывались даже от братии; и пороки и преступления покупателей хлебов духовных были между тем на виду у всех мирян, и наполняли города позорными сценами.

Самому непредубежденному историку может казаться иногда, что малорусская церковь не поддерживала местной народности в её упадке; что наше белое духовенство принизилось к самой земле под управлением бесчинствующей иерархии, а наши черноризцы закопались в общежительских интересах своих, и равнодушно предоставили миру вязнуть в глубоких колеях его беспутства.

Но в то время, когда нравственная немочь вельмож, умственные потьмы приходских попов и подстрекаемое протестантами стремленье церковных братств к религиозной гегемонии вели малорусскую народность к самоуничтожению, в то самое время наше монашество, под покровом аскетического отвращения ко всему мирскому, хранило в своей отособленной среде непоколебимых никакими пришлыми учениями представителей русского элемента, и незримо для мира поддерживали нашу древнерусскую народность в новом русском обществе. Между тем как на исторической сцене этого общества появлялись религиозные борцы, руководимые с одной стороны латинцами, с другой — протестантами, с третьей — подавленными Турцией греками, за его сценой едва слышны были голоса людей, не нуждавшихся для своей деятельности ни в покровительстве, ни в милостях таких вельмож, как Василий Острожский и Радивил Перун. Это были именно те люди, которые не доверяли просвещению, приходившему к нам с запада, и в отособленной среде своей разрабатывали науку восточного исповедания веры, науку «истинного благочестия».

Лучшею школою духовного здравомыслия почитали они Афон, где предания и обычаи древнего христианства хранились в строгой неизменности. С этой горы наименованной Святою и, при невежестве греков XVI века, составлявшей единственное убежище восточного просвещения, с этой знаменитой горы не переставали приходить к нам люди, вооруженные глубоким разумением тех пунктов православной веры, которые, по словам «Советования о Благочестии», были облиты кровью. При самых неблагоприятных обстоятельствах, они продолжали дело основателей Печерского монастыря, и, так сказать, поддерживали на маяке огонь, когда весь малорусский край был объят бурей и мраком. Не знаемые ни миром, ни его бытописанием, они тем не менее имели многих последователей своего богомыслия, и в общении с ними хранили целость восточной церкви в нашей земле, наполненной иноверными пришельцами.

В эпоху церковной неурядицы, когда между православными и протестантами происходили конфедерации и съезды, когда между хранителями и отрицателями древних церковных преданий заключались письменные договоры о взаимной обороне от папистов, и когда имена вельможных руководителей православного движения были в устах у каждого гонимого или теснимого за стойкость в древнем русском благочестии, — существовало в Малороссии целое общество людей, которые на папские конфедерации и съезды смотрели, как на дела еретические; для которых искать у протестантов обороны от папистов значило спасаться от одного нечистого духа посредством другого, и которые мнимых протекторов православия давно уже считали людьми оеретиченными.

Во главе этого общества стояли тихие, молчаливые иноки, которых Афон живым примером своих подвижников воспитывал помимо науки, созерцавшей христианство сквозь медиум образованности языческой. Иноки эти выделялись из того же шляхетного класса, который волею и неволею поддерживал у нас польское можновладство, но отличались от своих собратий тем, что не шли в панские осадчие, не делались вельможескими креатурами в качестве искателей дигнитарского хлеба, не «доматорствовали», в духовном бездействии, на родовых участках земли, отдав себя под щит одного или другого пана, и даже не вдавались в военное ремесло, которое в те времена было самым почетным, по его крайней необходимости, самым свободным, по невозможности его регулировать, и самым грубым, по отчуждению от сфер семейной и общественной деятельности. Они удалялись в монастырь — или потому, что сознавали свою неспособность к практической предприимчивости, или потому, что, будучи одарены характерами крутыми, отрицали все, что не было согласно с преданиями русской церкви и старины. Невежество в утонченности общественного быта, а вместе с тем и в области академической науки, было естественным их достоянием. Борьба с нуждой и горем, которого было много и внутри монастырских стен, не всегда развивала лучшие стороны их природы. Но они стояли к чернорабочей массе ближе тех, что ею правили. Они внушали ей доверие своей неприкосновенностью к выгодам правления.

Они знали простой народ во всех его слоях, и умели покорять дикий дух украинского ремесленника и украинского хлебороба кротким внушениям веры.

Была у этих проповедников публика и за чертой чернорабочей массы. Их слушались во многом, если не во всем, «славетные мещане», которые соответствовали нынешним почетным гражданам, а с ними и богатые купцы. Их влияние простиралось и на те шляхетские дома, которые, оставались вне широкого круга власти магнатов. Об одном из таких домов дает нам понятие «Боркулабовская хроника», изображающая зажиточную и даже знатную захолустную шляхту в тесной связи с просвещенным домашними средствами приходским духовенством и в то же время с монахами, которые являются среди мирян в качестве энергических исправителей общественной нравственности.

Но сами они, эти крутые, неуживчивые характеры, эти суровые противники всего иноверного, иноплеменного, иноземного, все-таки сознавали невозможность выдержать, в своих иноческих общежитиях, разъедающее действие польско-немецкого новаторства и, спасаясь от его «сатанинского обаяния», удалялись даже из Печерского монастыря на Афон, «яко в духовную школу». Там проживали они по многу лет, утверждаясь в незыблемости православия, и делались наконец образцами христианского здравомыслия. Об них-то, об этих строгих аскетах, по близким и далеким обителям, шла усладительная для добрых иноков молва, как о «преподобных мужах Россах, житием и богословием цветущих». Их словесные и письменные наставления действовали тем шире, чем больше был сосредоточен в богомыслии пламенный дух их. Они являлись достойными подражателями тех малосведущих в академической науке искателях Божия царства и Божией правды, которых здоровый ум, в полном согласии с непорочною совестью, восторжествовал над «премудрыми и разумными» греко-римского мира.

Один из таких преподобных мужей Россов, упомянутый в «Советовании о Благочестии», Иоанн Вишенский, должен был иметь особенно сильное влияние на соотечественников, судя по самородному красноречию его посланий, приносимых в малорусские монастыри питомцами афонской школы, а равно и потому, что эти послания сохранились в рукописях до нашего времени, не смотря на превратности человеческих мнений и судеб. Появиться им в тогдашней печатной полемике, заправляемой протестантами, было невозможно, так как Иоанн Вишенский, со всею резкостью врожденного ему сарказма и грозой духовного обличения, восстал против сближения с образованными по иноземному панами, которое привело в нашу южную Русь латинскую, и вслед за нею и протестантскую проповедь. Для придания большей цены ходившей по рукам рукописи, одно из афонских посланий было даже адресовано (вероятно, переписчиком) к начальнику православия, князю Острожскому. Но попасть под типографский станок его двора могло оно всего менее, потому что именно в этом послании говорится, что «ныне русские князья все оеретичились между ляхами, и отступили от христианства, от истинной веры».

Не входя здесь в обзор вдохновенных воззваний афонского аскета, скажем, что его изображение мирской и монашеской жизни объясняет нам больше, нежели все другие документы, каким образом невежественная русская партия, примкнувшая к монастырям, устояла в своих православных воззрениях против просвещенной западною наукой партии, которая опиралась на православных Острожских и протестантов Радивилов.

Борьба между ними шла втихомолку: ибо малоученые, убогие и в быту своем мужиковатые иноки не имели возможности ни препираться с образованными в панских кругах богословами, ни писать против них доказательно, как писал против папистов таинственный автор «Апокрисиса», ни даже печатать написанное. Но еслиб эта борьба со стороны людей малосведущих велась в тесном пространстве и не охватывала круга, описываемого радиусом иноческого скитания за сбором медовой дани и за милостынею на церковное строение, — дело малорусского православия было бы проиграно.

Афон постоянно поддерживал Печерскую обитель в строгом хранении унаследованной от времен апостольских веры, и постоянно снабжал его братию своими питомцами, подобными Иоанну Вишенскому, который поверстал в еретики всех русских князей задолго до формального их отступничества. Даже в те времена упадка церкви и народной нравственности, когда иноверная власть, не стесняемая вельможными православниками, вводила в обитель преподобного Феодосия архимандритов Вассианов, эта обитель заключила в своих стенах таких иноков, которые своими тихими добродетелями продолжали действовать на современный русский мир так влиятельно, как действовал Антоний и Феодосий Печерские на древний. Они-то, эти молчальники, эти покорные всяким властям затворники, эти безоружные борцы за православную церковь, противопоставляя всякому насилию одну готовность терпеть лишения, истязания и самую смерть, царили у нас над общественным мнением победительно, и правили народными симпатиями могущественно.

Когда «святопамятный» князь Острожский отошел к предкам, не обеспечив каким-либо фундушем ни одного церковного братства, ни одного училища, ни одной типографии, ни даже какого-нибудь испытанного ревнителя народного просвещения, — из Печерского монастыря вышел убогий инок Исаия Копинский, или Купинский, в виде попрошайки, и заменил широкопоместного магната в поддержке малорусской церкви с неизмеримым превосходством.

Копинский вовсе не готовился к общественной деятельности. По характеру и по монастырскому воспитанию своему, он был аскет; а представители нашего малорусского племени, способные к аскетизму, не имели иной задачи своего подвижничества, кроме внутреннего, молчаливого самоудовлетворения красотою христианской любви, основанной на самоотречении в пользу ближнего. Они жаждали одного блага в жизни, — чтобы сделаться преподобными по примеру тех двух подвижников, которых наша церковь поминает в заключение каждого богослужения.

Что Исаия Копинский этого достигнул во мнении спасающейся братии, свидетельствует нам следующее характеристическое название, данное почитателями его духовных подвигов сочинению, которое написал он в руководство монашествующим: «Лествица духовного в Бозе жития христианского, трудолюбне составлена и в Пользу душевную усердствующим и внимающим постническому Житию написана преподобным Отцем нашим Исаиею Копинским, иже постничествова и Безмолвия путь проходя при пещере Отца нашего Антония иже в Киеве, последи же бывша митрополитом того же богоспасаемого града Киева».

Как много значил в те времена строгий монашеский аскетизм для жизни практической, показывает факт, что постника и молчальника Исаию вызвало для своего назидания и руководства Богоявленское церковное братство, возникшее в Киеве по примеру братства Львовского.

То было время исполнения католико-религиозных чаяний папского легата Пизона, напрасно хлопотавшего о привлечении на лоно римской церкви Константина Ивановича Острожского, отца князя Василия. С окончательным переходом в католичество возвеличенного литовским гетманом дома, многие православные фамилии поделались католическими. Но некоторые держались еще православия, и как будто находились под влиянием грозной правды, высказанной Иоанном Вишенским:

«Когда бы не было между вами этих клобуконосцев, то давно бы вы уже погибли, давно бы утратили свои высокие места, давно бы совершился над вами приговор: «се оставляется вам дом ваш пуст»?

К числу верных покамест православию фамилий принадлежали паны Ложки в Мозырском повете, над Припетью, князья Вишневецкие, распространившие свои владения от Горыни до Сулы и Сейма. Исаия Копинский пользовался в отживающем свой век поколении православного дворянства особенным уважением за свою постническую и молчальническую жизнь. Он выпросил у панов Ложек привилегированное, то есть не подлежащее королевскому праву место в Киеве, близ церкви Богоявления, и основал на нем, с помощью церковного Братства, монастырь, известный доныне под именем Братского, с целью доставить в нем приют убогому духовенству, вместе с греко-славянским училищем для распространения в народе православного просвещения.

К подобным же пожертвованиям расположил он и дом князей Вишневецких. Юный наследник этого дома, знаменитый впоследствии отступник православия, князь Иеремия, находился уже, как это случилось со многими княжичами и паничами, в руках тех просветителей польско-русской республики, которые, не трогая даже веры, претворяли русский элемент в польский и православное воззрение в католическое. Но зато его мать, княгиня Раина, хваталась обеими руками за людей, которые одни были способны предохранить великих малорусских панов от исполнения над ними угрозы Иоанна Вишенского. Она дала Исаии Копинскому все средства восстановить древний Густынский монастырь, близ Прилук, обеспечить устроенный им под Лубнами монастырь Мгарский и основать Ладинский, невдалеке от Густынского.

Путешествие патриарха Феофана в Киев через Густыню заставляет нас вспомнить, что Густынский монастырь служил для Москвы искони передаточным пунктом её политики относительно Польши, Молдавии и Турции, а вместе с тем обратить внимание и на то обстоятельство, что Исаия Копинский был посвящен Феофаном в архиереи первый.

Как будто из смирения уступил Исаия сан митрополита посвященному вслед за ним Иову Борецкому, будучи уже известен в Киеве и своим житием, и богословием, и церковностроительными подвигами. Имя епископа перемышльского принадлежало ему только титулярно. Он поселился в Ладинском ските с одним только послушником, ископал вместе с ним собственноручно пещеру и собственноручно же построил кельи для превращения скита в женский монастырь, который существует и ныне.

Но видно, что эта энергическая, пламенная духом натура не чужда была тех недостатков, которые неразлучны с пустынножительством и удалением от разнообразной сцены человеческих дел. Сохранилось известие, что, будучи призван игуменствовать в Межигорский монастырь, Исаия Копинский не поладил с братиею, избрал из неё двенадцать человек таких аскетов, каким был сам, и перевел в свою пустынную Густыню. Там опять не поладил он за что-то и с Иовом Борецким, — может быть, за его общительность, за его сношения с иноверцами. Самая просьба его к московскому царю заставляет предполагать, что молчальник Исаия питал в душе какие-то мрачные мысли. В одно время он рассылал по нашей Руси предостерегательное послание, в котором заподазривал Борецкого и других архиереев в расположенности к унии. Но причины разлада, предосудительного в некотором смысле для обоих подвижников, надобно искать не столько в них самих, сколько в новом повороте нашей церковной политики, под влиянием польско-русского панства.

Мы уже знаем, что в высшем обществе, созданном на русской почве иноземною образованностью, не сочувствовали восстановлению православной митрополии в виду иерархии униатской. Реакция делу, справедливому исторически, но смущающему польско-русскую государственность, выражалась в начале только общим молчанием, которым земские послы и вообще члены сейма покрывали ныне славные, но тогда ничтожные имена Борецкого, Копинского и других православных архиереев. Потом она выразилась таким же coup d'etat, каким со стороны противодейственного общества было посвящение владык и архимандритов на место признанных законными.

Дело в том, что этим самовольным посвящением у великих панов, окружавших передовой некогда у нас на Руси дом князей Острожских, похищала их наследственное право патроната какая то смешанная, иногда беспутная и часто дикая масса народа, тяготевшая к чужому государству. Эти великие паны, в поколении, образовавшемся по обнародовании церковной унии, сделались из православных, а некоторые даже из протестантов, католиками; но тем не менее именовали себя, как и прежние отступники, русью. Хотя простонародная русь, воспитываемая нашим духовенством в православии, именовала ляхами даже и тех польско-русских панов, которые перешли в католичество, и тех, которые изменили древнему русскому благочестию ради нововерия немецкого, но на это зловещее обстоятельство в высшем обществе не обращалось внимания.

Аристократы католики и протестанты, заодно с провославною братиею своею, вознамерились присвоить своему классу киевскую митрополию и вместе с нею «Царствующую Лавру» по старине. И государственная политика, и сословный антагонизм не позволяли им терпеть, чтобы преемником Борецкого и Турова преемника, Плетенецкого, сделался демагог, сын темной толпы монахов, мещан, «низшей шляхты» и мужиков, опирающейся на вооруженное вмешательство запорожских лугарей в церковные дела.

Знаменитый дом Замойских, некогда православный, теперь католический, озаботился этим делом. Ему помогали окатоличенные русины Потоцкие, готовые окатоличиться литворусские князья Корибуты Вишневецкие, такие же князья Радивилы и многие православные паны, отличавшиеся от поляков только верою, которую в душе признавали полуересью, или «верою хлопскою», но с которою не хотели, покамест, расставаться. Русские протестанты, терявшие, со времен Скарги, одного знатного представителя своего за другим, присоединились охотно к этой церковно-социальной лиге, и общими стараниями возвели в сан архимандрита Киево-печерской Лавры Петра Могилу, состоявшего в родстве с Вишневецкими, Потоцкими, Корецкими, Радивилами и другими первенствующими польско-русскими домами.

Представитель молдавского или румунского дома Могил, Иеремия Могила был один из тех богачей, которым турецкий диван обыкновенно продавал господарский престол, под которых обыкновенно подкапывались в султанском серале другие денежные люди. Обеспечивая себя на всякий случай дружбою польских панов, род Могил всегда отличался особенною преданностью Польской Короне. Иеремия Могила и его брат Симеон, отец Петра Могилы, устроились в русинской Польше, как в другом отечестве, купили себе значительные имения и, по ходатайству Яна Замойского, получили в 1593 году индигенат, в акте которого сказано, что он даруется Могилам за особенную приверженность к полякам. В 1595 году Ян Замойский, в качестве великого коронного гетмана и канцлера, посадил Иеремию на господарском престоле в Яссах, как польского вассала. Но господарил Иеремия недолго. Место его занял брат его, Симеон. Но и тот был вытеснен интригами откупщиков, как следует, по существу дела, назвать тогдашних господарей обоих дунайских княжеств, Молдавии и Валахии.

Могилы окончательно переселились в Польшу, которая в неурядице превосходила Турцию, но все-таки представляла больше безопасности личной.

Современная переписка папских нунциев с Римскою Курией представляет нам отца и дядю Петра Могилы в такой же связи с предводителями польских иезуитов, в какой состоял с ними и дом князя Василия. Например, в наставлении, данном нунцием Маласпиною преемнику его в Польше 1598 года, говорится, что «папа установил в Молдавии и Валахии епископа, который недавно прибыл в свою резиденцию»; а в инструкции, полученной из Рима нунцием Симонеттою 1606 года, сказано уже прямо:

«Хотя господарь Симеон исповедания греческого, не смотря на то, весьма расположен к католикам, равно как и брат его Иеремия, после которого вступил он на господарство. Вы будете поддерживать приятельские отношения с ним и с его секретарем, добрым, как говорят, католиком», и пр. Из других источников известно, что еще господарь Петр Хромой трактовал с нунцием Аннибалом из Капуи (1587 — 1590) о введении в его крае католичества, и что посредником между ними был известный иезуит Станислав Варшевицкий. Словом, Римская Курия ухаживала за властителями православных волохов, как и за польско-русскими православниками. Сам Петр Могила получил воспитание, как и князь Василий, при содействии иезуитов.

На сколько впечатления детства отразились в зрелых летах Петра Могилы, невозможно определить покамест; но свидетельства современников не все говорят в пользу его православности, и еще меньше обнаруживают в нем русскую идею, которою были преисполнены Иов Борецкий и Исаия Копинский.

Петр Могила отличался жизнью трезвою и набожною, подобно своему совместнику по митрополии, Иосифу Рутскому и наперснику князя Василия, Ипатию Потею, подобно фанатику папского главенства Иосафату Кунцевичу, и, в периоды покаяний, коронному стражнику Самуилу Лащу, подобно, наконец, иезуиту Петру Скарге, добродетельному, в своем роде, человеку, и многому множеству других личностей того века, которых никакие насилия над ближним не лишали благочестия и богоугодности, усвоенных в регулированном по известному способу обществе. Он был ревнителем того, что в его время называлось просвещением, как и все польско-русские магнаты, считавшие делом чести и долга, или побуждаемые тщеславием и рассчетом, основывать училища, типографии, монастыри, госпитали. Он был возобновителем церквей, издателем церковных книг и духовных сочинений, исправителем обрядов богослужения, защитником интересов своей митрополии, воспитателем за границей молодых людей, наконец, основателем латино-греческой коллегии, из которой впоследствии образовалась Киевская духовная академия. Всего этого было совершенно достаточно, чтобы наша историография вписала его имя в летопись русских доблестей, наравне с великим и святым именем Борецкого. Поразительной разницы между ними она не заметила.

Борецкий был создание русско-московского, Могила — русско-польского единства. Сделавшись в начале иеромонахом, а потом архимандритом Печерского монастыря, Могила вел себя так благочестиво и деятельно, что православный киевский митрополит не усомнился видеть в нем достойного себе преемника. Однакож надобно помнить, что этого митрополита и проходимец Ахия умел уверить в святости своих стремлений и правде своей царственности. Могила сумел не хуже Ахии сыскать благоволение к себе наивного в своей святости Иова Борецкого, и сделался его душеприказчиком. Но не осталось никакого свидетельства, чтобы богатый архимандрит Киево-печерской Лавры когда-либо помог убогому митрополиту в церковном строении или в делах милосердия и просвещения.

Сделавшись митрополитом в свою очередь, Могила сносился с московским царем по предметам церковных украшений, выписывал от него мастеров сусальников, предлагал ему к услугам своих ученых монахов, и посылал ему весьма ценные подарки; но когда брат усопшего митрополита, Андрей Борецкий, намекнул ему о воссоединении Руси с Русью, он отвечал не обинуясь, что за это стоило бы посадить его на кол. Одного этого свидетельства, сохранившегося в Главном Архиве Иностранных Дел, достаточно для того, чтобы знать, кто был Могила. Но я представлю и другие.

Против избрания Петра Могилы архимандритом печерская братия восставала всеми своими силами. Прения о нем продолжались два года. В этой пре Копинский, как и ему подобные ревнители древнего русского благочестия, мог играть важную роль. Может быть, потому разошелся он и с самим Борецким, что между начинателей русского воссоединения очутился человек иного воспитания, иной среды, иного политического стремления.

Могила восторжествовал наконец над оппозицией; но его поддержал канцлер Замойский, по его собственным словам, «своею презентациею, залецаньем и милостивою интерцессиею», — восторжествовал так победительно, что сделался митрополитом, не проходя иноческого искуса (как об этом свидетельствует преданный ему монах Кальнофойский).

Основанное Могилою сперва в самой Лавре училище вызвало также упорное противодействие со стороны соборных старцев, и сохранилось предание о жестоких мерах, которыми оно было подавлено со стороны можновладника архимандрита.

Перемещения этого училища в Братский монастырь домогался от Могилы Борецкий, чтобы поставить его под контроль паствы своей, и на киевском Подоле опять доходило дело до того, что Могиле и его воспитанным за границею преподавателям латино-греческой коллегии казаки, без сомнения, подкупленные монахами, грозили смертью униата Грековича.

Противники Петра Могилы в этом случае были, конечно, неучи; но схоластическая наука, насажденная им в Киеве, произвела рабское подражание польщизне, не вдохновила малоруссов ни одним поэтическим стихом, а только сблизила малорусское общество с польским до неразличимости. Невежды в схоластической мудрости были по своему правы, когда на попечения нового митрополита взирали с тем же недоверием, с каким относились и к педагогическим ухаживаньям иезуитов.

Превозносят Петра Могилу за образование в заграничных академиях наставников его коллегиума, в числе которых был и его преемник по митрополии, Сильвестр Коссов. Но мы знаем, что князь Василий с таким же усердием к распространению наук доставил заграничное образование отступнику Мелетию Смотрицкому, а благочестивый дом Киселей — другому отступнику, Кассиану Саковичу. Митрополит Коссов не мог, подобно Смотрицкому и Саковичу, отвергнуться православия; но стоя на высоте схоластической науки, не внушал уважения к себе в той среде, которая произвела Иоанна Вишенского, Иова Борецкого и Исаию Копинского.

Один из родственных им по духу веры и по ревности к русскому православию представителей тогдашнего духовенства, берестовский игумен Афанасий Филип о вич, в дневнике своем, представляет Коссова искателем собственных приват под архиерейскою рясою, наравне с прочими сановниками Могилина кружка, которые, по его словам, то покупали себе привилегии на архимандрии и игуменства, то продавали себя униатам и иезуитам, то собирали деньги на снятие с себя баниции. Пламенный верою до исступления, Филипович относится ко всей Могилинской иерархии в том духе, в каком Иоанн Вишенский отнесся к панам православникам. Изобразив бессилие свое в борьбе с равнодушием вельмож, которых напрасно убеждал в зловредности унии, Филипович говорит, что уния погибнет непременно, но что ее поддерживают покамест наши старшие духовные, если не словом, то самим делом, а это, замечает он, еще хуже.

Немудрено, что Копинский, питавший ту же самую недоверчивость к воспитанникам латинских академий, заподозрил было и самого Иова Борецкого в склонности к отступничеству. Исаию Копинского представляют завистником, сварливым иноком, честолюбивым святошею; но все это лишь для того, чтобы придать сияние достоинствам Петра Могилы. Между тем в поступках молдавского господарича мы замечаем возмутительное для простосердечных отшельников искусство составлять себе партию и проводить своих клиентов на высшие духовные должности.

Два убогие черноризца, Копинский и Борецкий, взяли на себя дело церкви и народного просвещения, уроненное ополяченным домом князей Острожских; но между них втерся можновладный родственник Вишневецких, Потоцких, Корецких, Радивиллов, и сделался душеприказчиком нищего митрополита. Очевидно, Могила бил на то, чтобы по смерти Борецкого тотчас воссесть на митрополию. Но его подозревали в стачках с папистами на счет православия, и на место Борецкого был посвящен путешествовавшим в Москву греческим митрополитом Кириллом оттертый Могилою суровый товарищ Борецкого, Исаия Копинский. Занимаемое Борецким до смерти игуменство в Михайловском монастыре также было предоставлено партиею строгих православников Копинскому.

Что Могила противодействовал ему в занятии места Борецкого, видно из попытки нескольких михайловских монахов объявить своим игуменом придворного Могилы, Филатия Кезаревича. Волнение в среде избирателей заставило Кезаревича отказаться от своей роли, которая могла сделаться для него небезопасною, так как михайловская братия имела дружеские связи с запорожцами. Могила не смел действовать открыто, и Копинский утвердился на митрополии и архимандрии покамест невозбранно.

В то время король Сигизмунд III был уже дряхл. В Москве носились даже слухи о его смерти и о восшествии на престол Владислава IV. Иезуиты приутихли с своею казуистикой. Протестанты и с ними православные стали надеяться на уничтожение унии, которая опротивела и самим католикам, как это всего яснее видно из письменных упреков Льва Сопиги Иосафату Кунцевичу. Но дело, освященное Римом, было неприкосновенно для католической Польши. Все, что возможно было сделать для успокоения религиозных раздоров, это — вернуться к тому порядку вещей, какой существовал до поездки Терлецкого и Потея в Рим, но вернуться без всякой ломки и суматохи.

Малорусские паны, воспитанные польскою цивилизацией, все были более или менее похожи на князя Василия. Сближение восточной церкви с западною было их общею мыслью. Они подготовлялись всею своею жизнью к тому, чтобы соединить оказавшееся несоединимым. Самые протестанты, под конец жизни Сигизмунда III, начали уступать общему направлению церковно-социальной политики. Их поголовное обращение к папству было только вопросом времени, а королевич Владислав своею веротерпимостью ослаблял в них и последний задор сектантов. Поэтому стоянье Копинского на древних преданиях церкви не находило сочувствия в высшем кругу, тем более, что было поддерживаемо низшими классами, опиралось на казацкую силу и, что было всего возмутительнее для польских государственников, было освящено московским клиентом, заезжим из Турции митрополитом. Напротив Могила был такой человек в глазах южнорусских магнатов, которого нельзя было попрекнуть ни происхождением, ни убожеством, ни искательством у ненавистной для них Москвы.

Могила уже при жизни Борецкого, по словам папистов, «подавал наилучшие надежды» на примирение несогласий между двумя вероисповеданиями, и едва не предупредил витебской трагедии устройством малорусского патриархата. По проекту Смотрицкого, обласканного Могилою, только что вступившим тогда в монашество, православные и униаты должны были собраться на собор и общим советом избрать себе патриарха, которым, судя по смыслу проекта, должен был сделаться не кто другой, как Могила. Партия Копинского воспротивилась этому делу с одной стороны, а Рим взглянул на нее недоверчиво с другой, и малорусский патриархат не состоялся.

Гибель Кунцевича и отступничество Смотрицкого могли послужить Петру Могиле предостережениями и со стороны раздраженной паствы, и со стороны подозрительных её руководителей. Волей и неволей он должен был играть роль строгого последователя преданий русской церкви: только этим и было возможно ему обезоружить опасного ревностью к Божию дому Копинского. Он ждал своего времени, и время его настало в 1632 году, когда скончался Сигизмунд III.

Прежде всего сочиняет он казакам петицию, в которой, наперекор фактам, говорится, будто бы казаки уже более тридцати лет каждый сейм молят и слезно просят об успокоении их древней греческой церкви; потом собирает в свою пользу голоса православных панов, заручается ходатайством протестантов Радивилов и католиков Замойских, получает от новоизбранного короля привилегию на киевскую митрополию, принимает посвящение в митрополита в Львове от ничтожного архиерея, Иеремии Тисаровского, торжественно, в преднесении митрополичьего креста, возвращается в Киев и применяет польское можновладство к соглашению несогласимой паствы своей.

В киевском обществе повторяется процесс образования панской республики. Мы уж и прежде, в качестве православников, то группировались вокруг Острожских и Радивилов, то замыкались в пределах городских общин и цехов, и между тем давление иноверной политики на нашу религиозную совесть было таково, что, достигши теперь, в лице Петра Могилы, церковного самосуда и самоуправления, мы очутились в более странном положении, чем в каком были под властью доуниатских наших архиереев, ознаменовавших себя в истории святокупством и распущенностью жизни.

Потеря наших церковных имуществ, бессилие наших петиций на государственном сейме, наша нищета, наше невежество и политическое разномыслие — заставляли и самых смелых из нас, каковы были составители «Советования о Благочестии», впадать в уныние и безнадежность. Вдруг среди нас появляется человек, обещающий нам возвращение потерянного, приобретение религиозной равноправности, обилие необходимых для просвещения средств и единение умов под авторитетом знатного происхождения, широкого родства с патентами Речи Посполитой, уменья властвовать и высокой по тогдашнему научной образованности. Наши церковные борцы, уповавшие то на казацкую подмогу, то на высокую руку московского царя, видя, что казацкая подмога оказывается разбоем и грабежом, роняющим достоинство православия, а царская высокая рука не решается простереться над ними, по недостатку в малорусском обществе соединения и крепкого стоянья, пошли толпой под щит можновладника митрополита, и оставили убогого подвижника Копинского в положении, напоминающем неопределенность, двусмыслие и риск непризнаваемых правительством гетманов Запорожского войска. Одни из наших попов и монахов заняли под щитом узаконенного митрополита позиции реестровиков, усердствовавших коронному гетману; другие окружали митрополита самовольного в виде каких-то выписчиков, противившихся предержащей власти.

Могила и в звании печерского архимандрита умел теснить Копинского своими Кезаревичами. Облекшись теперь во всеоружие церковного верховенства, он пустил в ход правило древнего Рима «разделяй и властвуй», вместе с правилом Рима нового — «цель оправдывает средства». Основателя Братского монастыря, странноприимного дома при нем для пристановища гонимому духовенству и вместе греко-славянского училища для образования борцов за православие — теснил в виду священства и монашества тот, кто воспользовался готовым фундаментом для возведения на нем полуиезуитского коллегиума, тот, кто и самой митрополии с печерскою архимандрией достиг по дороге, проторенной Копинскими, Борецкими, Никифорами Турами, Плетенецкими. Предвосхитив у Копинского старейшинство в православной церкви, Могила исключил даже имя его из печатного списка киевских митрополитов, а созданное им из ничего училище переименовал в коллегиум своего имени.

Оскорбленный до глубины души изменчивостью собратий, удручаемый нуждой и старостью Копинский все-таки продолжал писаться киевским митрополитом и проводил скитальческую жизнь, ища людей, способных чувствовать по-православному, как он. Но Могила и тут преследовал его своими Кезаревичами, вписывавшими в гродские книги протестации о его самозванном будто бы игуменстве в Михайловском монастыре.

Даже московский царь перестал для Копинского быть предметом упования. Могила протеснился между ним и Копинским так, как прежде между Копинским и Борецким.

Посылая царю в подарок цуги лошадей и предлагая свои услуги для просвещения народа по принятому от него молдавским господарем способу, Могила затер при московском дворе память о том архиерее, который первый из малоруссов высказал великую мысль о воссоединении Русского мира.

Если бы польско-русская республика одолела и переработала свои разбойные элементы (аристократический и демократический) так, как это сделало у себя Московское царство, — она бы вечно помнила услуги, оказанные ей приемышем её Петром Могилою. Хотя киевские волнения, свидетели глухой борьбы с ним приверженцев Копинского, и заставили его принять на себя образ древнего русского благочестия во всем, что видит и смекает малообразованное общество, но он до такой степени повернул церковную иерархию вспять от Москвы к Польше, что преемник, Сильвестр Коссов, и после формального присоединения Малороссии к Московскому царству уклонялся от присяги на подданство московскому царю.

Заслуги Петра Могилы по народному просвещению, в смысле доставления учебных средств, и по малорусскому православию, в качестве завоевателя похищенных униатами церковных имуществ, преувеличиваются у нас, как и многое в излюбленных личностях. Молдавский господарич хлопотал вовсе не о пробуждении русского самосознания, не о том, что проповедовал Иоанн Вишенский. Могилинская литература била водою на латино-польские колеса. Могилинское просвещение било наивным, если не умышленным продолжением иезуитской работы над выделкой «добрых католиков» из закоренелых в своей малограмотности схизматиков. Вся жизнь Петра Могилы и вся его политическая деятельность была таким же притупляющим русское сознание явлением, как и жизнь князя Василия со множеством других жизней, выделанных иезуитами в православной среде по образу своему и по подобию.

Не Острожские и не Могилы привели великий Русский мир к единству действий путем православия, а именно те люди, которые незримо для польских политиков противодействовали острожанам и могилинцам. Нищий митрополит Исаия Копинский не напрасно скитался из монастыря в монастырь, из дома в дом, из города в город. Как ни громки были слова и дела, которыми митрополит богач и магнат, со многочисленною кликою своих панегиристов, заглушал его негодующий голос, но вопли великого подвижника-аскета дошли даже и до нас, пробившись сквозь лукавые рукописи современников и забитые буквою головы потомков.

Вытесненный из украинской обители Иова Борецкого, Копинский дважды проникал в столицу к правосудному, но бессильному «королю королей», к беспомощному отцу польско-русских «королят», Владиславу IV. Владислав не сомневался в справедливости жалоб Копинского и поставил можновладнику митрополиту на вид, что он, в течение нескольких лет, «наступал гвалтом на жизнь и имущество северского архиепископа, игумена Святого Михаила Золотоверхого Киевского; что он пограбил его имущество, документы, серебро, церковные и его собственные аппараты; что и самого его (Копинского) он бил, окровавливал, держал в темнице, присваивая себе его доходы».

Не мог и, конечно, не желал Владислав восстановить Копинского в достоинстве киевского митрополита, но повелел возвратить ему Михайловский монастырь со всеми принадлежащими к нему имуществами и назначил по этому делу особую коммиссию из воевод, духовных лиц, судей, коморников. Однакож монастырь возвращен ему не был, и Копинского прогнали даже из Мгарской обители. Она была передана в распоряжение Могиле племянником его, по двоюродной сестре, Иеремиею Вишневецким, который тогда объявил себя католиком.

В глазах отвергшихся православия, или готовых отвергнуться его при обстоятельствах благоприятных, Могила был прав, даже захватывая монастыри у подвижника, истратившего жизнь на их устройство, а Копинский и в своих жалобах на грабеж, побои, заключение в темницу был беспокойным кляузником, полупомешанным аскетом, отсталым противником просвещения, заимствованного из «лучшего его источника». Но таких неугомонных жалобщиков, таких засидевшихся в монастырях аскетов и отсталых противников западной науки было у нас много, и они громким хором приписывали все бедствия, постигшие и постигавшие православную церковь, именно тому просвещению, которое приходило к нам с Запада чрез посредство иноверцев. Простодушно, неловко, иногда крайне грубо и невежественно проповедовали они: что «западным хитроречием простота и буяя премудрость Божия бесчестится»; что «философствующие по западным образцам от благочестия мнениями своими устраняются»; что «наученный богомыслию заветами церкви без книг премудреет, простотою философы посмевает, смирением гордость потачмяет», — и однакож их странная проповедь проникла в малорусский народ глубоко. Слушатели их слова и свидетели их страданий переводили не совсем ясные мысли огорченных апостолов на язык обыденной жизни своей. Толки о ляхах, поступающих на православие, ширились по всем путям, которыми странствовали подобные Копинскому скитальцы. Убеждение, что уния должна погибнуть, становилось общим, а вместе с тем распространялось в народе убеждение и о неизбежной гибели всего ляшеского. Возникшая у монахов эпохи Иова Борецкого потребность искать убежища в Московском царстве — в эпоху Петра Могилы увеличилась. Целые монастыри снимались табором и бежали к московскому рубежу «на царское имя» от одних слухов о стачках митрополита Петра Могилы с папистами. Эти беганья перепуганных монахов за московский рубеж, гоньба за ними со стороны местных властей, как за похитителями чужой, принадлежащей монастырю, а не монахам, собственности и производимые над ними в дороге грабежи, наполняли тревогою весь пограничный край, и отзывались в малорусских захолустьях чудовищными слухами о наступлении ляхов на христианскую веру. Невежественная чернь принимала эти слухи без всякой поверки, без всякой сообразительности, и на дне её души залегала неясная покамест мысль о поголовном истреблении ляхов. Это религиозно-национальное истребление ляхов предуготовлял не меньше самих иезуитов Петр Могила, вопреки своему задушевному желанию — принадлежавшую Польше Русскую землю соединить с нею неразрывно.