I.

Предки Гоголя. - Первые поэтические личности, напечатлевшиеся в душе его. - Характерические черты и литературные способности его отца. - Первые влияния, которым подвергались способности Гоголя. - Отрывки из комедий его отца. - Воспоминания его матери

В малороссийских летописях записано два лица, носившие имя Гоголя. Первый Гоголь, выдавшийся из толпы своих темных однофамильцев, был Иоанн, епископ пинский. Он является в числе провозвестников той унии, против которой воевал герой современного нам Гоголя, Тарас Бульба. Не известно, состояли ли предки поэта в каком-нибудь родстве с этим епископом; только Гоголи существовали с давних времен на Украине. Доказательством тому служит, между прочим, старинное сотенное село Гоголев, бывшее, вероятно, гнездом их фамилии, подобно тому как другие села, названные по известным в истории именам, указывают на домашний очаг других старинных родов в Малороссии. Впрочем история молчит о Гоголях во все продолжение ожесточенных войн за унию и только в эпоху Богдана Хмельницкого выносит из темной неизвестности одного Гоголя. То был Остап Гоголь, полковник подольский. О нем говорится в летописях при описании битвы на Дрижиполе (1655); потом его имя упоминается, в исчислении отсутствующих полковников, под "переяславскими статьями"; наконец, в "Летописи Самовидца" он является рядом с Петром Дорошенком, которому он один из полковников остался до конца верен и после которого еще несколько времени отстаивал подвластную себе часть Украины. Не больше пяти строк посвятил летописец этому обращику казацкой неугомонности, но и из них видно, какого сорта это был характер. Остап Гоголь ездил в Турцию послом от Дорошенка, в то время, когда уже все другие полковники вооружились против этой "вихреватой головы", как называли пана Петра Запорожцы, и когда Дорошенко колебался между двумя мыслями: сесть ли ему на бочку пороху и взлететь на воздух, или отказаться от гетманства. Может быть, только Остап Гоголь и поддерживал так долго его безрассудное упорство, - потому что, оставшись после Дорошенка один на опустелом правом берегу Днепра, он не склонился, как другие, на убеждения Самойловича, а пошел служить, с горстью преданных себе казаков, воинственному Яну Собескому и, разгромив с ним под Веною Турок, принял от него опасный титул гетмана, который не под силу пришло носить самому Дорошенку. Что было с ним потом и какая смерть постигла этого, как по всему видно, энергического человека, летописи молчат. Его боевая фигура, можно сказать, только выглянула из мрака, сгустившегося над украинскою стариною, осветилась на мгновение кровавым пламенем войны и утонула снова в темноте.

И какому летописцу его времени было дело до Остапа Гоголя, полковника отдаленной надднестрянской Украины и потом гетмана небольшой дружины казаков, обрывка грозной тучи, вызванной чародеем Хмельницким на бой с громами польских магнатов?.. Но это имя, выброшенное волнами событий на широкий берег истории, до сих пор отрешенное от живых интересов нашего ума и чувства, вяжется теперь с другим подобным именем, которое отмечено в летописях мира более яркой и приветливо сияющей звездой. Конечно, ни один луч в сиянии этой звезды не зависит от зловещего блеска, озарившего личность Остапа Гоголя; но любопытно, однако ж, знать, в каком разряде людей, в каком быту и при каких обстоятельствах вырабатывалась в минувшие века жизненная сила, которой в наши дни, дивной игрой природы, сообщился таинственный огонь поэзии. Вот почему пишущий эти строки с живейшим любопытством прочитал сухой дворянский протокол поэта, по которому род его восходит ко временам воинственного Остапа и в котором упоминается еще две старинные, исторически известные фамилии, бывшие в близком родстве с поколением Гоголей.

Странно, однако ж, что в этом документе полковник Гоголь назван Андреем и получает в 1674 году привилегию на владение деревнею Ольховцем от польского Короля Яна Казимира, который за шесть лет перед тем отрекся от престола. Не зная, как объяснить такую несообразность, пишущий эти строки все-таки думает, что это - предание о полковнике Остапе, искаженное в канцеляриях гетманской Малороссии, ибо до сих пор ни в одном известном документе не встретилось не только полковника Андрея Гоголя, но и никакого другого полковника Гоголя, кроме Остапа. Далее в протоколе говорится, что полковой писарь[2] Афанасий Гоголь (дед нашего поэта), в доказательство своих прав на дворянство, представил документы на имение, перешедшие к нему от деда жены его, полковника Танского, и тестя, бунчукового товарища Семена Лизогуба. Не известно, как велики были эти имения, но в протоколе говорится, что они находились в местечках Липлявом, Бубнове, Келеберде и деревне Решотках[3].

Что касается до предков Гоголя по женской линии, то полковник переяславский Василий Танский происходил от известной польской фамилии этого имени и оставил Польшу в то время, когда Петр Великий вооружился против претендента на польский престол, Лещинского. Он усердно служил Петру в шведской войне и занимал всегда одно из самых видных мест между малороссийскою старшиною. Прадед поэта, Семен Лизогуб, происходил от генерального обозного Якова Лизогуба, известного тоже в царствование Петра Великого и его преемников; а его мать, Марья Ивановна, была дочь надворного советника Косяровского, как это видно из его метрического свидетельства. Таким образом, Гоголь, по своей родословной, принадлежал к высшему сословию в Малороссии и в числе своих предков мог считать несколько личностей, хорошо памятных истории.

Заметим, что полковник Остап, игравший роль посла в Турцию, полковник Танский, знатный шляхтич польский, и Яков Лизогуб, генеральной обозный (то есть генерал-фельд-цехмейстер), - все это должны были быть образованнейшие люди своего времени. Что касается до дедушки поэта, полкового писаря[4], то уже одно это звание показывает, что он мог получить образование в Киевской духовной академии, или по крайней мере в одной из семинарий, которые занимали тогда место нынешних гимназий, и кто знает, не из его ли рассказов заимствовал Гоголь разные обстоятельства жизни старинного бурсака, находимые нами в его повести "Вий"? Если это и не так, то можно сказать почти наверное, что с него он рисовал своего идиллического Афанасия Ивановича. В таком случае, припомним несколько строк, обрисовывающих две личности (Афанасия Ивановича и его жену), имевшие, так или иначе, влияние на образование души нашего поэта в то время, когда она легко поддавалась всякому влиянию.

"Если бы я был живописец и хотел изобразить на полотне Филемона и Бавкиду, я бы никогда не избрал другого оригинала, кроме их. Афанасию Ивановичу было шестьдесят лет, Пульхерии Ивановне пятьдесят пять. Афанасий Иванович был высокого роста, ходил всегда в бараньем тулупчике, покрытом камлотом, сидел согнувшись и всегда почти улыбался, хотя бы рассказывал, или просто слушал. Пульхерия Ивановна была несколько серьезна, почти никогда не смеялась; но на лице и в глазах ее было написано столько доброты, столько готовности угостить вас всем, что было у них лучшего, что вы, верно, нашли бы улыбку уже чересчур приторною для ее доброго лица. Легкие морщины на их лицах были расположены с такою приятностностию, что художник, верно бы, украл их. По ним можно было, казалось, читать всю жизнь их, ясную, спокойную жизнь, которую вели старые национальные, простосердечные и вместе богатые фамилии... Когда-то в молодости Афанасий Иванович служил в компанейцах, был после секунд-майором; но это было очень уже давно... Он всегда слушал с приятною улыбкою гостей, приезжавших к нему, иногда и сам говорил, но более расспрашивал. Он не принадлежал к числу тех стариков, которые надоедают вечными похвалами старому времени, или порицаниями нового; он, напротив, расспрашивая их, показывал большое любопытство и участие к обстоятельствам вашей собственной жизни, удачам и неудачам, которыми обыкновенно интересуются все добрые старики... Тогда лицо его можно сказать, дышало добротою... Они наперерыв старались угостить вас всем, что только производило их хозяйство. Но более всего приятно мне было то, что во всей их услужливости не было никакой приторности. Это радушие и готовность так кротко выражались на их лицах, так шли к ним, что поневоле соглашался на их просьбы. Они были следствие чистой, ясной простоты их добрых, бесхитростных душ"[5].

Сын полкового писаря, Василий Афанасьевич Гоголь, отец поэта, был человек весьма замечательный. Он обладал даром рассказывать занимательно о чем бы ему ни вздумалось и приправлял свои рассказы врожденным малороссийским комизмом. Во время рождения Николая Васильевича[6], он имел уже чин коллежского асессора, что в провинции - и еще в тогдашней провинции - было решительным доказательством, во-первых, умственных достоинств, а во-вторых, бывалости и служебной деятельности. Это уже одно заставляет нас предполагать в нем известную степень образованности - теоретической, или практической, все равно; но, кроме того, мы имеем еще другое доказательство высшего умственного его развития, о чем будет сказано ниже. Таким образом занимательность его рассказов объясняется не одним врожденным даром слова: он много знал, много видел и много испытал. - это не подлежит сомнению. Но как бы то ни было, только его небольшое наследственное село Васильевка, или - как оно называется исстари - Яновщина, сделалось центром общественности всего околотка. Гостеприимство, ум и редкий комизм хозяина привлекали туда близких и далеких соседей. Тут-то бывали настоящие "вечера на хуторе", которые Николай Васильевич, по особенному обстоятельству, поместил возле Диканьки[7]; тут-то он видал этих неистощимых балагуров, этих оригиналов и деревенских франтов, которых изобразил потом, несколько окарикатуря, в своих несравненных предисловиях к повестям Рудого Панька.

Надобно быть жителем Малороссии, или, лучше сказать, малороссийских захолустий, лет тридцать назад, чтобы постигнуть, до какой степени общий тон этих картин верен действительности. Читая эти предисловия, не только чуешь знакомый склад речей, слышишь родную интонацию разговоров, но видишь лица собеседников и обоняешь напитанную запахом пирогов со сметаною или благоуханием сотов атмосферу, в которой жили эти прототипы Гоголевой фантазии.

Вообще в первых своих произведениях Гоголь нарисовал многое, что окружало его в детстве, почти в том виде, как оно представлялось глазам его. Тут еще не было художественного слияния в одно предметов, разбросанных по целому миру и набранных поэтическою памятью в разных местах и в разные времена. Поэтому, его "Вечера на хуторе" и некоторые пьесы в "Миргороде" и в "Арабесках", при всей незрелости своей, имеют для нас теперь особенный интерес. Тут из-за картин выглядывает сам художник, тогда как в позднейших сочинениях он, силою своего таланта, поставил изображенные им лица, предметы и события вне всякого сближения с своею домашнею жизнью[8]. Здесь он дитя, невольно высказывающееся в своей наивности; там он муж, беспристрастно и вследствие высших соображений выражающий поэтические истины. Малороссийские помещики прежнего времени жили в деревнях своих весьма просто: ни в устройстве домов, ни в одежде не было у них большой заботы о красоте и комфорте. Поющие двери, глиняные полы и экипажи, дающие своим звяканьем знать прикащику о приближении господ, - все это должно было быть так и в действительности Гоголева детства, как оно представлено им в жизни старосветских помещиков. Это не кто другой, как он сам, вбегал прозябнув в сени, хлопал в ладоши и слышал в скрипении двери: "батюшки, я зябну!" то он вперял глаза в сад, из которого глядела сквозь растворенное окно майская темная ночь, когда на столе стоял горячий ужин и мелькала одинокая свеча в старинном подсвечнике. Покрытая зеленою плесенью крыша и крыльцо, лишенное штукатурки, представлялись его глазам, когда он, переехав пажити, лезущие в экипаж, приближался к родному дому, и старосветские помещики были портреты почтенной четы отходящих из нашего мира старичков, которые мирною жизнью, исполненною тихой люби и довольства, лелеяли детское сердце поэта, как теплая, светлая осень лелеет молодые посевы. И если он от своего отца и его досужих собеседников позаимствовал оригинальную, истинно малороссийскую манеру балагурить, то, без сомнения, охлажденные старостью речи прототипов Афанасия Ивановича и Пульхерии Ивановны заронили в его душу семена серьезных убеждений религии и нравственности, развивавшиеся в нем незримо для мира, наравне с даром овладевать рассеянным умом падкого на смешное читателя. Детские письма его покажут, как рано в нем скрывались высокие стремления к пользе ближнего, оказавшиеся впоследствии подкладкою его юмористических произведений. Но не будем забегать вперед и посмотрим еще на обстановку детских лет поэта, поговорим о влияниях, содействовавших складу его ума и предначертавших направление, по которому он должен был пойти в зрелом возрасте. При его впечатлительности, ничто не оставалось для него посторонним, до него некасающимся. Вот как рассказывает сам он в своем жадном любопытстве, находившем пищу во всем, что представлялось его взорам:

"Прежде, давно, в лета моей юности, в лета невозвратно мелькнувшего моего детства, мне было весело подъезжать в первый раз к незнакомому месту: все равно, была ли то деревушка, бедный уездный городишко, село ли, слободка, любопытного много открывал в нем детский любопытный взгляд. Всякое строение, все, что носило только на себе напечатленье какой-нибудь заметной особенности, все останавливало меня и поражало. Каменный ли казенный дом, известной архитектуры... круглый ли, правильный купол, весь обитый листовым железом, вознесенный над выбеленною как снег, новою церковью, рынок ли, франт ли уездный, попавшийся среди города - ничего не ускользало от свежего, тонкого вниманья, и, высунувши нос из походной телеги своей, я глядел и на невиданный дотоле покрой какого-нибудь сюртука, и на деревянные ящики с гвоздями, с серой, желтевшей вдали, с изюмом и мылом, мелькавшие из дверей овощной лавки вместе с банками высохших московских конфет, глядел и на шедшего в стороне пехотного офицера, занесенного Бог знает из какой губернии на уездную скуку, и на купца, мелькнувшего в сибирке на беговых дрожках, и уносился мысленно за ними. Уездный чиновник пройди мимо - я уже и задумывался: Куда он идет? на вечер ли к какому-нибудь своему брату, или прямо к себе домой, чтобы, посидевши с полчаса на крыльце, пока не совсем еще сгустились сумерки, сесть за ранний ужин, с матушкой, с женой, с сестрой жены и всей семьей, и о чем будет веден разговор у них в то время, когда дворовая девка в монистах, или мальчик в толстой куртке, принесет, уже после супа, сальную свечу в долговечном сальном подсвечнике. Подъезжая к деревне какого-нибудь помещика, я любопытно смотрел на высокую, узкую деревянную колокольню, или широкую, желтую, деревянную старую церковь. Заманчиво мелькали мне издали, сквозь древесную зелень, красная крыша и белые трубы помещичьего дома, и я ждал нетерпеливо, покуда разойдутся по обе стороны заступавшие его сады, и он покажется весь с своею тогда, увы! вовсе не пошлою наружностью, и по нем старался я угадать, кто таков сам помещик, толст ли он, и сыновья ли у него, или целых шестеро дочерей с звонким девическим смехом, играми и вечною красавицей меньшею сестрицей, и черноглазы ли они, и весельчак ли он сам, или хмурен как сентябрь в последних числах, глядит в календарь, да говорит про скучную для юности рожь и пшеницу"[9].

Таков был Гоголь-ребенок. Если бы судьба бросила его в мир круглым сиротою, то с этим инстинктом всматриваться во все его окружающее, с этим даром по виденному угадывать невиданное и из отдельных, несвязных частиц строить целое, он во всяком случае сделался бы, так или иначе, художником. Пускай бы он родился в самом монотонном уголке России, посреди каких-нибудь Зырян, или Калмыков: он и там высосал бы из родной почвы соки для цветов воображения и плодов мыслящего духа. Но судьба назначила ему увидеть свет в стране по замечанию Линнея, самой разнообразной естественными произведениями, и посреди племени, одаренного всеми видоизменениями чувств, от совершенного равнодушия к житейским выгодам и отсутствия всякой энергии до неугомонной предприимчивости и горячего пристрастия к любимой мечте, - от беззаботного, ленивого смехотворства до глубочайших, мрачных, или торжественных движений сердца, - посреди племени, у которого песня звенит, вся от начала до конца, богатыми рифмами - чистый, благородный металл поэзии - и каждым почти словом питает воображение. Небо сияет в ней месяцем и звездами над двором "красной дивчины"; роза плывет по воде, эмблематически выражая потерю цветущей молодости, от яркости нарядов красавицы вспыхивает дуброва, через которую она едет к суженому; влюбленная казачка молит Бога собрать ее вздохи, как цветы, и поставить у изголовья "милого", чтоб он проснувшись вспомнил о ней. А песни матерей и жен бывшего воинственного сословия! а мужественные рапсодии бандуристов, звучащие крепкою речью, унылые и вместе торжественные!.. Каково такая поэзия должна была подействовать на душу будущего автора "Тараса Бульбы" и живописца украинской природы!

Этого мало. Он рождается в семействе, отделенном только одним, или двумя поколениями от эпохи казацких войн. От своего деда он мог слышать еще свежие, полные живого интереса устные предания о том, что записано в летописях. И точно, следы этого сохранились в повести о "Пропавшей грамоте", рассказанной от лица балагура-дьячка. Автор, набросив на себя, по обыкновению, покров шутливости, говорит с чувством, явно искренним:

"Эх старина, старина! что за радость, что за разгулье падет на сердце, когда услышишь про то, что давно-давно - и года ему, и месяца нет - деялось на свете! А как впутается еще какой-нибудь родич, дед, или прадед - ну, тогда и рукой махни. Чтоб мне поперхнулось за акафистом великомученице Варваре, если не чудится, что вот-вот сам все это делаешь, как будто залез в прадедовскую душу, или прадедовская душа шалит в тебе!"

Самые легкие черты старинной Малороссии, разбросанные у него - не говорю уже в "Тарасе Бульбе", но и в мелких рассказах и отрывках - дышат именно таким чувством, "как будто он залез в прадедовскую душу" и видел сквозь нее собственными глазами своего предка, Остапа Гоголя. В нем не заметно этого правильного, полного изучения старины, на которое опирается родственная ему фантазия Вальтера Скотта; он говорит вещи, известные и мне, и другому, и десятому, но говорит их так, что в каждой их фразе веет воздух не нашего времени и в складе его речи чуешь присутствие отдаленной действительности. Видно, что он был поражен в детстве не событиями старины, о которых случалось ему слышать, а общим характером этих событий, и чувство, впечатлевшееся тогда в его сердце, сообщало потом всему, чего он ни касался своею кистью, тот свет, в котором его детскому воображению представлялась старина[10].

Таким образом, обстоятельства детства поэта и первые впечатления, которые он должен был получить от окружающей его природы и людей, благоприятствовали будущему развитию его таланта, наделяя его свежими, живыми, цветистыми материалами. Довольно было работы для детского ума, пока он вобрал в себя образы и впечатления, которые после так свежо явились в его картинах "буколической", как он сам называет, жизни малороссийских помещиков и в изображениях того, что он видел только духовными своими глазами в детстве. Впоследствии сцена его наблюдений и восприимчивости расширилась еще более.

В соседстве села Васильевки, именно в селе Кибинцах[11], поселился известный Дмитрий Прокофьевич Трощинский, гений своего рода, который из бедного козачьего мальчика умел своими способностями и заслугами возвыситься до степени министра юстиции. Устав на долгом пути государственной службы, почтенный старец отдыхал в сельском уединении посреди близких своих домашних и земляков. Отец Гоголя был с Трощинским в самых приятельских отношениях. Так и должно было случиться неизбежно. Оригинальный ум и редкий дар слова, какими обладал сосед, были оценены вполне воспитанником высшего столичного круга. С своей стороны, Василий Афанасьевич Гоголь не мог найти ни лучшего собеседника, как бывший министр, ни обширнейшего и более избранного круга слушателей, как тот, который собирался в доме государственного человека, отдыхавшего на родине после долгих трудов. Тот и другой открыли в себе взаимно много родственного, много общего, много одинаково интересующего.

В то время Котляревский только что выступил на сцену с своею "Наталкою Полтавкою" и "Москалем-чаривныком", пьесами, до сих пор неисключенными из репертуара провинциальных и столичных театров. Комедии из родной сферы, после переводов с французского и немецкого, понравились малороссиянам, и не один богатый помещик устраивал для них домашний театр. То же сделал и Трощинский. Собственная ли это его была затея, или отец Гоголя придумал для своего патрона новую забаву - не знаем, только старик-Гоголь был дирижером такого театра и главным его актером. Этого мало: он ставил на сцену пьесы собственного сочинения, на малороссийском языке.

К сожалению, все это считалось не более, как шуткою, и никто не думал сберегать игравшиеся на кибинском театре комедии. Единственные следы этой литературной деятельности мы находим в эпиграфах к "Сорочинской ярмарке" и к "Майской ночи". Между этими эпиграфами есть несколько стихов из Котляревского и Гулака-Артемовского, которых имена под ними и подписаны. Под остальными сказано только: "Из малороссийской комедии". Сколько мне известна печатная и письменная малороссийская литература до появления "Вечеров на хуторе", эпиграфы эти не принадлежат ни одной пьесе. То же самое должно сказать и о двух эпиграфах к "Сорочинской ярмарке", под которыми подписано: "Из старинной легенды" и "Из простонародной сказки". Все ли это отрывки из сочинений Гоголева отца, я не могу еще сказать. Может быть, Гоголь сочинил сам некоторые из них, подобно Вальтеру Скотту, который, затрудняясь иногда подобранием эпиграфов к многочисленным главам своих романов, импровизировал несколько стихов в старинном, или простонародном вкусе и подписывал под ними: Old song (старинная песня). По крайней мере теперь я могу отчасти оправдать свою прежнюю догадку касательно этого обстоятельства, найдя в числе упомянутых эпиграфов один несомненный отрывок из комедии Василия Гоголя. Этим я обязан достойной матери нашего поэта, которая часто видала две комедии своего покойного мужа на кибинском театре и помнит кое-что из разговоров действующих лиц.

Первая из комедий Гоголева отца называлась двойным титулом: "Роман и Параска, или (другое название позабыто)". В этой пьесе представлены муж и жена, жившие в доме Трощин-ского на жалованьи, или на других условиях и принадлежавшие, как видно, к "высшему лакейству". Они явились в комедии под настоящими именами, только в простом крестьянском быту, и хотя разыгрывали почти то же, что случалось у них в действительной жизни, но не узнавали себя на сцене. Трощинский был человек Екатерининского века и любил держать при себе шутов; но этот Роман был смешон только своим тупоумием, которому бывший министр юстиции не мог достаточно надивиться. Что касается до жены Романа, то она была женщина довольно прыткая и умела водить мужа за нос. Такою она представлена и в комедии.

Действие происходит в малороссийской хате, убогой, но чистенькой. Параска сидит у печи и прядет. Входит мужик, хорошо одетый, и говорит:

- Здорова була, кумо! А кум де?

Параска. - На печи.

Кум. - Упять на печи? Або, може, и не злазыв сёгодни?

Тут между кумом и кумою происходит секретный разговор. Она выпрашивает у него зайца, чтоб подурачить мужа и выжить его на время из хаты. Кум замечает ей: "Ты, кумо, у лыха граеш", однако ж отдает ей свою добычу.

Когда гость удалился, Параска обращается к мужу с увещаниями:

- Ты б такы пишов хоть зайця пiймав, щоб мы оскоромылысь хоть заячыною.

Роман (громко с печи). - Чим я его буду ловыть? У мене чортыма ни собакы, ни рушныци.

Параска. - Кум поросям зайця ловыть; а наше коване таке прудке!

Роман (радостно). - То-то й е! Я дывлюсь, а воно так швыдко побигло до корыта!

Параска. - От бачиш! Уставай лыш та убирайся.

Роман. - Треба ж поснидаты.

Параска. - Ты знаешь, що у нас ничого нема. Я зроблю хыба росольцю та накрышу сухарив; ты и попоисы.

Роман садится посреди хаты и надевает постолы (лапти). Параска подает ему волоки (оборы), но волоки рвутся у него в руках, и он в отчаяньи:

Оттеперь так!

И принимается бранить жинку. Но та говорит:

- Возьмы вже хоч поворозку з очипка.

Потом надевает на него серую свитку, шапку, подпоясывает и говорит:

- Оттеперь зовсим молодец: тильки в конопли на опудало.

Роман. - Колы б же порося побигло за мною.

Параска. - Як же можно, щоб порося за чоловиком бигло? Ты его положы в торбу, накынь на плечи, а як побачиш зайця, то й выпусты.

Выпроводивши его, она говорит:

- Де такы выдано, щоб поросям зайця ловылы! А Роман бидный и поняв виры. Iого недовго одурыты. Теперь же буду выглядаты мого мылого дяка, Хому Грыгоровыча. У мене для его и вареныки прыготовлени и курочка спечена, в печи засунена.

Дьяк является с приветствиями на славянском языке, прибавляя к каждой фразе тее-то, и называя хозяйку сладкоустою Парасковиею Охримовной. Он "отпускает", по словам почтенной расскащицы, "чудные фразы", но она их перезабыла.

Параска ставит на стол угощение, как в это время раздается за наружною дверью стук. Параска смотрит в окно и произносит то, что напечатано в эпиграфе к VI-й главе "Сорочинской ярмарки":

"От бида, Роман идё! Оттеперь як раз надсадыт менй бебехив, да и вам, пане Хомо, не без лыха буде".

Дьяк просит спрятать его куда-нибудь. Она прячет куда попало, отворяет мужу дверь, и тот является с бранью и упреком, что поросенок его убежал совсем в другую сторону, увидя зайца.

Но Параска показывает ему зайца и уверяет, что поросенок принес его домой.

Роман (в изумленьи). - Бач!.. вин биг навпереймы!

Потом рассказывает, по каким местам он искал своего поросенка и приводит странные названия урочищ, долин и косогоров. Пьеса оканчивается "очень смешным" открытием спрятанного дьяка; но где и как он был найден - позабыто.

Итак вот происхождение семинариста в "Сорочинской ярмарке", Фомы Григорьевича, героя предисловий к "Вечерам на хуторе", дьяка и великолепной Солохи в "Ночи перед Рождеством".

Другая комедия называлась: "Собака-вивця". Вот ея содержание.

Солдат, квартируя у мужика, видел, как тот повел на ярмарку продавать овцу. Он условился с товарищем овладеть ею, и товарищ явился навстречу мужику.

- Ба, мужичок! сказал он: - Где ты ее нашел?

- Кого? отвечает мужик: - вивцю?

- Нет, собаку.

- Яку собаку?

- Нашего капитана. Сегодня сбежала у капитана собака, и вот она где! Где ты ее взял? Вот уж обрадуется капитан!

- Та се, москалю, вивця, говорит мужик.

- Бог с тобою! какая вивца?

- Та що бо ты кажешь! А клыч же: чы пиде вона до тебе? Солдат, показывая сено из-под полы, говорит:

- Цуцу! цуцу!

Овца начала рваться от хозяина к солдату.

Мужик колеблется. А солдат начал представлять ему такие доводы, что разуверил его окончательно. Мало того: он обвинил его в воровстве, и тот, чтоб только отвязаться, отдал солдату овцу и еще копу грошей.

- Будь ласков, служба, просил он солдата: - не кажы, що вона була у мене. Мабуть, злодий, укравшы iи, укынув мини в загороду. Я пиду додому та визьму з загороды спражню вже вивцю, та й поведу на торг.

Из этого видно, что Гоголь в самом раннем возрасте был окружен литературною и театральною сферою, и таким образом тогда уже был для него намечен предстоявший ему путь. Он, можно сказать, под домашним кровом получил первые уроки декламации и сценических приемов, которыми впоследствии восхищал близких своих приятелей[12]. Приезжая домой на вакации, он имел не один случай, если не видеть театр Трощинского, то слышать о нем и позаимствовать кое-что от своего отца. Как бы то ни было, только в Нежинской гимназии мы находим его не только писателем и журналистом, но и отличным актером.

Однако ж, прежде, нежели расскажем, как все это было, мы должны, для порядка своего повествования, упомянуть, что Гоголь получил первоначальное воспитание дома, от наемного семинариста; потом готовился к поступлению в гимназию в Полтаве, на дому у одного учителя гимназии, вместе с младшим своим братом Иваном. Но когда их взяли домой на каникулы и младший брат умер (9-ти лет от роду), Николай Васильевич (будучи старше его годом) оставался некоторое время дома. Между тем тогдашний черниговский губернский прокурор Бажанов уведомил Гоголева отца об открытии в Нежине Гимназии высших наук князя Безбородко и советовал ему поместить сына в находящийся при этой гимназии пансион, что и было сделано в мае месяце 1821 года. Гоголь вступил своекоштным воспитанником, а через год зачислен казеннокоштным.

Здесь мы оглянемся назад и вспомним еще два обстоятельства, которых биограф не должен упускать из виду при наблюдении дальнейших психологических явлений в жизни Гоголя. Первое - его любовь к товарищу первых детских игр, потерянному при самом вступлении в общество чужих людей. Он был нежно привязан к брату и упоминал о нем с глубоким чувством в беседах с школьными своими друзьями. Из всех героев своих повестей ни о ком не писал он с такой любовью, чуждою комического покрова, как об Андрее[13]: может быть, его, прекрасного и в объятиях смерти, оставил он нам памятником братской любви своей и долгих сожалений.

Второе обстоятельство - история знакомства его отца с его матерью, сделавшаяся, без сомнения, ему известною в числе первых узнанных им семейных преданий. Эта история сообщена мне в трех-четырех строках самою Марьей Ивановной Гоголь и, с ее позволения, я приведу здесь эти строки... Но, для большей ясности, я должен начать выписку из ее письма немного выше.

"В Малороссии назад пятьдесят лет большая трудность была в воспитании детей небогатым людям, к числу которых принадлежали и мои родители; а женщинам не считали даже нужным доставлять образование. Мои родители не были таких мыслей. Отец мой для того служил, чтоб иметь способ образовать нас и много трудился, прежде в военной службе, которая была тогда очень тяжела, и когда потерял здоровье для той службы, то перешел в штатскую, и тогда было началось мое воспитание, когда он был в Харькове губернским почтмейстером. И когда ему объявили доктора, что он лишится от излишнего прилежания зрения, то оставил службу и переехал в свой маленькой хуторок, и окончилось мое воспитание, продолжавшееся всего 1 год. Потом выдали меня 14 лет за моего доброго мужа, в 7 верстах живущего от моих родителей. Ему указала меня Царица Небесная, во сне являясь ему. Он меня тогда увидал, неимеющую году, и узнал, когда нечаянно увидал меня в том же самом возрасте, и следил за мной во все возрасты моего детства".

Мне кажется, что эти последние слова характеризуют сферу первых понятий и верований Гоголя более, нежели все, что было мною до сих пор сказано, и потому советую читателю обратить на их особенное внимание.