Борис еще притворствует. — Крестоцеловальная запись. — Въезд в столицу. — Фёдор и Ксения, дети Борисовы. — Серпуховское ополчение. — Устройство пограничной стражи. — Бивуаки под Серпуховым. — Ханские послы. — Царское венчание. — Милости. — Отрепьев под тайным покровительством бояр. — Подозрения Борисовы. — Ссылка Бельского. — Доносы. — Ссылка Романовых, Черкаских и других. — Отрепьев уходит из Москвы. — Заботливость Борисова о ссыльных. — Душевные страдания его. — Шуйские. — Шведский принц Густав. — Датский королевич Иоанн. — Отрепьев странствует по монастырям и лесам. — Молитва о царе, обнародованная Борисом. — Иностранная гвардия. — Ропот народа. — Отрепьев дьяконом в Чудовском монастыре.
В наступившую масленицу Москва увидела своего царя. Еще за городом встретили его купцы с богатыми подарками. Борис принял один хлеб, отказался от золотых и серебряных кубков, от соболей и жемчуга, ласково благодарил за все и сказал достойные царя слова: «Богатство мне приятнее в руках народа, нежели в казне.» Встреченный потом духовенством, синклитом и народом, молился с ними в Успенском храме, принял в другой раз благословение на царство от патриарха и поздравления граждан, поклонился гробам прежних царей московских, потом предписал боярской думе управлять государственными делами и возвратился в монастырь к сестре. Там, утешая печальную вдову, Борис неусыпно занимался делами, часто приезжал и в самую думу, но отклонял просьбы духовных и светских сановников переехать с семейством в царские палаты. Он и теперь казался до того равнодушным к верховному сану, что снова просил освободить себя от этого бремени. А между тем предложена была москвитянам для присяги на верность царю крестоцеловальная запись, показывающая лучше всего, как дорожил он престолом. В этой записи выразились и недоверчивость его к народу, свойственная лицемерам, оскорбительная для честных людей, и суеверные понятия тогдашнего времени. Присягающий, например, должен был говорить по ней следующее: «Также мне над государем своим, и над царицею, и над их детьми ни в еде, ни в питье, ни в платьи, ни в ином ни в чем никакого лиха не учинить и не испортить, и зелья лихого и коренья не давать; а кто мне станет зелье лихое или коренье давать, или мне станет кто говорить, чтоб мне над государем своим, и над царицею, и над их детьми какое лихо учинить, или кто захочет портить, и мне того человека никак не слушать и зелья лихого и коренья у того человека не брать; да и людей своих с ведовством и со всяким лихим зельем и с кореньем не посылать, и ведунов и ведуней не добывать на государское и на царицыно, и на царевичево, и на царевнино на всякое лихо; также государя своего и его царицу, и их детей на следу всяким ведовским мечтанием не испортить, ни ведовством по ветру никакого лиха не насылать и следу не вынимать ни которыми делы, ни которою хитростью; а как государь царь и его царица, и их дети куда поедут, или пойдут, и мне следу волшебством не вынимать, и всяким злым умышлением и волшебством не умышлять и не делать ни которыми делы, ни которою хитростью, по сему крестному целованию; а кто тако ведовское дело похочет мыслить, или делать и я то сведаю, и мне про того человека сказать.»
Наконец апреля 30 Борис торжественно въехал в столицу и встречен был опять всеми сословиями. Он вышел из великолепной колесницы и подошел к народу, держа за руку девятилетнего сына, Фёдора, а другой рукою ведя пятнадцатилетнюю дочь, Ксению. Не столько для самого себя, сколько для них, добивался он царского сана, и радовался теперь больше как отец, нежели как честолюбец: не знал он, какую страшную участь уготовил своему семейству вместе с царским величием! И кто бы, глядя тогда на этих цветущих красотою и счастливых детей, мог предсказать, что отец, по ступеням трона, ведет их на мучительную казнь! Кто бы сказал, что так недолговечны будут величие и жизнь самого Бориса! В то время он был еще в цвете мужественных лет и здоровья. Высокий рост, выразительная физиономия, красота очертаний лица редкая, а больше всего величавый вид и повелительный взгляд возвышали его и без блистания царских одежд над окружающими. Народ глядел на него и на детей его с восторгом, видя в этом новом царственном поколении залог спокойствия и счастья государственного. Торжество его было истинное.
Опять были поднесены царю богатые дары от народа, и опять царь и дети его приняли только хлеб: Борис хотел казать себя блюстителем общего благосостояния, равнодушным к личному обогащению. В церкви Успения патриарх в третий раз благословил его на государство и, в знак царственности, возложил на него священный крест митрополита Петра. Потом был общий пир у царя для духовных и светских, для знатных и простолюдинов. Всех угощали с беспримерною щедростью.
Прошло уже полтора месяца со времени избрания царя, но Борис всё еще медлил полным царским венчанием. Он подтверждал на деле свою неохоту царствовать; трудился усердно над делами правления и, казалось, очень мало заботился, что власть его не освящена еще торжественным помазанием. По-видимому, его гораздо сильнее занимали слухи о приготовлениях крымского хана к набегу на Россию. Он с умыслом преувеличил важность полученных из пограничья донесений и заставил всех думать, что отечеству угрожает великая опасность. В памяти москвитян свежо еще было воспоминание о битве с татарами под самой столицею, в 1591 году. Вспомнили действия Бориса в то опасное время, боялись нового нашествия хана, и возложили теперь всю надежду на доказанную уже мудрость царя. Настроя таким образом умы, Борис предписал всем воеводам — выслать на берега Оки стрельцов, казаков, дворян, детей боярских и людей даточных с монастырских поместьев. «Пускай», говорил он, «воеводы не считаются старшинством рода и не спорят о местах. Всеобщее повиновение будет знаком единодушного желания видеть меня на престоле.» Трудно было боярам переломить родовую гордость и нести службу без мест; права местничества были для них так важны, что из-за них они осмеливались иногда не слушаться и самого Иоанна Грозного. Но на сей раз никто не дерзнул ослушаться первого повеления нового царя. Дворяне и боярские дети явились в войско со всеми слугами, годными к ратному делу, на лучших конях, в богатых доспехах. Все ополчение простиралось до полумиллиона воинов: сила, дотоле невиданная в государстве.
В те времена Россия была обитаема к югу только на 700 верст от Москвы, до Ливен. Более южные степные города: Курск, Оскол, Царев-город и другие были только укрепленные пограничные пункты посреди степей. Да и все прочие города за Окою назывались степными и только на некоторое расстояние были окружены обработанными землями[17]. В каждом из пограничных городов были свои воеводы и осадные головы, с отрядами боярских детей, городовых казаков и стрельцов. Сверх того, по всему пограничью устроены были в трудных для обхода местах рвы, засеки, забои[18] на реках и другие полевые укрепления, охраняемые стражею, для предупреждения внезапного вторжения неприятелей. В каждом сторожевом укреплении стояло несколько казаков, или севрюков (людей оседлых) под начальством заставного головы из боярских детей. Они назывались станичными и сторожевыми, в отличие от стрельцов и собственно городовых, или полковых казаков и севрюков, которые содержались только для защиты города и для отражения неприятелей на границах. Кроме сторож, укрепленных засеками, рвами, речными забоями и т. п., дня на четыре или на пять езды от городов, нередко и ближе, учреждены были подвижные притоны, каждый из нескольких станичных казаков. Казаки эти выбирали для своих наблюдений возвышенный кряж земли, или старинный курган, или дерево на открытом, усторожливом месте. Одна лошадь стояла всегда оседланная; сторожа попеременно взлезали на дерево и смотрели во все стороны. Едва вдали покажется пыль, сидящий на вершине дерева слезает вниз, вскакивает на лошадь и скачет к другому подобному притону, отстоящему обыкновенно на 8, на 10 и до 40 верст; завидя соседний пост, кричит издали и показывает рукою, с которой стороны виден неприятель. Тамошний сторож с вершины дерева издали замечает вестника и, лишь поймет из слов его, или знаков, откуда поднимается пыль, велит своему товарищу скакать далее. Так в несколько часов весть о набеге достигает ближнего города, а скоро и самой Москвы. Оставшиеся сторожа скрываются в траве и, когда орда проедет мимо, выходят на следы, угадывают приблизительно число неприятелей, по широте и глубине протоптанной ими тропы, скачут тайными путями и друг через друга доставляют весть главным сторожевым отрядам. Кроме этого быстрого маневра, станичные казаки, не ожидая, пока неприятель покажется в виду самой сторожи, рассылали от поры до поры вправо и влево верховых. Пробегая по известным степным путям, или сакмам, эти верховые встречались с рассыльными из соседнего пункта, менялись доездными памятями и возвращались назад. Таким образом степные дороги, по которым татаре хаживали в Русь[19], пересекались беспрерывными линиями разъездов.[20]
Все эте сторожи, станицы и разъезды были в большом движении, когда полумиллионная рать Борисова двинулась к внутренней линии пограничных городов, отделенных от степей Окою. Главному стану назначено быть в Серпухове, правой руке в Алексине, левой в Кошире, передовому полку, или авангарду, в Калуге, сторожевому полку, или резерву, в Коломне. Получились новые вести, что степные сторожи снялись с мест и бегут перед татарами. Тогда сам царь, в сопровождении почти всего двора и многочисленного конвоя из жильцов московских, выехал из Москвы в Серпухов. Там, в виду диких степей, устроен был на лугах Оки реки обширный лагерь. Шесть недель простоял Борис в поле, собирая известия, рассылая грамоты воеводам городов, лежащих за Окою, усиливая подкреплениями отдаленные степные пункты, делая смотры войску и угощая каждый день под шатрами не менее десяти тысяч людей на серебрянной посуде. Сперва приходили в царский лагерь тревожные известия, что татаре в движении, что хан уже выступил в поход; потом слухи затихли, отдаленные сторожи не видали на сакмах никаких неприятелей и войско мирно пировало с ласковым своим царем, под ясным степным небом. Развязка грозного ополчения была такова, что, вместо второго Мамаевского нашествия, явились от хана послы с мирными предложениями.
Торжество оттого было не меньшее: все славили царя, одной грозою своей силы ужаснувшего врагов, защитившего Русь от нашествия татарского, от огня, меча и плена. Ханских послов, начиная с отдаленного сторожевого пункта, вели, от засеки к засеке, от станицы к станице, через укрепленные степные города. Везде перед ними показывались разъездные дружины на красивых конях, хорошо вооруженные; в засеках и окопах велено было стрелять и делать громкие оклики. Русская земля показалась татарам укрепленным станом. Когда ж приблизились они к Серпухову, куда сошлись между тем все полки, их поразил грохот ста пушек. Восходящее солнце озарило ложащийся по сырой траве дым и за ним необозримые ряды войска, выстроенного в боевой порядок. Смешавшихся от изумления и страха послов провели, под громом артиллерии, сквозь все полки; царь принял их величаво, в полных доспехах, в золотом шлеме, под великолепным шатром, в кругу своих полководцев и придворных; потом роскошно угостил и отпустил к хану с русскими послами, для утверждения его союзной грамоты присягою. В тот же день Борис дал обед всему полумиллиону своих воинов, наградил чиновников, простился и уехал в Москву, довольный произведенным впечатлением на войско и на всю «землю». Но войско, замечает летописец, радовалось потому, что ожидало от него и впередь таких угощений и жалованья.
Возвратясь в Москву, Борис наконец венчался на царство с обыкновенною в таких случаях торжественностью. Под влиянием общего восторга и собственного радостного чувства, он забыл свою роль равнодушия к царскому венцу и, как бы в благодарность за него своим избирателям, воскликнул: «Отче великий патриарх Иов! Бог свидетель, что не будет в моем царстве нищего, или бедного: последнюю рубашку разделю со всеми!» Упоенный торжеством своим, Борис дал и другой обет — в течение пяти лет не казнить преступников смертью, а ссылать в отдаленные области. В тот же день пожалованы ближние вельможи в высшие чины, московские купцы освобождены от платы пошлин на два года, казенные земледельцы от податей на год, а для крестьян господских установлено, сколько им работать и платить господам безобидно. Трехдневный пир во дворце заключил торжество венчания.
В эти дни шумной радости и невиданного дотоле великолепия Борис был на верху блаженства, достигнутого столькими усилиями, столькими злодействами и, без сомнения, душевными терзаниями. Теперь-то он успокоится от всех соперничеств о первенстве, от тяжких для сердца колебаний между страхом и надеждою. Престол его стоит крепко уже одной своею святостью для народа; а он сделался общим благодетелем, не будучи еще царем, — не будучи еще царем, он приучил всю Русь обращать на себя взоры с надеждой благоденствия и безопасности, а беспокойных соседей со страхом и с желанием мира. Приняв корону из рук патриарха, он возвысил в своем лице величие царского сана. Народ никогда еще не имел царя, в такой славе восходящего на престол, с таким страстным желанием ожидаемого, так горячо просимого у Неба и с таким восторгом принятого. Словом, Борис, в Мономаховой короне, казался счастливейшим из государей и даже из людей вообще. Но как показалось бы жалким это счастье тому, кто бы знал, что престол Борисов подкопан прежде, нежели сделался его достоянием; что в умах его соперников, бессильных бороться с ним в настоящий момент, рассчитывалась верная гибель его и всего его дома; что сама, можно сказать, судьба послала им орудие, способное вернее всякого другого погубить его. Я говорю о самозванце. В эпоху величайших успехов властолюбия Борисова этот необыкновенный юноша находился уже в Москве под покровительством врагов его. Это был бедный сирота, родом из Галича, сын боярского сына, Богдана Отрепьева, по имени Юрий. Потеряв рано отца, он в детском возрасте оставил родную семью и, бросаемый игрою обстоятельств из угла в угол, очутился как-то в Москве. Здесь он случайно попал на глаза князю Ивану Васильевичу Шуйскому, который, покорствуя Годунову, придумывал разные средства погубить его. Увидя Юрия Отрепьева, Шуйский затрепетал от мысли, внезапно озарившей его голову. Этот мальчик имел природные приметы Дмитрия Угличского — левую руку короче правой и бородавку на носу, возле левого глаза. Пылкий и смелый от природы нрав Юрия был также принят Шуйским в соображение. Он показал свою находку ближайшим из своих друзей, и чудная мысль — обратить безродного сироту в сына Иоанна Грозного — тотчас сообщилась умам, напряженным в приискании средств к погибели счастливого соперника. Условились заботиться общими силами о молодом Отрепьеве, тайно благодетельствовать ему через других, обращая на него, по-видимому, очень мало внимания. И вот он попадает, как бы случайно, в число дворян к князю Борису Черкаскому, учится грамоте и скоро оказывает необыкновенные способности в изъяснении Библии, общей и почти единственной тогда науки. Дворчане князя Черкаского толкуют с ним тайком о разных обстоятельствах жизни и смерти Угличского Дмитрия, сообщают ему любопытные сведения о кознях Годунова, считают возможным, что, вместо царевича, подставлен убийцам другой мальчик, что царевич спасен и скрывается в неизвестности. Молодой Юрий Отрепьев жадно слушает все эти толки, которым таинственность и страх быть подслушанным придают особенную прелесть. Пламенное воображение его бродит в народе с неизвестным царевичем, и сердце бьется сильно от участия к дивной судьбе его. Но ему долго еще не открывают, что этот странствующий царевич — он сам, что Богдан Отрепьев и жена его были только его воспитателями. Юрий Отрепьев, в свите своего господина, ездит и во дворец, видит прием послов иноземных, видит царские выходы и узнает обычаи двора с простодушным любопытством, вовсе не подозревая, что его умышленно знакомят с обычаями театра, на котором он должен со временем явиться главным действующим лицом. Когда Борис Годунов сел в первый раз на трон русских царей, Отрепьеву было тогда шестнадцать лет; он видел торжество счастливого крамольника, завидовал в глубине души подданному, возвысившемуся до царского величия, и воображение его еще живее рисовало перед ним таинственного царевича, может быть, скрытого под монашеским подрясником, может быть, блуждающего бездомным казаком по диким украйнам, может быть, находящегося даже здесь, в любопытной толпе народа... Сияние престола и венца Борисова ослепляло зрителей; но какое трагическое лицо представлял этот полновластный и счастливый царь в кругу подобострастных исполнителей своей воли! Чествуя ему с стесненным сердцем, гордые потомки удельных князей мимоходом бросали никому непонятный взгляд на бедного Юрия Отрепьева, которого короткая рука и бородавка обещали им верную пагубу Бориса!
И Борис не долго был спокоен на престоле, не смотря на явную приверженность к нему граждан московских и выборных из городов и войска. Он знал, как, тяжело было некоторым родовитым боярам уступить престол человеку незнатному родом и видеть торжество соперника. Безмолвная покорность их не успокаивала, а скорей пугала его. Недоверчивый, как все лицемеры, он не мог в этой излишней покорности не подозревать спокойствия мстителя, нашедшего наконец верное, хоть и отдаленное, средство мести. Подозревал, догадывался, и не мог догадаться: средство было слишком необыкновенно. Опасаясь, однакож, час от часу более и более, за себя и за детей, любимых с горячностью необыкновенною, он решился не щадить никого, если только представится повод к подозрению. И вот доносят ему, что Богдан Бельский, которого он послал в степи строить новую крепость, Борисов, величает себя независимым владетелем степей, царем Борисовским. Как ни груба была эта клевета, но Годунов имел уже в уме несколько злобных заметок о Бельском. Бельский был в дружеских отношениях с Романовыми[21], имевшими на престол ближайшее право; отличаясь редким умом, он мог придумать с ними что-нибудь опасное. Он же, притом, явно ненавидел и часто обижал служащих при дворце иностранцев, которых Борис справедливо считал вернейшими своими слугами: с чего это, если не с злого умысла против царя? Веря или не веря упомянутому доносу, Борис рад был случаю освободиться от старого крамольника и поручил суд над ним верховной думе. Там почти все не любили временщика царствования Иоаннова, несносного своею гордостью и ненавистного за умственное превосходство. Дума приговорила его к смерти; но Борис оказал милость: велел шотландцу Габриелю, личному врагу Бельского, выщипать ему по волоску густую, длинную бороду, и потом сослал в Сибирь, а имение его описано в казну.
Такой злобный поступок, унижавший достоинство правосудия царского, естественно должен был произвесть между боярами сердитые толки. Но, может быть, с Бельским так и поступлено для того, чтоб вывесть кой-каких опасных людей из терпения. Угадывая тайное желание тирана, некто Воинко, холоп князя Шестунова, обвинил явно своего господина в злом умысле против царя. Но Борису не Шестунова было нужно: у него тяжелым камнем лежал на сердце знаменитый род Романовых, и он придумал, наконец, как до него добраться. Не тронув Шестунова, велел сказать Воинку на площади, перед всеми людьми, милостивое слово государево, дать поместье и причислить к городовым детям боярским. Эта постыдная награда породила бесконечный ряд доносов. Низкие люди поняли несчастную болезнь Борисова сердца, и доносители появились толпою изо всех сословий: доносили священники, монахи, пономари, просвирни, доносили даже жены на мужей и дети на отцов. Брат с братом и отец с сыном боялись говорить откровенно; после доверчивого разговора брали друг с друга клятву не доносить. За ложные доносы не было наказаний, а за справедливые, то есть, признаваемые справедливыми, почти всегда давали деньги и поместья. Обвиняемых хватали, подвергали пытке, замучивали иногда до смерти, многих заточали в темницы, многих умерщвляли ядом, а иных тайно топили в воде. Ни при одном государе, говорит летописец, не было таких бед!
Полиция Годунова навела ужас на всех тайных врагов его; но они оттого сделались только осторожнее. Зная, что могут пострадать и без улики, смелей обделывали отважное свое дело и, посреди шпионов, воспитывали против Бориса самозванца. Подозрительный царь догадывался, что у бояр что-то задумано; он выводил это из тысячи разноречащих доносов, к которым жадно прислушивалось его раздразненное ухо; но что именно они задумали и кто тут главные деятели — до этого никак не мог докопаться. Зная однакож, что падением его, если б оно свершилось, должны воспользоваться Романовы, как ближайшие престолонаследники, предполагал, что, если не они сами, так другие для них работают, и потому решился погубить Романовых вместе с их близкими родными и приятелями. Вскоре донесено царю, что у Александра Никитича Романова найден в кладовой мешок с ядовитыми кореньями. Летописец уверяет, что этот мешок был положен туда его дворецким, по наущению царского родственника, боярина Семена Годунова. Как бы то ни было, но этой находки было довольно, чтоб обвинить Романовых в умысле на Борисову жизнь. Всех шестерых братьев тотчас схватили и, когда привели к допросу, царские приближенные, угождая своему владыке, осыпали их ругательствами и подняли такой крик, что не слыхать было и ответов подсудимых. В то же время взяты под стражу многие родственники и друзья Романовых. Долго шли пытки и допросы; замучено несколько верных слуг боярских; пытали и самих Романовых; ничего не узнали, однако остались при нелепом убеждении, что Романовы хотели извести царя волшебными средствами, и низкие ласкатели еще славили Бориса за милосердие, когда он, вместо казни, осудил несчастных на заточение в отдаленные от столицы места. Приговор этот был исполнен в июне 1601 года. Старшего из Романовых, Фёдора Никитича, постригли, под именем Филарета, в монахи, чтоб лишить его всякого права на престол, и заточили в Архангельской области, в Сийском монастыре, под строжайшим надзором царского пристава. Жену его, сына и братьев развезли по разным отдаленным концам России. Та же участь постигла зятя Фёдорова, князя Бориса Черкаского, — сына его, князя Ивана, — князей Сицких, Шесту-новых, Карповых и князей Репниных. Вотчины их и поместья розданы другим, движимое имение и дома отобраны в казну.
Таким широким взмахом Борису удалось снести гнездо злоумышленников своих — дом князя Бориса Черкаского, но он разорил его наугад, не зная, здесь ли, в другом ли месте составлялись против него ковы. Многих дворян и слуг князя Черкаского перебрали к допросу; подозрение Борисово коснулось и самого Юрия Отрепьева: о нем дошла до царя какая-то злая весть; велено было схватить его. Но над Юрием бодрствовал промысел человека сильного, осторожного, хитрого и смелого: князь Василий Шуйский, ожидая и себе со дня на день опалы и вечного заточения, боялся, чтоб его смелый план мести Годунову не остался тогда без успеха. Это заставило его действовать не откладывая, и вот он открывает Отрепьеву мнимое его происхождение[22], успокаивает поразивший юношу при таком открытии страх, доставляет средства бежать из Москвы, советует скрыться от преследований Бориса пострижением где-нибудь в отдаленном монастыре и ожидать более благоприятного времени для свержения хищника с престола. Изумленный, встревоженный, под влиянием тысячи чудных мыслей, мечтательный юноша, как бы родясь в другой раз на свет, уходит из Москвы, бродит из обители в обитель, наконец постригается, под именем Григория, в Вятской области, в Хлыновском Успенском монастыре. Все это произошло еще в то время, когда шел суд над опальными и они сидели по тюрмам в Москве. Неизвестно, увезли ли они в горькую ссылку уверенность, что не погибло чадо вражды их к Годунову; но когда распространился слух о первых успехах Лжедмитрия, некоторые из них, живя в заточении, часто посмеивались тихомолком, к недоумению приставов: что бы такое значил этот смех?
Должно, однакож, отдать справедливость Борису, что он не хотел губить своих опальных из одного подозрения: он заботился, чтобы не только они не имели недостатка в пище и во всем необходимом, но чтобы с ними обходились бережно и почтительно[23]. Приставы, отправленные с бедными изгнанниками, думали угодить царю жестоким обхождением с опальными; но Борис узнавал об этом с негодованием и давал повеления в точности исполнять свои наказы. Иван Романов и князь Иван Черкаский, спустя несколько времени, были возвращены в Москву, а княгиня Черкаская с женою Александра Романова и детьми Федора, или инока Филарета (в числе которых был и Михаил, в последствии возведенный на царство) перевезены в отчину Федора Никитича. Царь опять писал тогда к их приставу: «чтоб дворовой никакой нужи не было, и корм им давал доволен и покоил их всем, чего ни спросят, а не так бы еси делал, что писал преж сего, что яиц с молодом даешь не от велика: то ты делал своим воровством и хитростью.» Перечитывая доносы приставов о речах изгнанников, Борис не раз бывал тронут их жалобами, ибо немедленно делал распоряжения о послаблении их заточения и увеличении удобств жизни. Так было поступлено с иноком Филаретом, когда пристав сообщил царю следующие слова его: «Милые мои детки, маленьки бедные осталися; кому их поить и кормить? Таково ли им будет ныне, каково им при мне было? А жена моя бедная, на удачу уже жива ли! Таково ж замчена, где и слух не зайдет. Мне уж что надобно? Лихо на меня жена да дети; как их помянешь, ино что рогатиной в сердце толкнет. Много иное они мне мешают... Дай, Господи, слышать, чтобы их ранее Бог прибрал, и яз бы тому обрадовался. Я чаю, жена моя и сама рада тому, чтоб им Бог дал смерть, а мне бы уж не мешали; я бы стал промышляти одною своею душою. А братья уж все, дал Бог, на своих ногах.» (Филарет думал, что всех их нет уже на свете).
Да, Борис не был тираном бесчувственным, от которого отвращается сердце; он достоин участия. Жалкая страсть приписывать другим свои свойства, свою зависть к чужому возвышению, свою мстительность, свою наклонность к хитрым проискам, сделавшись карою за все его злодейства, лишала его сердечного спокойствия, следовательно и счастья жизни, и побуждала к таким делам, на которые он в другом звании, в другом общественном положении никогда бы, может быть, не решился. Многих его подозрительность и вечные опасения за престол сделали несчастными, но, если измерять несчастье количеством терзаний сердца, то сам он был всех несчастнее. К его душе, развращенной в вечных ковах и хитростях, раздраженной действительными и мнимыми врагами до свирепости, но не бесчувственной к страданьям себе подобных, сходились радиусами со всех концов России вопли жертв его и мучили его совесть тем более, что он редко бывал вполне убежден в действительности караемых им преступлений. Колебанье между совестью и подозрительностью всего заметнее в поступках его с Шуйскими. Шуйские не были ближайшими наследниками престола, как Романовы; царские приверженцы, следовательно, не боялись от них падения Годунова и своего собственного, и не так деятельно их подкапывали. Борис, не находя явной вины за ними, кроме своего подозрения в их недоброжелательстве, несколько раз удалял их от двора и потом возвращал опять; оказывал притворное благоволение этому скрытно злобствующему роду, и в то же время преследовал всякого, кто входил с Шуйскими в близкие связи; наконец успокоил себя тем, что запретил старшему Шуйскому, Василию Ивановичу, жениться (бездетность, думал Борис, и неимение, кому оставить приобретенное, остановят его в стремлении к престолу), а чтоб разрознить интересы братьев, выдал за среднего Шуйского сестру жены своей. Породнив еще несколько родственников с знатными домами, Борис считал себя достаточно обеспеченным от их недоброжелательства. Оставалось найти опору своему дому вне государства родственными связями с семействами иноземных государей.
Еще покойный Фёдор перезывал в Россию принца Густава, сына герцога шведского, Эрика XIV, которого престолом овладел брат его, Иоанн. Несчастный Эрик был отравлен в темнице, и самому Густаву, тогда двухлетнему ребенку, угрожала участь Угличского Дмитрия, но судьба спасла его от смерти для скитальческой жизни. Достигнув зрелого возраста в борьбе с величайшими опасностями, он должен был вести жизнь бесприютного бродяги. Одна любовь к наукам услаждала горестную участь его. Русское правительство надеялось, обласкав бедного принца, сделать его орудием своей политики для отторжения от Швеции Ливонских городов. Но зазыв Фёдора остался без успеха. Густав продолжал странствовать убогим студентом по Европе, предаваясь страстно наукам, особенно алхимии; наконец, угнетаемый крайнею нуждою, пришел в нищенском рубище в Краков, где при королевском дворе сестра его была фрейлиною. Несколько времени пользовался он покровительством польского государя; но злоба придворных заставила его бежать оттуда и искать убежища у немецкого императора Рудольфа. Скоро подобные же обстоятельства выжили его и от Рудольфа. Бедняк опять пустился странствовать по Европе, питаясь отчасти милостынею, отчасти продажею химических запасов; расстроил здоровье беспрерывным учением, а особливо химическими опытами, и наконец приютился в прусском городе Торне, получая скудное жалованье от двоюродного брата своего, короля Сигизмунда. Борис послал к нему тайно посла своего с предложением переехать в Россию, где ему обещали приличное его сану содержание и покровительство могущественного государя. Принц согласился, но с условием, чтоб ему позволено было выехать из России, когда заблагорассудится. У посла была готова на это опасная грамота. На границе встретили Густава московские сановники, вручили от царя богатые одежды и с большим почетом повезли в столицу. Борис принял его в блестящем собрании двора, угощал в Грановитой Палате, определил на содержание ему Калужский удел (три города с волостями), подарил серебряную посуду для дома, множество золотой и серебряной парчи персидской, бархату, атласу и других шелковых тканей для всей его свиты, дорогие каменья, золотые цепи, жемчужные ожерелья, красивых коней со всем убором, всякого рода мягкую рухлядь и 10 тысяч рублей, — сумму незначительную, в сравнении с дарами. Два вида имел на него Борис: овладеть Ливониею и, женив его на своей дочери, Ксении[24], возвести ее вместе с ним на шведский престол; но в обоих ошибся. Густав, предпочитая всему на свете ученые занятия, считал престол и душевное спокойствие предметами несовместными; проливать кровь соотечественников для того только, чтоб они имели герцогом не Иоанна, а Густава, называл делом безбожным; а дочери царя московского предпочитал какую-то женщину, из любви к нему оставившую мужа, бежавшую за ним из Данцига и готовую, как ему казалось, делить с ним бедность и все неприятности страннической жизни. Не говорю уже о перемене веры, что было необходимо при женитьбе на московской царевне и чего не согласился бы он сделать ни за какие блага в мире. Видя, что Борис вызвал его в Россию вовсе не из великодушия, ученый и простодушный принц сперва просил позволения немедленно выехать за границу, а потом требовал этого как права, утвержденного опасною грамотою; но у него, если верить Петрею[25], похитили тайно царское ручательство, думая что необходимость примирит его с предложениями Бориса. Не таков был Густав. Он резко сказал царю, что «государи и князья должны иметь одно перо и один язык», предался сильной горести и часто, разгоряченный вином, неосторожно хвалился отомстить москвитянам за бесчестный плен свой. Тогда Борис велел отобрать у него все серебро, платья и другие подарки, приставил к нему крепкую сторожу и несколько дней держал на скудной пище; наконец смягчился и послал в разоренный Углич, под присмотром приставов, которым поручено управлять Угличским поместьем и давать принцу с его служителями необходимое содержание. Так в жилище несчастного царевича Дмитрия, полном страшных воспоминаний, поселился мирный химик с своими ретортами и книгами. Несколько лет учился он и грустил в так называемом дворце Дмитрия, тяжелом, малооконном каменном домике. По смерти Годунова, самозванец, уважая в нем человека ученого[26], дал ему лучшие удобства жизни в Ярославле, откуда в последствии он был переселен в Кашин, где и умер, в 1607 году, от тоски на чужбине и досады на ветренность любовницы, которая, изменив мужу, не долго была верна и ему. Как иноверца, его похоронили за городом особо от общего кладбища, в прекрасной березовой роще, на берегу Кашенки.
В то время, когда несчастный Густав томился скукою в пустынном Угличе, Борис приискал своей дочери другого жениха. Это был брат датского короля, Христиана, Иоанн, двадцатилетний юноша, веселого и любезного нрава. Король Христиан, надеясь с помощью могущественного царя московского торжествовать над всегдашними своими неприятелями, шведами, охотно отпустил герцога Иоанна в Россию. Его встретили и провожали еще с большим почетом, нежели Густава. Молодой герцог въехал в Россию со стороны города Нарвы, по реке Нарове, в сопровождении датских послов и многочисленной свиты. Его везли к Москве медленно, делая не более 30 верст в сутки; останавливались в поле под великолепными шатрами, тешили королевича охотою по берегам красивых рек и по лесам. Герцогу нравилась эта прогулка по местам, мало населенным и обильным всякого рода птицами и зверями[27]. Он радовался открытию обширной, плодоносной и богатой живописными видами страны, о которой наслышался, как о каком-то мрачном царстве вечного холода[28]; видел в русских боярах и дьяках людей приветливых, толковых и обходился с ними ласково и почтительно, не по их мере. Бояре дивовались и гордились, что он против них вставал и здоровался, снявши шляпу; доносили с дороги царю, что делает, что говорит королевич Яган (Иоанн), описывали его немецкий наряд[29] и не могли нахвалиться веселым и добродушным его нравом. Несколько раз встречали королевича Ягана царские слуги с новыми и новыми подарками. В Москве гудел огромный кремлевский колокол, пока он проезжал через город. Отдохнув несколько дней в отведенном ему доме, королевич Яган представился Борису, видимо очаровал его и наружностью, и поведением своим, обедал в Грановитой Палате об руку с царем — честь, недоступная никому, кроме царских детей — и наконец посватался, или лучше сказать посватан за прелестную Ксению. Подаркам от царя и царевича не было цены. Невесты однакож, по тогдашним обычаям, королевичу не показали. Он мог увидеть ее только во время обручения. Приступая к такому важному делу, Борис отправился в Троицкий поход[30] молиться об успехе его; но, возвратясь в Москву, нашел веселого и цветущего королевича Ягана на смертном одре. Никакие усилия врачей не могли остановить внезапно схватившей его горячки: жених Ксении умер через месяц после сватовства своего. Борис был сильно поражен этим ударом и, набожный при всей испорченности сердца, страдал тем более, что считал это небесною карою за разрушение счастья стольких семейств, за лишение жизни стольких людей, по подозрению в злоумышленности. Что же, еслиб он знал еще, что летописцы назовут его пред потомством убийцею жениха его дочери![31] Но, может быть, он и знал это, ибо летописцы повторили только молву народную, а народная молва отзывалась во дворце эхом, посредством бесчисленных шпионов царских.
Борис нашел Ксении нового жениха, но ей суждена была иная доля... В то время, как Борис уничтожал мнимые опасности, грозившие его семейству и искал ему незыблемых опор, бедный, никому неведомый инок Григорий более и более проникался мыслью о царственном своем происхождении. Монах по силе обстоятельств, он не мог сносить смиренно суровой монастырской зависимости от старших. Пылкий нрав его, чем дальше, делался все раздражительнее от подавленной тайны, от досады на низкую его долю, от тяжкой грусти и множества дерзких замыслов, то составляемых с надеждой на успех, то разрушаемых в горестном разуверении. Молодой послушник часто возмущался против сурового начала старцев, не уживался ни с кем, скоро нажил себе в Хлыновском монастыре всеобщую вражду и должен был искать приюта в другой обители.
Та же история повторялась в Суждальском, в Спасовском на Куксе и в других монастырях. Переходя из обители в обитель, он часто по нескольку дней скитался в дремучих лесах, находя отраду волнующейся душе в безлюдной дикости пустынь и, под шум северных сосен, питая отважную думу о престоле. В горьком сознании своего бессилия, он обращался иногда к страшным сверхъестественным средствам: звал лесовиков и злобных ведьм на помощь, готов был отдать будущее блаженство души за земное царствование; и, неслышимый адскими силами, впадал в отчаяние, искал опасностей, с одним ножом и остроконечным посохом в руках подымал из берлоги разъяренного медведя, смело встречал его, убивал и трудною победою утолял на время страстную душу. То снова обращался к строгой монашеской жизни, изучал священные книги и летописи, трудился над искусством скорописца, сочинял лучше сановных иноков похвалы святым, к дивлению братии и монастырских старейшин[32]; с жаром молился о возвращении ему отцовского престола. Но небо, как и земля, не внимало его воплям. Борис властвовал над умами, что дальше, все могущественнее. Его имя, почти боготворимое, произносилось беспрестанно — одними для того, чтоб не давать повода к подозрениям, другими для того, чтобы распространять в народе выгодные для них убеждения. Между тем Борис, недовольный усердием боязливых и ревностью наглых, обнародовал еще особенную молитву, составленную искусными книжниками для чтения везде, где сойдутся несколько человек на обед, или на ужин, или просто сядут распить братину вина. Беседа обязана была, выпивая во здравие царя, так называемую царскую чашу, прочитывать не иную, как именно такую молитву: «Мы, сущие днесь во палате сей, молим безначальна Отца и Сына, иже воплотися от Святого Духа, о здравии и о победе на враги великому, благочестивому Божиему слуге, государю царю Борису Фёдоровичу, Богом избранному и Богом почтенному и превознесенному, самодержащему скипетры на всей восточной стране и на севере, и его царского пресветлого величества царице, и их благородным чадам, и христолюбивому их воинству, и о тишине всему православному христианству; и на том убо и чашу сию царскую вы (гости) воздвигнули и повелели мне (хозяину) грешному предпоставити в руки ваши. Дай Бог, чтобы государь наш и великий князь, Борис Фёдорович, единый подсолнечный христианский царь и его царица и их царские дети были на многие лета здравы и счастливы и врагам своим страшны, — чтоб все великие государи приносили достойную почесть его величеству, и имя его славилося от моря до моря, и от рек до конец вселенныя, к его чести и к повышению, а преславным его царствам к прибавлению, — чтобы те великие государи его царскому величеству послушливые были с рабским послужением, и от посечения меча его все страны трепетали, — чтобы его прекрасно-цветущие, младо-умножаемые ветви царского изращения в наследие превысочайшего Российского царствия были на веки и нескончаемые веки без урывку; а на нас бы, рабех его, от пучины премудрого его разума и обычая и милостивого нрава неоскудные реки милосердия изливалися выше прежнего: к воинскому чину призрение и храброе устроение, и много милости бедным и вдовам, и сиротам, а всем благое покровение и крепкое защищение, а винным пощада и долготерпение.»
Заставя таким образом все государство славословить свое имя, присутствуя невидимо во всех беседах, где царствовали недоверчивость и боязнь, Борис думал вселить любовь к себе посредством привычки, — провести ее к сердцам посредством слуха, как будто люди — бессмысленные инструменты, которые можно настраивать на любой лад; но вселял только ненависть. В то время, как уста произносили установленную формою молитву, в сердцах кипели тайные проклятия. Славили и благословляли царя публично, но тем больше злословили в тайных приятельских кружках, недоступных для доносчиков. Умы были смущены; все чувствовали гнетущую их тяжесть царской подозрительности. Борис с своими хитросплетенными сетями, раскинутыми по всей Руси, с своими лицемерами и доносчиками, рассеянными во всех сходках и беседах, казался ужаснее самого Иоанна Грозного. Недоставало только опричнины, но и она явилась, только в ином, ненавистнейшем для народа виде. Уже давно Борис не доверял москвитянам, не смотря на восторг, с которым они приняли его на царство. Как фигляр, двигающий пружинами, равнодушен к действию своих кукол, так и он, чем с большею хитростью играл чувствами и умами подданных, тем менее верил их искренности; стал редко показываться народу, безвыездно жил во дворце, охраняемом днем и ночью многочисленною стражею стрельцов, и, если выходил в церковь, то не иначе, как окружась густой толпою телохранителей. Но и стрельцов наконец начал он опасаться: не верил, чтобы русская душа не откликалась русской; боялся, чтоб народная ненависть миллионов людей не сообщилась и приближенным к царю тысячам. Итак, оставя стрельцов сторожами второстепенных постов дворца, составил он себе отряд телохранителей из одних иностранцев. Как много придавал он важности этой гвардии, видно из приема в нее тридцати пяти ливонских дворян, бежавших в Россию от польских насилий. Беглые немцы, в бедных, поношенных платьях, были представлены царю в собрании двора. Они стыдились своего убожества и явились на аудиенцию только по милостивому царскому приказанию. «Меня трогает», сказал им царь, «несчастье, которое принудило вас покинуть родину и собственность, и вы получите втрое более того, что потеряли в своем отечестве. Вас дворяне, я сделаю князьями; вас граждане, боярами; ваши жены в моем царстве будут свободны; одарю вас землею, слугами, работниками; одену в бархат, шелк и золото; наполню пустые кошельки ваши деньгами; я вам не царь, не господин, а истинный отец; вы будете не подданные, а немцы, дети мои; никто, кроме меня, не станет судить и рядить ваших споров; дарую вам свободу в богослужении. Присягните только Богом и верою своею не изменять ни мне, ни сыну моему, — не уходить тайно к туркам, татарам, персам, шведам, полякам, — не скрывать, если узнаете какой против меня замысел, — не посягать на мою жизнь ни ядом, ни чародейством.» Эти слова записаны очевидцем сцены, Мартином Бером. Все обещанное было исполнено. Немцев разделили на четыре статьи: в первой были старшие и знатные дворяне, — им, сверх ежемесячного содержания и богатых даров, давалось по 50 рублей (на нынешние деньги 600 р. сер.) годового жалованья и 800 четвертей земли (400 десятин) с сотнею душ крестьян, в потомственное владение. Ко второй статье причислены были дворяне средних лет, — им отпускалось из казны по 30 рублей годового оклада и 500 четвертей земли с 50 крестьянами. В третей статье были, молодые дворяне и заслуженные солдаты, — эти получили по 20 рублей годового жалованья и поместье с 30 крестьянами. Четвертая состояла из слуг, — они получали по 15 рублей годового жалованья и 300 четвертей земли с 20 крестьянами.
Как случалось всегда и везде, где государи вверяли охранение своей безопасности страже иностранных наемщиков, природные подданные пришли в негодование. Разумеется, они сохраняли его в тайне, но тем не менее вредны были царю последствия народного неудовольствия. Ко всему прежнему причлась еще особенная любовь Годунова к немецким его медикам, которые были у него в такой чести, были осыпаны столькими милостями, что казались князьями и боярами. Он видался с ними ежедневно, любил беседовать о политике, о вере и, по их просьбе, позволил даже построить лютеранскую церковь под Москвою. Последнее больше всего не полюбилось православным. Глухой ропот, едва уловимый для слуха шпионов проносился в народе. Шуйский все это принимал к сведению и заботливым оком назирал своего питомца. Донос, о каком-то умысле Юрия Отрепьева, во время ареста князей Черкаских, потерялся во множестве новых изветов и был забыт, между тем как он скитался по монастырям. Борис, за толстою стеною немецких алебардщиков, слабее настороживал теперь слух, не шевелится ли где злой умысел. Монах Григорий безопасно явился в самой Москве, в Чудовском монастыре: путь ему пролагала рука сильная. Он сделан дьяконом и взят в палаты к патриарху Иову для книжного дела. За широкой рясой этого ревностного слуги Борисова, ему нечего было бояться шпионства, проведенного и в самые монастыри. В мирном приюте патриарших палат, отважный, пламенный юноша готовился на дивный свой подвиг и, подобно хищному зверю, выглядывал, как бы схватить страстно алкаемую добычу.