Сношения с Польшею, Римом и другими иноземными государствами. — Обручение с Мариною Мнишек. — Тайные сношения бояр с королем. — Медлительность Мнишка. — Ксения. — Приготовления к войне с турками. — Маневры. — Казнь стрельцов и дьяка Осипова. — Гибель многих людей за толки о самозванстве царя. — Самозванец Петр. — Татищев. — Путешествие Мнишка. — Представления Мнишка в Золотой Палате. — Пиры. — Въезд Марины в Москву.

Между тем как в Москве сила боролась с силою, мысли Дмитрия растекались по иноземным государствам, из которых Польша, Рим и Турция особенно его заботили. С Польшею связывала его любовь к дочери сендомирского воеводы, Марине Мнишек, с которой желал он разделить престол свой; расположенность Римского папы нужна была ему для соединения христианских держав к войне против Турции, торжеством над которою он надеялся возвысить свое имя в мире и уподобиться, в глазах народа, своему мнимому отцу, завоевателю Казани и Сибири. С своей стороны, Польша и Рим влеклись к московскому царю интересами сильными. Польский король надеялся, что Дмитрий, из благодарности к нему за покровительство, в бедственное время его жизни, должен согласиться на все требования Речи Посполитой, а папа в женитьбе царя на дочери ревностного католика видел верный залог введения в России римского исповедания. И тот, и другой, однакож, ошиблись. Дмитрий переменил теперь с королем тон, объявил своим боярам, что не уступит Литве ни одной пяди земли, и на требования королевских послов — отдать Польше северскую землю, заключить с Польшею вечный союз, позволить иезуитам и прочему католическому духовенству свободу богослужения во всем Московском государстве, и помочь Сигизмунду возвратить шведский престол, — отвечал: «Земли северской не отдам, а дам за нее денежную сумму; союза с Польшею от души желаю; церквей латинских и иезуитов не хочу; возвратить Швецию помогу деньгами.» Дмитрий не отрекся решительно от своих обещаний потому только, что от короля зависело отпустить и не отпустить в Москву панну Марину, дочь Юрия Мнишек. С папою вел он переговоры о предполагаемой, войне с турками, менялся приветственными грамотами и подарками, но не сказал ни слова ни в официальных письмах, ни в тайных посольских наказах о введении в России католичества. Не смотря на равнодушие свое к православию, он понимал, что перемена веры в государстве есть дело невозможное и нелепое. Папа надеялся, что панна Марина будет, как он выражался в письмах своих, первым апостолом католическим в Москве, и всеми средствами торопил Юрия Мнишка и короля к ускорению её замужества[108], а Дмитрий, между тем, требовал через посла своего в Кракове, чтоб сама она наружно выполняла устав церкви греческой: так ясно понимал он выгоду не прибегать к крутым мерам с русскими исконными понятиями и так охладел, со времени возвращения на родину, к вере католической. За то и сам он достиг своей цели — образовать против турков союз из Польской республики и Имперских княжеств. Поляки уклонялись от этого тягостного предприятия народною враждою между ними и немцами; король, без содействия панов, не смел нападать на сильную тогда Турецкую империю и условливался воевать с одними татарами; но это было для того только, чтоб не сделать прямого отказа. Димитрий должен был ограничиться собственными силами да помощью непримиримого врага турков, персидского шаха Аббаса, с которым вел дружеские сношения.

Пока тянулись эти переговоры, 12 ноября произошло в Кракове, в присутствии самого короля, обручение панны Марины с московским царем, которого лицо в этом обряде представлял его надворный подскарбий (прежде дьяк) Афанасий Власьев. Этот уполномоченный сановник не мог, или не хотел, принаровиться к обычаям иноземным и поступал, в кругу поляков, как на Руси. Так, во время молитвенного коленопреклонения, он стоя слушал пение непонятного для него латинского псалма. На обычный при обручении вопрос кардинала: «Не давал ли Дмитрий обещания другой невесте?» он простодушно отвечал: «А мне как знать? о том ничего мне не наказано!» а когда потребовали от него точного ответа, он сказал: «Если б обещал другой невесте, то и не слал бы меня сюда.» Далее, отказался надеть на палец, в качестве представителя жениха, обручальный перстень, а принял его в дорогую материю для доставления царю. Отказался, также, взять царскую невесту просто за руку, а обертывал прежде свою руку в чистый платок и всячески старался, чтоб одежда его не коснулась платья панны Марины. Потом, на пиру, из уважения к царской невесте и к королю, не хотел сесть за стол и, на приглашения королевские, отвечал, что не годится есть холопу вместе с монархами, довольно ему и смотреть на них; а после обеда отказался танцовать с обрученною, говоря, что недостоин дотронуться до царицы. За то, когда она стала на колени перед королем, чтоб благодарить его за все милости, Власьев гордо выразил негодование на унижение, в её лице, достоинства своего государя.

Узнав об обручении, Дмитрий послал с благодарностью к королю и Юрию Мнишку Ивана Безобразова и торопил нареченного тестя скорейшим выездом в Москву. Но, сверх его чаяния, выезд этот замедлился целыми месяцами. Дело в том, что Безобразов был усердный клеврет враждебных Дмитрию бояр и тайно передал королю ропот на него князей Шуйских и Голицыных за содействие распутному, злобному и легкомысленному бродяге в достижении московского престола. Бояре, не надеясь поднять на самозванца большинство простолюдинов, вообще преданных царю, старались поднять на него бурю извне и, под шум войны, опрокинуть престол ненавистного своего воспитанника. Для этого они хитро задели самую чувствительную струну Сигизмунда: Безобразов сообщил ему намерение их свергнуть Дмитрия с престола и возвести на него королевича Владислава. Король отвечал, с лицемерною скромностью, что он не увлекается честолюбием и сына своего научает той же умеренности, предоставляя все воле Божией, но тут же объявил, что не станет препятствовать боярам в их предприятии. Сигизмунд давно понял свою ошибку касательно Дмитрия; горьки ему были упреки вельмож, что он потерял случай выторговать у покойного Бориса всевозможные уступки в пользу республики, и он рад был поправить теперь свою ошибку, содействуя боярам. Он сообщил московские вести Юрию Мнишку, и это-то обстоятельство было причиною медлительности его выезда в Москву. Мнишек стал внимательнее прислушиваться к неблагоприятной молве о Дмитрии, которого уже не в одной России, но и в Литве и Польше многие называли беглым монахом и пророчили скорое его падение. Эту молву пронесли там, большею частью, поляки, возвратившиеся с обманутыми надеждами из службы при московском царе. Новые слухи, приходившие от поры до поры в Краков, подтверждали ее. Юрий Мнишек медлил, под разными предлогами: то говорил, что не имеет денег на уплату долгов и на подъем в дальнюю дорогу; то поставлял важным препятствием к выезду носящиеся в Польше слухи, что царь живет в предосудительных связях с дочерью покойного царя Бориса[109]. Дмитрий в ожидании невесты, действительно взял к себе Ксению и этим поступком доказал испорченность нравов, общую ему с тогдашним веком. Любовь к блистательной польке была, однакож, так в нем сильна, что, получив намек от нареченного тестя, он немедленно удалил от себя несчастную Ксению в Белозерский монастырь, где она и была пострижена, под именем Ольги. Что касается до денег, то Дмитрий не щадил для тестя и для невесты ничего и посылал в Самбор суммы за суммами. Не смотря, однакож, на все это, Юрий Мнишек медлил и ожидал страшной вести о гибели самозванца, а вместе с ним и о гибели собственных блистательных надежд. Между тем Афанасий Власьев, посланный в Слоним с многочисленною свитою и лошадьми, для встречи и провожания царской невесты в Москву, томился скукою бесконечного ожидания, издерживался и боялся гнева Дмитриева за медленность порученных его заботам гостей. О Димитрии и говорить нечего: он дошел до высшей степени нетерпения и посылал к Мнишку письмо за письмом, то с сердитыми упреками за медленность, то с покорными мольбами не мучить его долее. Наконец Сендомирский воевода, видя, что Москва повинуется по-прежнему Дмитрию, перестал придавать важность слухам о страшном заговоре против него бояр, духовенства и торговых людей, и двинулся в дорогу в сопровождении многочисленных родных, приятелей и слуг. Однакож еще колебался между стремлением к величию и страхом гибели, хотел было даже воротиться назад, под подлогом огорчения за грубую настойчивость царских послов, и растянул дорогу так, что, выехав в начале января 1606 года, едва в апреле достиг русской границы.

Между тем Дмитрий готовился к походу на Азов, слил множество больших пушек и мортир, и еще зимою отправил их в Елец, а рати велел готовиться к великому походу и по весне выступить в южную украйну, одним по Дону на стругах, а другим степными сакмами к Ельцу. Мечтая о геройских подвигах в войне с татарами и турками, Дмитрий делал зимою примерные осады ледяных крепостей. Он думал этим способом ознакомить своих воевод с осадным искусством; но вражда их к немецкой царской дружине нашла тут новый источник обид и неудовольствий. Однажды он велел обвести ледяным валом Вяземскую обитель, в 30 верстах от Москвы, и поручил защищать эту крепость князьям и боярам с дружиною стрельцов, а сам пошел на приступ с немцами. Тем и другим, вместо оружия, служили снежные комья. Немцы воспользовались этим случаем, чтоб отомстить боярям за их вражду и, вместе с снегом, принялись метать каменья. Ничего не замечая, пылкий предводитель с жаром продолжал приступ и первый ворвался в крепость. Победители и побежденные сели вместе за столы и стали пировать. Радостный царь, вознося кубок, говорил: «Дай Бог взять нам так и Азов!» и велел готовиться к новой потехе. Но тут кто-то из приближенных шепнул ему, что он играет в опасную игру, что бояре злятся на немцев, которые осмелились бросать в них каменьями, что у немцев нет никакого оружия, а у всех бояр припасено по острому ножу, так не вышло бы худой шутки. Царь одумался и немедленно возвратился в столицу.

Москва продолжала волноваться разными опасениями: то проносился в народе слух, что царь, под видом ратной потехи, хочет с своими немцами перебить всех бояр; то говорили, что он велел составить описи монастырским имуществам, с тем, чтоб ограбить древние святыни на жалованье войску, для войны с турками. Бояре и монахи нашли средство возбудить даже в стрельцах ненависть к Дмитрию. Стрельцам было досадно, что не из них набрана царская гвардия. «Царь нас не любит и не верит нам», говорили они. «Чего ж нам ждать, когда приедет из Польши невеста и привезет с собой поляков? Сколько тогда накопится иноземной сволочи!» От оскорбленного самолюбия и зависти запылало с большим жаром и оскорбленное религиозное чувство. Стрельцам, как и всем москвичам, было досадно, что за Дмитрием в самую церковь следовали его телохранители, «безбожные латины и люторы». Презирая русский народ, эти иноземцы естественно не почитали его святыни: гремели оружием во время богослужения, облокачивались на гробницы, опирались о раки с мощами. Стрельцы, просто, заговорили, что царь разоряет веру православную, и некоторые стали замышлять, как бы освободиться от него и от ненавистных его хранителей. К счастью для Дмитрия, один из заговорщиков изменил товарищам и сказал об их замыслах Басманову, а Басманов царю. Дмитрий и в этом случае поступил по-прежнему: отдал виновников на суд товарищей. Тогда стрельцы доказали ему, что, не смотря на множество тайных врагов, есть у него люди, преданные ему всею душою. Стрелецкий голова, Григорий Микулин, грубо, но сильно выразил свою верность: «Позволь мне, государь», сказал он, «я у тех твоих, государевых, изменников не только что головы поскусаю, но и черева из них своими зубами повытаскаю!» и выразительно мигнул своей дружине. Стрельцы бросились на преступников и в минуту иссекли их в мелкие части.

Скоро Дмитрий снова почувствовал грозное состояние умов некоторой части московского народонаселения. Дьяк Тимофей Осипов, убеждённый несомненно в его самозванстве, решился обличить его всенародно, не щадя жизни; говел несколько дней дома, приобщился святых тайн и, явясь во дворце пред царя, окруженного боярами, сказал ему: «Ты воистину Гришика Отрепьев, расстрига, а не непобедимый цесарь, не царев сын, Дмитрий, но раб греха и еретик!» На этот раз пылкость характера не позволила Дмитрию оказать равнодушного презрения к безумному, как он мог думать, обличителю: он приказал тотчас казнить его. Поступок Осипова одушевил многих других дерзновенною ревностью к истине и ненарушимости веры. На улицах, в домах и в особенности в монастырях проносилось беспрестанно слово расстрига, служа одним к выражению бессильной злобы, а другим — средством к доказательству своего усердия перед царскими приверженцами. Взаимная вражда партий сделала и из Дмитриева правления то же, что было при Борисе. Как в то время господа не смели поднимать глаз на своих холопей, безнаказанных доносчиков[110], так и теперь многие почетные и зажиточные люди смирялись перед наглостью низкой черни и казаков, тужили от них тайно и старались удовлетворять их требованиям, чтоб не подвергнуться доносам. Чем опаснее становилось положение государя, тем ревностнее действовали его недостойные угодники: предвидя с его гибелью собственные бедствия, они опереживали его приказания и, во имя царя, совершали много тайных истязаний и казней. Пишут, что в это время многие безвестно погибали, и не только в Москве, но и в других городах, по монастырям и городским домам, разного звания люди были схватываемы и заточаемы в неведомые пустыни и подземелья, а многим рыбная утроба сделалась вечным гробом.[111]

Между тем на границах еще раз отозвалась болезнь, которою сильно был заражен тогда состав государства: толпа казаков, это накопление вредных соков в расстроенном организме Московского царства, не вся подвинулась на возвращение престола мнимому Дмитрию. Отдаленная масса её, сторожившая, под именем терских казаков, южные прикавказские границы, осталась вне движения, произведенного его появлением. Узнав поздно о счастливых походах донской ватаги и о чести, какую гонимый прежде Дон снискал у нового царя, они завидовали такой благодати и готовы были подражать своим соседям. Тогда бояре, подмечавшие все обстоятельства, могущие вредить Дмитрию, увидели в терских казаках новое орудие для своих козней. Они решились употребить против Дмитрия то же средство, какое употребили против Годунова, и передали казакам выдумку, что дочь царя Фёдора, умершая в младенчестве, была подкидыш, что Годунов, опасаясь наследника престола, подменил будто бы этою девочкою ребенка мужеского пола, тотчас по рождении его на свет, и хотел истребить его, но что ребенок был спасен боярами, окрещен под именем Петра и скитается теперь в толпе казаков, страшась также Дмитрия, как прежде страшился Годунова. Весть эта была на руку казакам: они отыскали отчаянного молодца, именем Илью Муромца, назвали его царевичем Петром и, в числе 4 тысяч, отправились мимо Астрахани, вверх по Волге, для возвращения царевичу престола: дерзость, объяснимая только тайными ободрениями бояр, которые накопили уже сильную партию недовольных, готовых восстать на Дмитрия при первой возможности. Дмитрий знал по опыту, как легко русские простолюдины хватаются за имя «истинного, прирожденного царя», и, вместо отпора, послал к мнимому сыну Фёдора приглашение мирно пожаловать в Москву и разделить с ним царскую власть. Не известно, как бы он с ним управился в Москве, если б дожил до его прибытия, но казаки смело пошли вперед с своим царевичем.

Так, забегая со всех сторон, бояре отвлекали внимание царя от своего заговора и ждали только прибытия его невесты, чтоб, под шум свадьбы, взорвать искусно и терпеливо приготовленный подкоп. Гибель Дмитрия до того у них была рассчитана, что они не боялись даже его опалы и дерзко осуждали его домашние привычки и обычаи. Однажды, в конце Великого поста, подали за царским столом жаренную телятину. Князь Василий Шуйский сказал царю, что русские не едят в пост мяса. Дмитрий начал доказывать ему, что в этом греха ещё немного. Тогда думный дворянин Татищев грубо вмешался в спор и наговорил царю таких колкостей, что тот выгнал его из-за стола и только, по просьбе Басманова, пощадил от заточения[112]. Басманов старался миротворством утишить вражду между приверженцами Дмитрия и тайными его врагами: не знал, что спасает от опалы будущего убийцу своего!..

При таких-то обстоятельствах Юрий Мнишек, все еще томимый смутным ожиданием беды, подвигался медленно с своею дочерью к Москве, и въезд их в русскую столицу, великолепный в возможной степени, и их пиры и торжества, где расточен был радостным царем всевозможный блеск пышных церемоний, своей трагической противоположностью с невидимыми опасностями тяжело волнуют душу того, кто знает, как все это кончилось.

Чтоб дать понятие, до какой степени Дмитрий рассыпал царские сокровища, не зная, в обаянии любви, как украсить, почтить и возвеличить свою невесту, исчислим одни подарки, представленные Марине в Кракове, после обручения, Афанасием Власьевым. От имени царской матери поднесен ей тогда образ Св. Троицы в золотой ризе, осыпанный драгоценными каменьями, а от имени самого царя золотой корабль, осыпанный также каменьями, гиазинтовая чарка, большие часы в футляре с трубачами и барабанщиками, перстень с большим алмазом, драгоценная запона, большая птица с алмазами и рубинами, бокал червоного золота с дорогими каменьями, серебряный вызолоченный сосуд превосходной работы, крылатый зверь, оправленный золотом и дорогими каменьями, драгоценное изображение богини Дианы, сидящей на золотом олене, серебряный пеликан, достающий для детей собственное сердце, павлин с золотыми искрами, несколько жемчужин величиною в мускатный орех, множество ниток жемчугу обыкновенного, весом вообще, если верить, более трех пуд, и целые кипы парчи и бархату. Кроме того, вручены были соответственно богатые дары самому Юрию Мнишку, жене, матери и сыну его. Но, не смотря на все прежде присланные суммы денег и эти беспримерные подарки, такова была расточительность, или бесстыдство сендомирского воеводы, что, понуждаемый царем к скорейшему выезду в Москву, он еще отговаривался невозможностью уплатить долги, сделанные в Кракове, во время обручального торжества, и вымогал от Дмитрия новые и новые суммы денег и подарки.[113] Зато набранный им поезд из родственников, дворян и слуг соответствовал знаменитости свадьбы. Тут, кроме сына и братьев Юрия Мнишка, с их женами и родственниками, были паны Стадницкие, Вишневецкие, Любомирские, Тарло и множество других. Все они ехали в сопровождении своих дружин, дворян и слуг, так что всего поезду набралось более двух тысяч человек. Их бесчисленные экипажи, гардеробы, походные кухни, ряды повозок с винными бочками, верховые лошади и проч. давали свадебному поезду вид войска, идущего в неприятельскую землю. И в самом деле, не одна пышность панская заставила Юрия Мнишка и его вельможных гостей ехать в Москву с такою многочисленною свитою. Старые враги русских, они не доверяли их правилам гостеприимства, которое долженствовало бы, во всяком случае, обеспечивать жизнь, свободу и имущество иноземцев. Все гости были вооружены с ног до головы, и не было повозки, в которой не было бы у них припасено менее пяти ружей.

Они въехали в Россию со стороны Смоленска. Еще за этим городом ожидали их, уже несколько месяцев, более тысячи царских людей, для встречи и провожания царицы. Во главе этого конвоя были мнимый дядя Дмитрия, Михайло Нагой, и князь Василий Мосальский. Они представили Марине, в подарок от царя, 54 белые лошади с бархатными шорами и три зимние кареты, обитые внутри соболями. Карета, назначенная собственно для Марины, была необыкновенной величины и запрягалась двенадцатью лошадьми, внутри и по бокам обита алою парчою, широкими литыми из серебра бляхами вместо бахрамы, а верх и окна были подшиты превосходными соболями; сзади кареты прикреплен был большой орел, весь из сребра с позолотою. Возницы и вершники при этих санях были все в парчовых платьях и черных лисьих шапках. В таком великолепии въехала будущая супруга царя в Смоленск, где жители и духовенство встретили ее со всевозможными знаками почитания. Афанасий Власьев, неразлучный доселе спутник свадебных гостей, ускакал из Смоленска вперед, с донесением царю о въезде в его пределы невесты, и встретил ее снова на дороге, с драгоценными подарками[114]. По просьбе Дмитрия, Юрий Мнишек с сыном и князем Вишневецким поспешили в Москву для предварительных условий касательно свадебных обрядов и церемоний, а Марина продолжала подвигаться медленно к месту своего торжества и бедствий, о которых еще на границе сказало ей вещее сердце.

Апреля 24, Юрий Мнишек и его спутники приблизились к столице и получили в подарок от царя по дорогому коню. Узда, стремена и прочие принадлежности сбруи на коне, назначенном для воеводы, были из чистого золота и весили 10 тысяч червонцев. Не буду описывать сделанных царскому тестю встреч от Басманова и других бояр, вместе с войском и народом. Перейдем к приемной церемонии, которая происходила на другой день и в которой поляки были поражены невиданным великолепием царского престола. К этому-то времени готовил Дмитрий произведения своих художников, стоившие ему огромных сумм и составлявшие предмет его прогулок, в послеобеденную пору дня. Он желал предстать взорам невесты и её соотечественников в величии, невозможном для короля польского.

Юрия Мнишка и его спутников провожал большой отряд стрельцов от квартиры до больших сеней Золотой Палаты, наполненных боярами, пышно одетыми. Из сеней ввели их в приемную залу. Царь сидел на троне в одежде, унизанной жемчугом, в алмазном и рубиновом ожерелье, на котором висел смарагдовый крест; на голове императорская корона, а в руке драгоценный скипетр.

Весь трон был из чистого золота, вышиною в три локтя, под балдахином из четырех щитов, расположенных крестообразно; над щитами круглый шар, а на шаре с распущенными крыльями двуглавый орел. Под балдахином также золотое распятие с огромным восточным топазом, а над самым троном образ Богоматери, осыпанный драгоценными каменьями. От щитов над колоннами висели две кисти из жемчугу и драгоценных каменьев, в числе которых находился топаз величиною более грецкого ореха. Колонны утверждались на двух лежащих серебряных львах, величиною с волка; два другие льва лежали у задних углов престола. По сторонам стояли на высоких серебряных ножках два грифа, из которых один держал государственное яблоко, а другой обнаженный меч. К трону вели три ступени, покрытые золотою парчою. У самих ступеней, по обеим сторонам, стояло перед царем по два рында в белых парчовых кафтанах, подбитых и обложенных горностаями, с золотыми цепями, висящими крестообразно на груди, и в белых сапогах. Каждый из них держал на плече небольшую широкую секиру, с украшенною золотом и драгоценными каменьями рукояткою. По левую руку царя стоял Дмитрий Шуйский, в темной, каштанового цвета бархатной и парчовой одежде, подбитой соболями. Обеими руками держал он обнаженный меч с золотым крестом. За ним стоял стряпчий с царским платком в руках. А по правую сторону трона сидел в черных бархатных креслах патриарх. Ряса на нем была из черного бархату, по краям обшита, на ладонь-шириною, жемчугом и дорогими каменьями. Перед ним держали на золотом блюде крест и в серебряном сосуде святую воду. Ниже патриарха сидели митрополиты и архиереи, а за ними — сенаторы и дворяне, из которых одни стояли, а другие сидели. На левой стороне также сенаторы и дворяне. Поляки, пришедшие с Дмитрием из Польши, стояли отдельною группою. Помост всей залы и скамьи были покрыты персидскими коврами.

Вступя в этот чертог, Юрий Мнишек, по-видимому, был поражён величием, в котором увидел будущего зятя своего. Остановясь посреди залы, он несколько времени смотрел на все молча, потом поклонился и произнес речь, в которой всего замечательнее начало: «Видя», говорил он, «своими глазами ваше императорское величество на этом троне, я не знаю, не более ли я должен удивляться, нежели радоваться. Могу ли, без удивления, смотреть на того, кто уже несколько лет считался мертвым, а теперь окружен таким величием, — кто хотя наслаждался жизнью, но для многих умер и отжил для света?.. Так, прежняя жизнь ваша, в сравнении с настоящею, была не жизнь, а смерть: судьба назначила вам обширнейшее царство, а вы скитались странником в землях чуждых! О счастье! как ты не постоянно! как ты играешь смертными!» Далее, он поздравил царя с возвращением престола, выставил его доблести, благодарил за честь, оказанную своему дому, но, как истинный поляк, не считал этой чести чрезвычайною. «Я не столь самонадеян и смел», говорил он, «чтоб быть равнодушным к такому счастью, — я вне себя от восторга; однакож, если размыслю, как воспитана дочь моя, с каким старанием от самой колыбели внушали ей все добродетели, свойственные её состоянию, — эта мысль ободряет меня, и я смело могу именовать вас своим зятем. Не буду уже говорить о том, что дочь моя родилась в государстве свободном, что отец её занимает не последнее место в королевском совете и что в нашей стране каждый дворянин может достигнуть высшей степени достоинства и почестей.»

Слушая эту речь, Дмитрий, видно, сам исполнился трогательной мысли о чудном промысле Божьем, проведшем его такими необыкновенными путями к царскому величию: он несколько раз утирал платком глаза. На приветствие воеводы отвечал за царя Афанасий Власьев, и потом Юрий Мнишек, сын его, князь Вишневецкий и польские дворяне целовали руку Дмитрия. Царь пригласил всех их к столу, но сперва весь двор отправился к обедне, и оттуда возвратились в новый дворец Дмитрия.

Автор Дневника Марины Мнишек так описывает происходившее в нем пиршество: «Дворец Дмитрия деревянный, но красивый и даже великолепный. Дверные замки в нем вызолочены червоным золотом; печки зеленые, а некоторые обведены серебряными решетками. Перед столовою, в сенях, стояло множество золотой и серебряной посуды, между прочим, семь бочек серебряных с вызолоченными обручами, величиною в сельдяные бочонки. Вся столовая посуда золотая; множество было серебра, рукомойников, тазов и прочего. Столовая обита персидскою голубою тканью; занавесы у окон и дверей парчовые; трон покрывала черная ткань, вышитая золотыми узорами. Царь сел за отдельный стол, серебряный с позолотою, накрытый скатертью, вышитою золотом. По левую руку его, за другим столом, сидел воевода с своими приятелями, а подле него, за третьим столом, против царского, поместили нас, слуг, попарно с русскими, которые нас потчевали. Тарелок нам не подали: дали их только четырем панам, да и то, сказал Дмитрий, он сделал это против обычая. По правую руку царя сидели сенаторы, коих по-русски называют думными боярами. Воды не подавали. Из огромного, вышиною в человека, серебряного с позолотою сосуда вода лилась кранами в три таза: но никто не мыл рук. Вся комната, до самого потолка, была наполнена столовою посудою, по большей части золотою и серебряною. Она представляла львов, драконов, единорогов, оленей, грифов, ящериц, лошадей и тому подобное. Когда уселись за столы, принесли кушанье разного сорта, рыбное: это случилось в пятницу. Сначала уставили блюдами одного сорта весь стол вдоль, так что одно блюдо было от другого не далее трех четвертей аршина. Сняв первое блюдо, ставили таким же образом другое, потом третье и т. д. Хлеба на столе не было; но когда сели за него, царь разослал каждому по большому ломтю белого хлеба, из коего мы сделали себе тарелки. Обед продолжался несколько часов. Подавали весьма много вкусного пирожного, разным способом приготовленного. Наконец дошло до напитков. Сначала выпил царь, сперва за здоровье воеводы, потом за здоровье родственников его; нам же, из царской милости, пожаловано по чарке вина. После того поставили на стол, в золотых сосудах, множество меда, подслащенного пива и других напитков, чего кто хотел. Прислуживают за царскими столами просто, без поклонов; даже стольники не снимают шапок и только слегка наклоняют голову. После обеда закусок не было; только принесли небольшое блюдо с сливами, которые царь своеручно раздавал стольникам, в знак своего благоволения к их службе. Таков обычай царей московских!»

В следующие пять дней шли также пиры и забавы. Между тем панна Марина окончила свое торжественное шествие к русской столице и остановилась за 14 верст от неё, на лугах Москвы-реки, где, на подобие города, разбиты были для неё драгоценные шатры. Там, накануне, Дмитрий забавлялся охотою с нареченным тестем своим, убил собственною рукою огромного медведя, обедал под этими шатрами и оставил невесте, в устах усердных слуг, ужасающую и чарующую женское сердце историю опасного своего подвига[115]. Проведя дня два в отдыхе и приняв дары от московских купцов и мещан, Марина двинулась далее. Впереди ехали тысячи боярских детей, провожавших ее от самой границы, с луками и стрелами; за ними 200 польских гусар сендомирского воеводы, с белыми и красными значками на пиках; далее знатнейшие дворяне, также сын, зять и брат воеводы, все в богатых одеждах, на красивых конях турецких, которых сбруя была украшена золотом, серебром и драгоценными каменьями. Воевода ехал подле кареты своей дочери на превосходном аргамаке, в багряно-парчовом кафтане, подбитом собольим мехом; шпоры и стремена были из литого золота, с бирюзовыми накладками. Невеста сидела в карете, обитой зеленою парчою; кучер был в зеленом шёлковом кафтане; ее везли 8 белых турецких коней, выкрашенных, от копыт до половины тела, красною краскою; сбруя на них красная, бархатная, с серебряными вызолоченными застежками. За невестою в четырех каретах ехали её женщины в богатых нарядах, а по сторонам шли 300 гайдуков, очень красиво одетых в голубые суконные платья, с длинными белыми перьями на шапках-венгерках.

На ружейный выстрел от Москвы, приготовлено было для неё два великолепных шатра, с разостланными перед входом коврами. Марина остановилась и вступила в один из шатров, а в другой вошел отец её; обоих окружали приближенные особы. Опустясь на богатые кресла, стоявшие посередине, Марина выслушала приветственную речь от князя Мстиславского и бояр, которые, низко кланяясь, изъявляли ей свое верноподданство. Воеводе в другом шатре сделано также торжественное приветствие. Отец и дочь получили от царя новые подарки. Воеводе подарен был конь в богатейшем уборе, оцененный поляками во сто тысяч злотых, а панне Марине — двенадцать верховых коней в богатых чепраках и седлах, под дорогими покрывалами из рысьих и барсовых мехов, с золотыми удилами, с серебряными стременами; каждого коня вел особый конюх в великолепной одежде. Кроме того, прислана ей от царя вызолоченная карета, обитая внутри красным бархатом, с парчовыми, унизанными жемчугом подушками, и запряженная десятью ногайскими лошадьми в раззолоченной сбруе из красного бархату. Лошади были все белые с черными пятнами, как львы и леопарды, и так похожи одна на другую, что трудно было различить. Едва Марина поднялась с кресел, несколько знатнейших особ взяли ее на руки и посадили в новую карету. Шествие двинулось далее, между двух рядов стрельцов пеших, одетых в красные кафтаны с красною перевязью на груди, вооруженных красноложими ружьями, и конных, одетых также, но с луками и стрелами на одной и с привязанными к седлам ружьями на другой стороне. Вместе с стрельцами стояло 200 польских гусар с литаврами и трубами, которых у москвичей не было вовсе. Все московские колокола загудели разом и не умолкали до конца шествия. Впереди кареты царской невесты шло 300 гайдуков, играя на флейтах и гремя в барабаны; потом ехали, по 10 в ряд, царские гвардейцы; за ними вели двенадцать верховых лошадей, подаренных Марине. Потом ехали на конях русские дворяне и боярские дети, а за ними польские паны и сам воевода, сопровождаемый одетым по-турецки арапом. Вслед за ними медленно подвигалась вперед карета царской невесты; лошадей вели конюхи под уздцы. Карету окружали польские гайдуки, и знатнейшие русские сановники. При ней шли шесть лакеев, одетых в зеленые бархатные кафтаны с золотыми позументами и в алые плащи; по обеим сторонам её — вторая и третья сотни немецких алебардщиков. За каретою и вельможами — сотня казаков; за ними четыре конюха вели двух богато убранных верховых лошадей, принадлежащих царской невесте; потом везли собственную её карету, запряженную восемью конями серыми в яблоках, с красными хвостами и гривами. Далее, в карете шестеркою ехала её гофмейстерина, пани Казановская; за нею следовали еще 13 карет, в которых сидели польки из невестиной свиты; а позади их всадники, прибывшие с Мариною из Польши, в панцирях и в полном вооружении, с трубами и флейтами. Русская конница с своими набатами заключала шествие; а потом уже тянулся польский обоз с поклажею и припасами. Все московские колокола гудели без умолку; все барабаны грохотали; все трубы ревели; о такте и гармонии никто не думал: московская музыка тогдашняя, по словам иностранцев, похожа была больше на собачий лай, нежели на музыку; производя несносный шум, она заглушала польские флейты, но и сама терялась в говоре бесчисленного множества народу, в стуке экипажей, в топоте и ржаньи лошадей. Картина въезда Марины имела характер восточных церемоний: пышность, блеск, яркость красок и оглушительная дисгармония музыкальных инструментов.

Общая дивовижа была, однакож, возмущена внезапною бурею, которая поднялась во время шествия между Никитскою и Кремлевскими воротами. Москвичи вспомнили въезд Дмитрия и назвали это новым предзнаменованием ужасных бедствий. Умы были настроены к ожиданию смут уже одним необычайным множеством свадебных гостей. Все поляки были вооружены с головы до ног, смотрели на москвичей гордо, обходились с ними не как гости с хозяевами, но как повелители со слугами. Дмитрий отвел панам в городе лучшие дома боярские, купеческие, монастырские, и они заняли свои квартиры с такою наглостью, как будто взяли Москву приступом[116]. Хозяева с стесненным сердцем покорствовали царским гостям и с ужасом разглашали везде, что гости вынимают из повозок по пяти и по шести ружей. Тогда-то стали жалеть о Борисе, как о царе благочестивом и мудром, и везде пошел говор, что поляки с немцами намерены перебить всех горожан.