XX.
Воспоминание А.О. С<мирнов>ой о жизни Гоголя в Риме и в Ницце. - Переписка с С.Т. Аксаковым и с Н.Н. Ш<ереметевой>.
Осенью 1842 года А.О. С<мирно>ва поехала в Италию и остановилась, в ноябре, во Флоренции. Неожиданно получила она от Гоголя письмо, в котором он писал, что его удерживает в Риме больной Языков, и просил ее приехать в Рим. "Увидеть вас (заключил он) у меня душевная потребность". Через несколько времени она получила от него другое письмо, которое оканчивалось так: "Упросите себя ускорить приезд свой: увидите, как этим себя самих обяжете".
В конце декабря брат г-жи С<мирнов>ой, А.О. Р<оссет>, поехал в Рим, для приискания ей там жилья, а в конце января 1843 года она отправилась туда сама и приехала на Piazza Troiana, в Palazzetto Valentini. Верхний этаж был освещен. На лестницу выбежал Гоголь, с протянутыми руками и с лицом, сияющим радостью.
- Все готово! сказал он. - Обед вас ожидает, и мы с А<ркадием> О<сиповичем> (имя брата г-жи С<мирнов>ой) уже распорядились, квартиру эту я нашел. Воздух будет хорош; Корсо под рукою, а что всего лучше - вы близко от Колизея и Fora Boario.
Поговорив немного, он отправился домой, с обещанием придти на другой день. В самом деле, на другой день он пришел в час, спросил карандаш и лоскуток бумаги и начал писать:
"Куда следует А<лександре> О<сиповне> наведываться между делом и бездельем, между визитами, и проч. и проч.".
В этот день Гоголь был с г-жей С<мирнов>ой во многих местах и кончил обозрение Рима церковью св. Петра. Он возил с собой бумажку и везде и везде что-нибудь отмечал; наконец написал:
"Петром осталась А<лександра> О<сиповна> довольна".
Такие прогулки продолжались ежедневно в течение недели, и Гоголь направлял их так, что они кончались всякий раз Петром.
- Это так следует, говорит он: - на Петра никак не наглядишься, хотя фасад у него и комодом.
Однажды он повез г-жу С<мирно>ву и ее брата в San Pietro in Vinculi, где стоит статуя Моисея, работы Микель-Анджело. Он просил своих спутников идти за собою и не смотреть в правую сторону; потом привел их к одной колонне и вдруг велел обернуться. Они ахнули от удивления и восторга, увидев перед собою сидящего Моисея, с длинной бородой.
- Вот вам и Микель-Анджело! сказал Гоголь. - Каков?
Сам он так радовался восторгу спутников, как будто он сделал эту статую. "Вообще (говорит А<лександра> О<сиповна> С<мирно>ва) он хвастал перед нами Римом так, как будто это его открытие".
В особенности он заглядывался на древние статуи и на Рафаэля. Однажды, когда его спутница не столько восхищалась, сколько бы он желал, Рафаэлевой Психеею в Форнезине, он очень серьезно на нее рассердился. Для него Рафаэль-архитектор был столь же велик, как и Рафаэль-живописец, и, чтоб доказать это, он возил своих гостей на виллу Madama, построенную по рисункам Рафаэля. А.О. С<мирно>ва всходила с Гоголем на Петра, и когда сказала ему, что ни за что не решилась бы идти по внутреннему карнизу церкви (который так широк, что по нему могла бы проехать карета в четыре лошади), он отвечал:
- Теперь и я не решился бы, потому что нервы у меня расстроены: но прежде я по целым часам лежал на этом карнизе, и верхний слой Петра мне так известен, как едва ли кому другому. Когда вглядишься в Петра и в пропорции его частей, нельзя надивиться довольно гению Микель-Анджело.
Гоголь ездил с А.О. С<мирнов>ой и в Альбано. Там он сначала казался очень весел, потом вдруг почувствовал скуку и томление. Вечером все спутники Гоголя собрались вместе, и один из них начал читать Lettres d'un Voyageur, par George Sand. Гоголь был необыкновенно тревожен, ломал руки, не говоря ни слова, когда другие восхищались некоторыми местами, и смотрел как-то пасмурно; наконец ушел к себе. Все небольшое общество его спутников ночевало в Альбано. На другой день, когда А.О. С<мирно>ва спрашивала, зачем он ушел, он сказал:
- Любите ли вы скрипку?
- Да, отвечали ему.
- А любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?
- Да что же это значит?
- Так ваша Жорж Занд видит и изображает природу. Я не мог видеть, как вы ею восхищаетесь. Я удивляюсь, как вам вообще нравится все это растрепанное.
В тоне, которым он говорил эти слова, выражалось искреннее сожаление, что люди ему близкие могут восхищаться подобными произведениями. Во весь тот день он был пасмурен и казался озабоченным. Он условился провести в Альбано вместе с г-жею С<мирнов>ой и ее спутниками трое суток; но, возвратясь вечером из гулянья, она с удивлением узнала, что он уехал в Рим. В оправдание этого странного поступка он приводил потом такие причины, которые показывали, что он желал только отделаться от дальнейших объяснений.
Во время прогулок по Риму, его особенно забавляли ослы, на которых он ехал со своими спутниками. Он находил их очень умными и приятными животными и уверял, что они ни на каком языке не называются так приятно, как на итальянском (i ciueci). После ослов его занимали растения, которых образчики он срывал и привозил домой. Под весну, когда уже в поле сделалось веселее, он выезжал для прогулок в Кампанию. Особенно любил он Ponte Numentano и Aqua Accittosa. Там он ложился на спине и не говорил ни слова. Когда его спрашивали, отчего он молчит, он отвечал:
- Зачем говорить? тут надобно дышать, дышать, втягивать носом этот живительный воздух и благодарить Бога, что столько прекрасного на свете.
На страстной неделе Гоголь говел, и тут А.О. С<мирно>ва заметила уже его религиозное расположение. Он становился обыкновенно поотдаль от других и до такой степени бывал погружен в молитву, что, казалось, не замечал никого вокруг себя.
А.О. С<мирно>ва уехала из Рима в мае и до июля не имела никакого известия о Гоголе; наконец узнала, что он в Эмсе у Жуковского, к которому она намеревалась ехать. Приехав туда из Бадена, она узнала, что Гоголь выехал в Баден к ней навстречу, и скоро получила от него шутливое письмо, которое начиналось так:
"Каша без масла гораздо вкуснее, нежели Баден без вас. Кашу без масла все-таки можно как-нибудь есть, хоть на голодные зубы, а Баден без вас просто не идет в горло".
Проведя в Эмсе три дня, она выехала в Баден и нашла там Гоголя. Он почти всякий день у нее обедал, исключая тех дней, когда он говорил:
- Пойду полюбоваться, что там русские делают за табльдотом. Он ходил в гостиницы и другие публичные места, как ходят в кунсткамеру. Не будучи почти ни с кем знаком, Гоголь знал почти все отношения между приезжими и угадывал многое очень верно. Всякий день после обеда он читал г-же См<ирнов>ой "Илиаду", в переводе Гнедича, и когда она говорила, что эта книга ей надоедает, он оскорблялся, сердился и писал к Жуковскому, что А<лександра> О<сиповна> "и на Илиаду топает ногами". В это время он уж был очень известен русской заграничной публике по своим сочинениям, и князь Д<ондуков-Корсаков> просил А.О. С<мирно>ву показать ему автора "Мертвых душ". Гоголь уже простился тогда с нею и должен был через минуту проехать мимо в дилижансе. Но сколько она ни звала его, чтоб обернулся к ней, Гоголь, заметивши, видно, с нею князя, сделал вид, что ничего не слышит, и таким образом проехал мимо нее и уехал во Франкфурт к Жуковскому.
Она не условилась с ним, где им увидеться в будущую зиму, и просила его письменно приехать в Ниццу. Он отвечал, что он чувствует, что слишком привязывается к семейству графа С<оллогуба> и к ней, а ему не следует этого делать, чтоб не связывать своих действий никакими узами. Живя в Ницце, А.О. С<мирно>ва долго не получала от него писем, как однажды, в декабре месяце, возвратясь из прогулки, нашла в своей квартире Гоголя.
- Вот видите, сказал он, - вот и я теперь с вами, и поселился очень близко к вам. Я распоряжусь так, что буду делить свое время между вами и В<иельгорски>ми.
Квартира его, однако ж, оказалась неудобною, и он переехал к В<иельгорски>м, в дом г-жи Паради.
В Ницце Гоголь также почти ежедневно обедал у А.О. С<мирнов>ой, но уж не читал больше после обеда "Илиады", а вытаскивал вместо нее из кармана толстую тетрадь выписок из Святых Отцов. Иногда он читал сочинения Марка Аврелия и с умилением говорил:
- Божусь Богом, что ему недостает только быть христианином!
О своих обстоятельствах он говорил очень мало; но так как было известно, что его способы существования очень скудны, то его собеседница желала хотя шуткой выпытать, что у него есть. Один раз она начала его экзаменовать, сколько у него белья и платья, и старалась отгадать, чего у него больше.
- Я вижу, что вы просто совсем не умеете отгадывать, отвечал он. - Я большой франт на галстухи и жилеты. У меня три галстуха: один парадный, другой повседневный, а третий дорожний, потеплее.
Из расспросов оказалось, что у него было только необходимое для того, чтоб быть чистым.
- Это мне так следует, говорил он. - Всем так следует, и вы будете жить, как я, и, может быть, я увижу то время, когда у вас будет только две пары платья: одно для праздников, другое для будней. А лишняя мебель и всякие комфорты в комнате вам так надоедят, что вы сами понемногу станете избавляться от них. Я вижу, что это время придет для вас. Вот я заметил, что у меня в чемодане завелась ненужная вещь; я вам ее подарю.
И на другой день принес А.О. С<мирнов>ой рисунок Иванова.
В то время на нее иногда находила непонятная тоска. Гоголь списал собственноручно четырнадцать псалмов и заставлял ее учить их наизусть. После обеда он спрашивал у нее урок, как спрашивают у детей, и лишь только она хоть немножко запиналась на слове, он говорил: "Не твердо!" и отсрочивал урок до другого дня.
Все утро он обыкновенно работал у себя в комнате и только в три часа выходил гулять, или один, или с графом М.М. В<иельгорским>. Г-жа С<мирно>ва часто встречала его на берегу моря. Если его внезапно поражало какое-нибудь освещение на утесах или на зелени, он не говорил ни слова, а только останавливался, указывал и улыбался. В Ницце он был по большей части очень весел, представлял своих гимназических учителей, рассказывал анекдоты и между прочим прочитал своему небольшому обществу "Тараса Бульбу". Здоровье его, однако ж, не было в цветущем состоянии. Он рассказывал, что, едучи в Ниццу, заболел в Марсели ночью так ужасно, что не надеялся дожить до утра и с покорностью ожидал смерти. Он чувствовал, как смерть к нему приближалась, и встречал ее молитвами. Утром он чувствовал большую слабость, однако ж, сел в дилижанс и приехал в Ниццу.
Весною 1844 года А.О. С<мирно>ва уехала говеть в Париж, а Гоголь в Штутгардт, но вместо Штутгардта попал в Дармштадт. В июне она приехала во Франкфурт и нашла Гоголя в Hotel de Russie. Она провела там две недели, видаясь каждый день с Гоголем и Жуковским. Гоголь был беззаботно весел и не жаловался на свое здоровье.
В том же году она возвратилась в Россию и вела с Гоголем деятельную переписку, о которой мне известно только, что она была нравственно-религиозного содержания.
Следующие письма Гоголя могут служить продолжением переданного мною рассказа А.О. С<мирнов>ой.
К С.Т. Аксакову.
"1844 г. Ницца. Февраля 10, 30 генв. Я очень поздно отвечаю на письмо ваше, милый друг мой. Причин(ою) этого было отчасти физическое болезненное расположение, содержавшее дух мой в каком-то бесчувственно-сонном положении, с которым я боролся беспрестанно, желая победить его, и которое отнимало у меня даже охоту и силу писать письма. Меня успокоивала с этой стороны уверенность, что друзья мои, то есть те, которые верят душе моей, не припишут моего молчания забвению о них. Все, что ни рассудили вы насчет моего письма к <Погодину>, я нахожу совершенно благоразумным, так же как и ваши собственные мысли обо всем, к тому относящиеся. Одно мне было только грустно читать, это то, что ваше собственное душевное расположение не спокойно и тревожно. Я придумывал все средства, какие могли только внушить мне небольшое познание и некоторые внутренние душевные опыты------"
К Н.Н. Ш<ереметевой>.
"Ницца. Марта, 1844. Хотя до праздника Воскресенья Христова остается еще три с половиною недели, но я заранее вас поздравляю, добрый и почтенный друг мой Надежда Николаевна. На днях я еду отсюда в Штутгардт, с тем чтоб там в русской церкве нашей говеть и встретить Пасху. Вы можете быть уверены, что я буду молиться и за вас, как, без сомнения, вы будете молиться обо мне, и что после провозглашения "Христос Воскресе" пошлем взаимно друг другу наши душевные и братские лобзания. Я получил от вас два письма с того времени, как писал к вам в последний раз: одно назад тому месяц (писанное вам от 20 генваря), другое гораздо прежде. Не сердитесь на меня за большие промежутки. Писать письма вообще мне всегда было очень трудно; я это говорил вперед всякому, с кем только мне предстояла продолжительная переписка. Теперь же писать мне еще трудней, чем когда-либо прежде, потому что всякий раз возникает в душе вопрос: будет ли от письма моего какая-нибудь существенная польза и что-нибудь спасительное для брата? не обратится ли оно в болтовню или в повторение того, что уже было сказано? Вам дело другое: вы имеете более времени, и притом вы можете более сказать полезного. А мне иногда дорога всякая минута, мне слишком еще много предстоит узнать и научиться самому, для того, чтобы сказать потом что-нибудь полезное другому. Не забывайте, что кроме того мне иногда предстоит страшная переписка и отвечать приходится на все стороны, и почти всегда такими письмами, которые требуют долгого обдумывания. И потому я уже давно положил писать только в случае самой сильной душевной нужды. Все это я считаю нужным сказать вам, потому что вы уже, как мне показалось из письма вашего, начали было приписывать другую причину моему редкописанию. Прежде я бы на вас посердился за такое обо мне заключение, как сердился некогда на друзей моих, толковавших во мне иное превратно. Но теперь не сержусь ни на что и скажу вам вместо того вот что: друзьям моим случалось переменять обо мне мнение, но мне еще ни разу не случилось переменить мнение ни об одном близком мне человеке. Меня не смутят не только какие-нибудь слухи и толки, но даже, если бы сам человек, уже известный мне по душе своей, стал бы клеветать на себя, я бы и этому не поверил, ибо я умею верить душе человека. Отсюда перейдем весьма кстати к толкам обо мне. Сказавши вам в письме, что некоторые толки дошли до меня, я, признаюсь, разумею толки, возникшие вследствие литературных отношений и некоторых недоразумений, происшедших еще в пребывание мое в Москве. Но какие могут (быть) обо мне теперь толки такого рода, которые могли бы опечалить друзей моих - этого я не могу понять. Вы говорите, что вас смущал один слух, и не сказываете даже, какой слух. Как же я могу и оправдаться, если бы захотел, когда даже не знаю, в чем меня обвиняют? Зачем вы, почтенный друг, употребляете такую загадочность со мною? Неужели опасаетесь тронуть во мне какую-либо щекотливую или чувствительную струну? Но на эту-то именно струну и следует нападать. Я почитал, что вы хотя в этом отношении знаете меня лучше. Вы рассудите сами: стремлюсь я к тому, к чему и вы стремитесь и к чему всякой из нас должен стремиться, именно: быть лучше, чем есть. Как же вы скрываете и не говорите, когда, может быть, во мне есть дурное с такой стороны, с какой я еще и не подозревал? Сами знаете также, что с тем, который хочет быть лучше, не следует употреблять никакой осторожности. Если бы вы, вместо того, чтобы напрасно смущаться в душе вашей, написали бы просто: "Вот какой слух до меня дошел; нужно ли ему верить?" я бы вам тогда прямо, как самому Богу, сказал бы, правда ли это, или нет. И так вперед поступайте со мной справедливей и притом достойней и вас, и меня. Еще одно слово скажу вам о ваших письмах. Как они ни приятны были мне всегда, но когда я соображался, что вам стояла почта, то я желал, чтоб они были реже, и отчасти в этом смысле сказал вам, что, по причине частых разъездов, переписка частая бывает невозможна. Я очень хорошо знаю, что вы помогаете многим бедным, и что у вас всякая копейка пристроена. Зачем же вы не хотите быть экономны и не поступаете так, как я вас просил? то есть, отдавайте половину писем Аксакову и Языкову. Они мне пишут очень мало, иногда я просто получаю один пустой пакет; стало быть они и за свое, и за ваше письмо заплатят то же самое, что за одно свое.
Вот вам все, почтенный друг мой, что хотел сказать вам. Благодарю вас за присланную в письме выписочку, но еще более благодарю, что вы обещаетесь послать с Бабарыкиными молитвы св. Дм. Ростовского. Душе моей нужней теперь то, что писано Святителями нашей Церкви, чем то, что можно читать на французском языке. Это я уже испытал. Пишите проще как можно и называйте всякую вещь своим именем без обиняков, не в бровь, а прямо в глаз, - иначе я не пойму вашего письма".
К ней же (1844).
"Благодарю вас за письмецо и в нем особенно за желание, чтоб Бог благословил труд мой на пользу ближнего. Ничего бы так не хотелось, как этого. О, если бы Бог, не глядя на мерзость и недостоинство мое, но, вняв единственно молитвам добрых душ, обо мне молящихся, удостоил бы меня счастия этого и не отлучался бы от меня во все время моей жизни, несмотря на всю мою низость и неблагодарность!"
К ней же.
"Благодарю вас, добрый, великодушный друг мой Надежда Николаевна, за ваши письма. Я их часто перечитываю. В мои болезненные минуты, в минуты, когда падает дух мой, я всегда нахожу в них утешение и благодарю всякую минуту руку Промысла за встречу мою с вами. Не забывайте же меня, молитесь обо мне, пишите ко мне. Еще одна душевная просьба. Ваша жизнь так прекрасна, она отдана вся благодеяниям, вы бываете часто свидетелем многих прекрасных движений человека: извещайте же меня обо всех христианских подвигах, высоких душевных подвигах, кем бы они ни были произведены. Рассказ о прекрасных движеньях нашего ближнего и брата вливает всегда чудную силу и бодрость в нашу душу и стремит ее новою освеженною молитвою к Богу".
К С.Т. Аксакову[2].
"16 мая (1844). Франкфурт.
Я получил ваше милое и откровенное письмо. Прочитавши его, я мысленно вас обнял и поцаловал, а потом засмеялся.---------
Все это ваше волнение и мысленная борьба есть больше ничего, как дело общего нашего приятеля, всем известного, именно чорта. Но вы не упускайте из виду, что он щелкопер и весь состоит из надуванья. Из чего вы вообразили, что вам нужно пробуждаться или повести другую жизнь? Ваша жизнь, слава Богу, так безукоризненна, прекрасна и благородна, как дай Бог всем подобную.----------
Один упрек вам следует сделать - в излишестве страстного увлечения во всем: как в самой дружеской привязанности и сношениях ваших, так и во всем благородном и прекрасном, что ни исходит от вас. Итак глядите твердо вперед и не смущайтесь тем, если в жизни вашей есть пустые и бездейственные годы. Отдохновение нам нужно. Такие годы бывают в жизни всех людей, хоть бы они были самые святые. А если вы отыскиваете в себе какие-нибудь гадости, то этим следует не то чтобы смущаться, а благодарить Бога за то, что они в нас есть. Не будь в нас этих гадостей, мы бы занеслись Бог знает как, и гордость наша заставила бы нас наделать множество гадостей, несравненно важнейших. ----------
Итак ваше волнение есть просто дело чорта. Вы эту скотину бейте по морде и не смущайтесь ничем. Он - точно мелкий чиновник, забравшийся в город будто бы на следствие. Пыль запустит всем, распечет, раскричится. Стоит только немножко струсить и податься назад - тут-то он и пойдет храбриться. А как только наступишь на него, он и хвост подожмет. Мы сами делаем из него великана; а в самом-то деле он чорт знает что. Пословица не бывает даром, а пословица говорит: Хвалился чорт всем миром овладеть, а Бог ему и над свиньей не дал власти. Его тактика известна: увидевши, что нельзя склонить на какое-нибудь скверное дело, он убежит бегом и потом подъедет с другой стороны, в другом виде, нельзя ли как-нибудь привести в уныние; шепчет: "Смотри, как у тебя много мерзостей, - пробуждайся!" когда незачем и пробуждаться, потому что не спишь, а просто не видишь его одного. Словом, пугать, надувать, приводить в уныние - это его дело. Он очень знает, что Богу не люб человек унывающий, пугающийся, словом, неверующий в Его небесную любовь и милость, вот и все. Вам бы следовало просто, не глядя на него, выполнить буквально предписанье[3], руководствуясь только тем, что дареному коню в зубы не глядят. Вы бы, может быть, нашли там только подтверждение тому, чему вы веруете и что в вас есть, и тогда остановилось бы все яснее и утвердительней на своих местах, воцарив чрез то строгий порядок в самую душу.
О себе скажу вам вообще, что моя природа совсем не мистическая. Недоразуменья произошли от того, что я слишком рано вздумал было заговорить о том, что слишком ясно было мне и чего я не в силах был выразить глупыми и темными речами[4], в чем сильно раскаяваюсь, даже и за печатные места. Но внутренно я не изменялся никогда в главных моих положениях. С 12-летнего, может быть, возраста я иду тою же дорогою, как и ныне, не шатаясь и не колебаясь никогда во мнениях главных, не переходил из одного положения в другое и, если встречал на дороге что-нибудь сомнительное, не останавливался и не ломал голову, а махнувши рукой и сказавши: "Объяснится потом", шел далее своей дорогой; и точно Бог помогал мне, и все потом объяснялось само собой. И теперь я могу сказать, что в существе своем все тот же, хотя, может быть, избавился только от многого мешавшего мне на моем пути и стало быть чрез то сделался несколько умней, вижу ясней многие вещи и называю их прямо по имени, т.е. чорта называю прямо чортом, не даю ему великолепного костюма а 1а Байрон и знаю, что он ходит во фраке------
Спросите у Языкова, послал ли он книги мне и с кем именно. Я еще не получил, а между тем он мне обещал следующие: 1) "Добротолюбие", 2) Летописи, 3) Иннокентия, 4) Сочинения Святых Отцев. Теперь, без сомнения, удобно послать, потому что из Москвы весной подымется много за границу. Да попрошу вас, если нельзя прислать "Москвитянина" всего за прошлый год 1843, то хотя критики Шевырева; а Михаилу Семеновичу скажите, что он надуватель, а деткам его скажите, что яблоко от яблони недалеко падает. Он сам вызвался доставить мне критики Сенковского и невинные замечания, напечатанные в "Сыне Отечества". Времени было довольно, а случая и оказии для пересылки не нужно, потому что, писавши на тонкой бумаге, можно было легко послать во всякое время, разделив на два или на три письма, как я сделал с моими статьями, гораздо поболыиими, которые ему же пригодились в бенефис. Он меня привел в неприятное и затруднительное положение писать к Сенковскому и просить его о присылке статей, потому что во многих вещах на близких людей никак нельзя полагаться и лучше писать к первому незнакомому лицу. Незнакомому человеку бывает иногда совестно показать себя в первый раз ненадежным человеком, а приятелям никогда не бывает совестно пустить дело в затяжку.
Прилагаемое письмо прошу вас доставить Над<ежде> Ник<олаевне>. В нем содержится объяснение насчет одного слуха, распущенного обо мне в Москве. Объяснения об этом предмете я б не сделал никому, потому что ленив на подобные вещи; но, так как она прямо и бесхитростно сделала мне запрос, то мне показалось совестно не дать ей ответа. А с вами о сем тратить слов не следует. Вы человек-небаба. Человек-небаба верит более самому человеку, чем слуху о человеке; а человек-баба верит более слуху о человеке, чем самому человеку. Впрочем, вы не загордитесь тем, что вы человек-небаба. Тут вашей заслуги никакой нет, ниже приобретения. Так Бог велел, чтоб вы были человек-небаба. Не унижайте также человека-бабу, потому что человек-баба может быть, кроме этого свойства, даже совершеннейшим человеком и иметь много таких свойств, которых не удастся приобрести человеку-небаба ----------К<онстантин> С<ергеевич>, например... но об этих господах не следует говорить: они совершенно в руце будущего. В русской природе то по крайней мере хорошо, что если немец, например, человек-баба, то он останется человек-баба на веки веков. Но русской человек может иногда вдруг превратиться в человеку-небабу. Выходит он из бабства тогда, когда торжественно, в виду всех, скажет, что он больше ничего, как человек-баба, и сим только поступком поступает в рыцарство, скидает с себя при всех бабью юбку и одевается в панталоны".
К нему же.
"Франкфурт, декабря 21. (1844) Наконец я получил от вас письмо, добрый друг мой. Между многими причинами вашего молчания, с которыми почти со всеми я согласен, зная сам, как трудно вдруг заговорить, когда не знаешь даже, с которого конца прежде начать, одна мне показалась такою, которую я бы никак не допустил в дело и никак бы не уважил, - именно, что состояние грустное души уже потому не должно быть передаваемо, что может возмутить спокойствие отсутствующего друга. Но для чего же тогда и друг? Он именно и дается нам для трудных минут, а в минуты веселые и всякой человек может быть для нас хорош. Бог весть, может быть, именно в такие минуты я бы и пригодился. Что я написал глуповатое письмо, это ничего не значит: письмо было писано в сырую погоду, когда я и сам был в состоянии полухандры, в сером расположении духа, что, как известно, еще глупее черного, и когда мне показалось, что и вы тоже находитесь в состоянии полухандры, желая ободрить и вас и с тем вместе и себя, я попал в фальшивую ноту, взял неверно и заметил это уже по отправлении письма. Впрочем, вы не смущайтесь, если б даже и 10 получили глуповатых писем (на такие письма человек, как известно, всегда горазд): иногда между ними попадется и умное. Да и глупые письма, даром, что они глупы, а их иногда бывает полезно прочесть и другой и третий раз, чтобы видеть, каким образом человек, хотевши сделать умную вещь, сделал глупость. А потому о ваших грустных минутах вы прежде всего мне говорите, ставьте их всегда вперед всяких других новостей и помните только, что никак нельзя сказать вперед, чтобы такой-то человек не мог сказать утешительного слова, хотя бы он был и вовсе не умный. Много уже значит хотеть сказать утешительное слово. И, если с подобным искренним желанием сердца придет и глуповатый к страждущему, то ему стоит только разинуть рот, а помогает уже Бог и превращает тут же слово бессильное в сильное.
Вы меня известили вдруг о разных утратах. Прежде утраты меня поражали больше; теперь, слава Богу, меньше. Во-первых, потому, что я вижу со дня на день яснее, что смерть не может от нас оторвать человека, которого мы любили, а во-вторых, потому, что некогда и грустить: жизнь так коротка, работы вокруг так много, что дай Бог поскорей запастись сколько-нибудь тем в этой жизни, без чего нельзя явиться в будущую. А потому поблагодарим покойников за жизнь и за добрый пример, нам данный, помолимся о них и скажем Богу за все спасибо, а сами за дело. Известием о смерти Ел. В. П<огодин>ой я опечалился только вначале, но потом воссветлел духом, когда узнал, что П<огодин> перенес великодушно и твердо, как христианин, такую утрату. Такой подвиг есть краса человеческих подвигов, и Бог, верно, наградил его за это такими высокими благами, какие редко удается вкушать на земле человеку.
Обратимся же от П<огодина>, который подал нам всем такой прекрасный пример, и к прочим живущим. Вы меня очень порадовали благоприятными известиями о ваших сыновьях.----------
Если К<онстантин> С<ергеевич> сколько-нибудь верит тому, что я могу иногда слышать природу человека и знаю сколько-нибудь закон состояний, переходов, перемен и движений в душе человеческой, как наблюдавший пристально даже за своей собственной душою, что вообще редко делается другими, то да последует он хотя раз моему совету, и именно следующему: не думать хотя два-три года о полноте, целости и постепенном логическом развитии идей в статьях своих больших, какие случится писать ему. Поверьте, это не дается в такие годы и в такой поре душевного состояния. У него отразится повсюду только одно неясное стремление к ним, а их самих не будет.
Живой ему пример я. Я старее годами, умею более себя обуздывать, а при всем - сколько я натворил глупостей в моих сочинениях, именно стремясь к той полноте, которой во мне самом еще не было, хотя мне и казалось, что я очень уже созрел. И над многими местами в моих сочинениях, которые даже были похвалены одними, другие очень справедливо посмеялись. Там есть очень много того, что похоже на короткую ногу в большом сапоге; а всего смешнее в них претензия на то, чего в них покаместь нет.
Итак, да прислушается К<онстантин> С<ергеевич> к моему совету. Это не совет, а скорее братское увещание человека, уже искусившегося и который хотел бы сколько-нибудь помочь своею собственною бедою, обратив ее не в беду, а в пользу другому. ------К<онстантин> С<ергеевич> может множество приготовить прекрасных филологических статей. Они будут интересны для всех. Это я могу сказать вперед, потому что я сам слушал с большим удовольствием, когда он изъяснял мне производство многих слов. Но нужно, чтобы они писаны были слишком просто и в таком же порядке, как у него выходили изустно в разговоре, без всякой мысли о том, чтобы дать им целость и полноту. То и другое выльется само собою гораздо удовлетворительнее, чем тогда, если бы он о них думал. Он должен только заботиться о том, чтобы статья была как можно короче. Русской ум не любит, когда ему изъясняют что-нибудь слишком долго. Статья его чем короче и сжатей, тем будет занимательней. Не брать вначале больших филологических вопросов, то есть таких, в которых бы было разветвление на многие другие, но раздробить их на отдельные вопросы, которые бы имели в себе неразделяемую целость, и заняться каждым отдельно, взяв его в предмет статьи; словом, как делал Пушкин, который, нарезавши из бумаги ярлыков, писал на каждом по заглавию, о чем когда-либо потом ему хотелось припомнить. На одном писал: "Русская изба", на другом: "Державин", на третьем имя тоже какого-нибудь замечательного предмета, и так далее. Все эти ярлыки накладывал он целою кучею в вазу, которая стояла на его рабочем столе, и потом, когда случалось ему свободное время, он вынимал на удачу первый билет; при имени, на нем написанном, он вспоминал вдруг все, что у него соединялось в памяти с этим именем, и записывал о нем тут же, на том же билете, все, что знал. Из этого составились те статьи, которые напечатались потом в посмертном издании его сочинений и которые так интересны именно тем, что всякая мысль его там осталась живьем, как вышла из головы. (Из этих записок многие, еще интереснейшие, не напечатаны потому, что относились к современным лицам.) Таким образом и Конст<антин> Сер<геевич> да напишет себе на бумажке всякое русское замечательное слово и потом тут же кратко и ясно его производство----------"
XXI.
Каким казался Гоголь для незнавших и чем он был для знавших его. - Переписка по поводу его желания пожертвовать частью своих доходов для помощи бедным талантливым людям.
Здоровье Гоголя в продолжение 1844 года (кроме начала года) вообще находилось в лучшем состоянии, и он деятельно трудился над вторым томом "Мертвых душ". По приведенным здесь письмам, мы находим его весною в Ницце, потом во Франкфурте и наконец, зимою, опять во Франкфурте. Из писем к нему разных особ видно, что он провел месяц или больше в Остенде, где купался в море. Один из его друзей, в письме из Парижа, от 6 ноября 1844 года, так вспоминал это время: "Письма ваши очень порадовали бы меня, если б не заметно было в них отсутствия той бодрости, которою в Остенде вы и нас и всех оживляли". Это показывает, что он провел время своего купанья в море не без друзей и знакомых, и что только для людей, знавших его издали, он казался в Остенде несчастным ипохондриком или мизантропом, вечно одиноким и задумчивым. Действительно, он любил уединенные прогулки, и его видали каждый день, в известные часы, в черном пальто и в серой шляпе, бродящим взад и вперед по морской плотине, с наружным выражением глубокой грусти. Но что наполняло тогда его душу, это было известно только немногим друзьям его и открывается теперь из его переписки. Еще в юности, он писал к своей матери: "Вы знаете, какой я охотник до всего радостного. Вы одни только видели, что под видом, иногда для других холодным и угрюмым, таилось желание веселости (разумеется, не буйной), и часто, в часы задумчивости, когда другим казался я печальным, когда они видели или хотели видеть во мне признаки сентиментальной мечтательности, я разгадывал науку веселой, счастливой жизни"... Так и теперь, для посторонних он мог казаться человеком, убегающим людского общества, а между тем его непосредственные и письменные сношения с людьми разносили везде свет и утешение. Приведу отрывки из писем к нему одной особы, чтобы показать, какое влияние имели письма Гоголя на его корреспондентов.
"<Василий Алексеевич Перовский> уже с месяц запирается, никого не принимает, в сильной тоске и приметным образом худеет. Письмо же, о котором я вам говорила, которое меня так огорчило и встревожило, было от него. Вы должны вспомнить, что я в Ницце с вами говорила, что он четыре раза сряду прочел Евангелие и мне делал разные запросы. В письме своем он мне говорит: "Вся жизнь моя предстала теперь пред моею совестью, как пред судьею строгим и ужасным, и душа моя содрогается при мысли, что, может быть, уже поздно. Я бы дал до последней капли крови, чтобы искупить мое прошедшее". Далее столько грустного, тяжкого и вместе раздраженного, и ни слова о Боге, так что я три дня плакала и писала ему, но чувствую, что слабо и дурно. На такой подвиг надобна душа выше моей.------Спасите его. Вам надо сейчас, не медля, помолясь Богу, ему писать".
Это было писано 14 апреля, 1844. В письме той же особы от 6 мая сказано: "Благодарю вас за письмо к <Перовскому>.------
Ему лучше. Это я узнала чрез третье лицо. Он говел с большим раскаяньем и успокоился, совершив этот подвиг после весьма долгого забытья. Вы справедливо говорите, что нечего бояться там, куда взошел Бог. У <Перовского> все чисто духовное, а не умственное. Совесть заговорила: это его собственные слова".
От 28 августа 1844 года, та же особа пишет о действии Гоголева письма на нее самое:
"Сегодня я получила ваше письмо. Благодарю вас за него. Оно мне было очень, очень нужно и пришло нельзя более кстати. В душе моей разгорался уже известный вам гнев, и гнев несправедливый. Да вряд ли бывает когда-либо гнев справедлив. Ваши слова успокоили и вразумили меня. Не скрою от вас, что первое впечатление вашего письма было неприятное. Упреки не легко выносить, наипаче, когда чувствуется сильно, что глас народа справедлив. Но несколько минут размышления уже заставили меня вас благодарить чистосердечно".
Сутей, в "Жизнеописании Коупера" (Life of Cowper) справедливо замечает, что часто характер человека мы можем узнать вернее из писем, писанных к нему, нежели из его собственных писем. На этом-то основании, я пользуюсь всяким случаем показать читателям отражение личности Гоголя в сердцах и умах его друзей и знакомых, посредством извлечений из их писем к нему. До сих пор этот биографический источник очень скуден у меня; но я надеюсь, что придет время, когда для меня откроется теперь недоступное и устранятся препятствия к тому, чтобы воспользоваться им.
Продолжаю выписки из писем (1844 года) той же особы, что и прежние.
Сентября 23-го. "...Дай Бог, чтобы я только так жила, как в Ницце; тогда я могла бы им и многим быть полезною. Но в Ницце были вы, были чтения, была жизнь спокойная, регулярная, а здесь... о Боже! Что за разница!... Какая превратность, даже развращенность в мыслях и понятиях! Меня ужасает то, что тому назад два года я точно так же чувствовала и говорила".
Октября 1-го. "...Да услышит меня ваша душа и помолится о моей, ей братской и всегда открытой".
Октября 7-го. "Что значит иногда слово! На днях сказал мне <Самарин>, что вы меня любить не можете, что я вашей дружбы недостойна, что во мне нет того элемента душевного, который мог бы нас сблизить, а что вы меня изучаете только, что я для вас предмет наблюдений, потому что вы артист. И я огорчилась, и я поверила этому, потому что должна была сознаться, что я точно недостойна вашей дружбы. А вы мне так нужны и так благодетельно на меня действовали и будете еще действовать! На днях прочла я следующие слова и тотчас вспомнила об вас: Ayez beaucoup d'amis, qui vivent en paix avec vous; mais choisissez vous pour conseil un homme entre mille. - L'ami fidele est un remede, qui procure la vie et Pimmortalite; et ceux qui craignent le Seigneur honorent cet ami".
Октября 22-го. "... Да благословит вас Бог! вы, любезный друг, выискали мою душу, вы ей показали путь, этот путь так разукрасили, что другим идти не хочется и невозможно. На нем растут прекрасные розы, благоуханные, сладко душу успокаивающие. ------Если бы мы все вполне понимали, что душа сокровище, мы бы берегли ее больше глаз, больше жизни; но не всякому дано почувствовать это самому, и не всякой так счастливо нападает на друга, как я".
Декабря 30-го. "...Вы одни мне остались всегда верными; вы одни меня полюбили не за то внешнее и блестящее, которое мне причинило уже столько горя, а за искры души, едва заметные, которые вы же дружбой своей раздули и согрели. На вас одних я могу положиться, тогда как вокруг себя нахожу только расчет, обман или прекрасный призрак любви и преданности. К вам теперь стремится страждущая душа моя".
Сделаю теперь несколько извлечений из писем другой особы, находившейся совсем в иных обстоятельствах, но для душевного спокойствия которой дружеские сношения с Гоголем сделались необходимостью.
Сентября 27-го, 1844. "... Да благословит вас Всевышний за все добро, сделанное мне вами!"
Апреля 15-го, 1845. "...Я недостойна быть вашей сестрой, любезный Николай Васильевич, но стремлюсь к этой цели и надеюсь на помощь Всевышнего".
Августа 6-го, 1845. "Что же, если бы вы возвратились в матушку Россию? Вы здесь найдете три семейства, которые соединятся в одну мысль - рассеять печальные мысли ваши, в одно чувство любви к вам, которые будут счастливы каждым веселым вашим взглядом, каждою веселою улыбкою вашею".
В письмах третьей особы, опять отличайщейся от первых двух, как характером, так и житейскими обстоятельствами, я нашел следующие выражения, характеризующие Гоголя.
Марта 18-го, 1844. "...Мне показалось, что я с вами где-нибудь сижу, как случалось в Остенде и Ницце, и что вам говорю все, что в голову приходит, и что вам рассказываю всякую всячину. Вы меня тогда слушали, тихонько улыбаясь и закручивая усы... Как я вас вижу, Николай Васильевич! Точно как будто бы вы передо мной стояли! - Vous etes une de nos gloires modernes: как же русскому вами не гордиться? Видите, вот как я вам это объясню. Как русская - вы для меня Гоголь, и я вами горжусь; а как <Анна Михайловна> - вы только для меня Николай Васильевич, то есть, христианский, любезнейший, вернейший друг".
Марта 14-го, 1845. "Любезный Николай Васильевич! Пожалуйста напишите <Софье Михайловне>[5]. Она немножко унывает. Вот ее слова: "И me foudrait deux ou trois bonnes conversations avec notre cher ami, pour me calmer et me remettre sur la bonne voie".
Сентября 24-го, 1845. "<Смирнова> также беспокоится на ваш счет.----------Все это лето она вела жизнь вялую, недеятельную; не было у нее постоянных часов для занятия----------Я вам все это пишу потому, что, зная ваше влияние на <Александру Осиповну>, я уверена, что вы можете дать ей хороший совет".
Ноября 7-го, 1845. "...Мне так часто хотелось бы puiser courage et de l'espoir dans votre inebranlable fois et dans votre maniere consolante d'envisager l'avenir".
Генваря 7-го, 1846. "...Любезный Николай Васильевич, браните меня пожалуйста. Ваши упреки для меня приятны; я их люблю".
Я позволяю себе делать небольшие отступления от хронологического порядка, дабы цельнее показать значение Гоголя в обыкновенной жизни для друзей его. Далее будут следовать выписки из писем нескольких его приятелей, более или менее к нему близких. Я отделю их одного от другого цифрами.
1
Марта 20-го, 1845. "...Благодарю вас тысячекратно за то, что вы наткнули меня на мысль - обратить внимание на наши православные священнодействия, которые возвышают мысль, услаждают сердце, умиляют душу, и проч. и проч. Без вас, я бы не был деятельным в подобном чтении, а, имея его только в виду, все бы откладывал, по моему обыкновению, в дальний ящик... Это чтение есть истинная манна, манна вышенебесная!"
2
Июля 18-го, 1844. "...Вы вызываете меня на исповедь. Я не отказался бы от нее изустно: так уверен в ваших чувствах, и особенно в тех, кои побудили вас обратиться ко мне с запросом; но исповедь заочная, письменная не только затруднительна, но и невозможна".
3
Декабря 12-го, 1844. "...Я, по вашим советам, читаю "Подражание И<исусу> Х<ристу>" и буду постоянно продолжать, хотя не дается мне живой молитвы ".
Мая 27-го, 1845. "...Между тем напал случайно на старинную фр<анцузскую> книгу Eloqnence des Auteurs Sacres, в которой многое как будто нарочно для моего положения написано. Но, увы! Никакие слова, самые сильные, не проникают в глубину прескверной моей души".
4
Февраля 12-го, 1845. "Горячими слезами облил я письмо твое, любезный друг! Благодарю, благодарю тебя за твое благодеяние. И всякий раз плачу, как его перечитываю...".
1844-й год Гоголь завершил прекрасным планом, которому, к сожалению, не суждено было осуществиться, по обстоятельствам, от него не зависевшим. Он определил, чтобы часть суммы, выручаемой от продажи его сочинений, обращаема была для помощи молодым талантливым людям, воспитывающимся в С.-Петербургском университете. Об этом он написал к одному из петербургских друзей своих, прося его взять на себя обязанность раздавать, по усмотрению, деньги, но сохранить в глубокой тайне, от кого они жертвуются. Это письмо, покаместь, еще не отыскано, но содержание его ясно из письма к Гоголю (от 18-го декабря, 1844) от одной особы, которой сделалось известным его поручение. Вот оно.
"Вчера утром пришел ко мне <Плетнев> с вашим письмом, и мне открылась загадка вашего молчания: на такое письмо надобно время, и вы хорошо сделали, что сперва ему отвечали. Я говею, следовательно очищаю душу от грехов, готовлю ее на обновление, на преумножение, любви, страха Божия. Теперь я вижу уже глазами, более светлыми, нежели тому назад шесть месяцев; знаю и то, что совесть мне гласит; знаю и то, что искренняя дружба вынуждает меня вам сказать, без всяких лишний светских обиняков. На <Плетнева> вы не пеняйте за то, что он почувствовал нужду показать мне ваше письмо.----------Он не уверен в вас, и при том, ему кажется, что в вас нет простоты. <Плетневу> нужно было со мною переговорить, чтобы решить недоумение на многие слова ваши. Потому не сердитесь на него; а, напротив, сознайтесь, что он поступил благоразумно.------Во-первых, он вас упрекает в недостатке простоты, и я с ним тоже согласна. Этот недостаток для меня уже проявился в Ницце, когда с таким упорством вы отказывались жить у В<ьельгорских> и не хотели изъяснить мне причин этого отклонения. Проявился позже этот недостаток в более мелочных вещах.----------Вы же сами мне говорили, что мы здесь тесно связаны друг с другом. Это правда не в одном отношении отвлеченном, но и в материальном. Так тесно связаны души наши с телами нашими, что это повторяется и в общественности нашей. Мы, спасая души близких нам, не можем и не должны пренебречь и о их теле. Ведь <Филонов> умер бы с голоду, если бы <Александра Осиповна> ему только Библию посылала. У вас на руках старая мать и сестры.----------Знаете ли, что St. Francois de Sales говорит: "Nous nous amusons souvent a etre tous anges, et nous oublions qu'il faut avant tout etre bons hommes"? Итак будьте проще, удобопонятнее всем тем, которые ниже вас на ступени духовной; не скрывайтесь и не закрывайтесь беспрестанно. Зачем вы так тайно хотите помогать другим? Тут особенно должна быть большая простота; этому делу не надобно придавать никакой важности. Не помогать - просто мерзость, когда есть на то способы; и когда помогаешь, то на это надобно смотреть так, как на всякое житейское дело. Чтобы избегнуть упрека, что одни фарисеи раздают на перекрестках, и выполнить буквально предписание: дабы левая рука не ведала, что делает правая[6], вы забываете: да светят дела ваши добрые пред людьми во славу Божию[7]. Кто знает? может быть, узнав, что вы своей лептой помогаете брату, и у других явится охота помогать. Таким образом, вы поможете большему числу людей. Конечно, ни <Плетнев>, ни я об этом публиковать не будем, а если оно узнается, то беда не большая, что вас назовут.------Мне даже все равно если скажут, что я ханжа. Богу одному известно, что в глубине души моей. Другое дело, если бы друзья мои меня начали упрекать в лицемерстве. Им бы я открыла свою душу, а не запирала бы, как вы, ее на три замка. Признайтесь, что все ваши недоразумения произошли от вашей молчаливой гордости. Вот вам, кажется, упреки и правда, - т.е. правда по моим понятиям. Вы просили упреков, как живой воды. Вот вам и от меня посыпались...
Теперь перейдем опять к делу положительному. Я человек практический; меня Жуковский всегда называл честным человеком, платящим свои долги и считающим всякую копейку. Вот что. Прежде получения еще вашего письма, мы - а кто именно, не нужно вам знать - имели обещание получить их, и оставим их у себя впредь до вашего приказания.------Когда Прокопович отдаст отчет и буде у него что-нибудь накопилось, оно также нам не помешает. Вы тогда должны себя и своих близких обеспечить прежде всего. Так требует благоразумие, и вы не в праве налагать на себя наказание за свои литературные грехи голодом. Эти грехи уже тем наказаны, что вас препорядочно ругают, и что вы сами чувствуете, сколько мерзостей вы пером написали. Во-вторых, ведь деньги только у вас в воображении: их, может быть, нет да и не будет (и вы мне напомнили "Perotte sur sa tete ayant un pot a lait"), а вы уже ими и пожертвовали, несообразно ни с каким порядочным понятием о милостыне и подаянии.
Вот вам все, что для вас придумала. Извините меня, если я слишком резко выразилась. У меня-таки есть резкость в выражениях; да притом я по-русски пишу с трудом. По-французски можно делать упреки с комплиментами, а по-русски никак нельзя".
На это письмо Гоголь отвечал уже в 1845 году целою тетрадью, из которой, по необходимости, я должен был сделать большие исключения; но из того, что оставлено, читатель увидит философию дружбы и любви к ближнему, по которой он действовал в жизни и старался заставить действовать друзей своих. Между прочим, в этом письме Гоголь объясняет свои литературные отношения к некоторым друзьям своим, доселе бывшие для них и для всех нас загадкою.
"Письмо ваше, добрейшая <моя Александра Осиповна>, меня несколько огорчило. <Плетнев> поступил не хорошо, потому что рассказал то, в чем требовалась тайна во имя дружбы; вы поступили не хорошо, потому что согласились выслушать то, что вам не следовало, тогда, когда бы вам следовало в самом начале остановить его такими словами: "Хотя я и близка к этому человеку, но если он скрыл от меня, то неблагоразумно будет с моей стороны проникнуть в это". Вы могли бы прибавить, что этот человек достоин несколько доверия: он не совсем способен на необдуманные дела и даже, "сколько я могла заметить, он довольно осмотрителен относительно всякого рода добрых дел и не отваживается ни на что без каких-нибудь своих соображений. А потому окажем ему доверие, особливо когда он опирается на слова: "воля друга должна быть святою". Но вы так не поступили, моя добрая <Александра Осиповна>. Напротив, вы взяли даже на себя отвагу перерешить все дело, объявить мне, что я делаю глупость, что делу следует быть вот как, и что вы, не спрашивая даже согласия моего, даете ему другой оборот и приступаете по этому поводу к нужным распоряжениям, позабывши между прочим то, что это дело было послано не на усмотрение, не на совещание, не на скрепление и подписание, но, как решенное, послано было на исполнение, и во имя всего святого, во имя дружбы, молили (вас) его исполнить. Точно ли вы поступили справедливо и хорошо, и справедливо ли было с вашей стороны так скоро причислить мой поступок к донкишотским!----------
Еще скажу вам, что мне показалась слишком резкою уверенность, когда вы твердо называете желание мое помочь бедным студентам безрассудным. Не бедным студентам хочу помогать я, но бедным талантам, - не чужим, но родным и кровным. Я сам терпел и знаю некоторые те страдания, которых не знают другие, и о которых даже и не догадываются, а потому и помочь не в состоянии. Несправедлив также ваш упрек и в желании моем помочь тайно, а не явно. Поверьте, что делающий добро должен соображаться с тем, когда оно должно быть явно и когда тайно; а потому и сия тайная помощь бедным талантам основана на посильном знании моем человеческого сердца. Талантам дается слишком нежная, слишком чуткая, тонкая природа; много, много их можно оскорбить грубым прикосновением, как нежное растение, перенесенное с юга в суровый климат, может погибнуть от неумелого с ним обхождения неприобыкшего к нему садовника. Трудно бывает таланту, пока он молод, или еще справедливее, пока он не вполне христианин. Иногда и близкий друг может оскорбить и, оказав ему радушную помощь, может потом попрекнуть в неблагодарности, что часто в свете делается, иногда даже без строгого размышления, а по каким-нибудь внешним признакам. Но когда дающий скрыл свое имя - значит он, верно, не требует никакой благодарности. Такая помощь приемлется твердо и непоколебимо, и будьте уверены, что незримые и прекрасные моленья будут совершаться в тишине о душе незримого благотворителя вечно, и сладко будет получившему даже и при конце дней вспомнить о помощи, присланной неизвестно откуда. Итак оставимте эти строгие взвешиванья благодетельных дел наших: мы не судьи. Если судить, то нужно собрать все доказательства. Ни тяжело ли будет для вас, если бы я, увидя кого-нибудь из ваших братьев, нуждающегося и сидящего без денег, стал бы укорять вас в том, что вы помогаете посторонним бедным, даже изъявляете готовность помочь мне? Свет ведь обыкновенно так судит. Не будьте же похожи и вы на свет. Оставим эти деньги на то, на что они определены. Эти деньги выстраданные и святые, и грешно их употреблять на что-либо другое. Если бы добрая мать моя знала, с какими душевными страданиями для ее сына соединилось все это дело, то не коснулась бы ее рука ни одной копейки из этих денег; напротив, продала бы (что-нибудь) из своей собственности и приложила бы от себя еще к ним; а потому и вы не касайтесь к ним-с намерением употребить на другое дело, как бы оно вам благоразумно ни казалось. Да и что толковать об этом дальше? Обет, который дается Богу, соединяется всегда с пожертвованием; ни сам дающий, ни родные не восстают против такого дела. А потому я не думаю, чтобы вы или <Плетнев> вооружили бы себя уполномочием разрешить меня от моего обета и взять на свою душу всю ответственность. Итак оставим в покое дело решенное и конченное. Назначенные на благое дело в помощь тем, которым редко помогают, они не пропадут. К тому же, сами знаете, молодые люди с дарованиями редко появляются; а потому сумма успеет накопиться, и что бы мне приходилось безделицами в раздробе, то придет им целиком и в значительной сумме. Притом сами распорядители, подвигнутые большим рвением и зная, что жертвует не богач, а бедняк, который едва сам имеет чем существовать, употребят эти деньги так хорошо, как бы не употребили денег богача. Но довольно. Еще раз прошу, молю и требую именем дружбы исполнить мою просьбу: нечестно разглашаемая тайна должна быть восстановлена. <Плетнев> пусть пошлет две тысячи моей матушке; мы с ним после сочтемся. Все объяснения по этому делу со мной должны быть кончены. Вы также должны отступиться от этого дела; мне неприятно, что вы в него вмешались----------
О себе самом, относительно моего душевного внутреннего состояния, не говорил я ни с кем. Никто их них меня не знал. По моим литературным разговорам, всякой был уверен, что меня занимает одна только литература и что все прочее ровно существует для меня на свете. С тех пор, как я оставил Россию, произошла во мне великая перемена. Душа заняла меня всего, и я увидел ясно, что без устремления моей души к ее лучшему совершенству, не в силах я был двинуться ни одной моей способностию, ни одной стороной моего ума во благо и в пользу моим собратиям; а без этого воспитания душевного, всякий труд мой будет только временно блестящий, но суетен в существе своем. Как Бог довел меня до этого, как воспитывалась незримо от всех душа моя, это известно вполне Богу; об этом не расскажешь; для этого потребовались бы томы, а эти томы все бы не сказали всего. Скажу только то, что милосердие Божие помогло мне в стремлении моем и что теперь, каким я ни есмь, хотя вижу ясно неизмеримую бездну, отделяющую меня от совершенства, но вместе вижу, что я далеко от того, каким был прежде. Но всего этого, что произошло во мне, не могли узнать мои литературные приятели. В продолжении странствования, моего внутреннего душевного воспитания, я сходился и встречался с другими родственнее и ближе, потому что уже душа слышала душу, а потому и знакомство завязывалось прочнее прежнего. Доказательство этого вы можете видеть на себе. Вы были знакомы со мной прежде и в Петербурге, и в других местах, но какая разница между тем знакомством и вторичным в Ницце! Не кажется ли вам самим, что мы друг друга как будто только теперь узнали? В последнее время у меня произошли такие знакомства, что с одного, другого разговора уже обоим казалось, как будто век знали друг друга; и уже от таких людей я не слыхал упреков в недостатке простоты или скрытности: все само собой казалось ясно, сама душа выказывалась, сами речи говорили. Если что не обнаруживалось и почиталось ему до времени лучшим пребывать в сокровенности, то уважалась даже и самая причина такой скрытности, и, с полным чувством обоюдного доверия друг к другу, каждый даже утверждает другого хранить то, о чем собственной разум его и совесть считает ненужным говорить до времени, изгоняя великодушно из себя даже и тень какого-либо подозрения или пустого любопытства. Само собою разумеется, что обо всем этом не могли знать мои прежние приятели. Не мудрено: они все познакомились со мной тогда, когда я был иным человеком, - даже и тогда знали меня плохо. В приезд мой в Россию они встретили меня с разверстыми объятиями. Всякой из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто пристрастясь к одной какой-нибудь любимой идее и встретив в других противников своему мнению, ждал меня в уверенности, что я разделю его мысли, поддержу, защищу его против других, считая это первым условием и актом дружбы, не подозревая, что требования были даже бесчеловечны. Жертвовать мне временем и трудами своими для поддержания их любимых идей было невозможно, потому что я, во-первых, не вполне разделял их мысли, - во-вторых, мне нужно было чем-нибудь поддержать бедное свое существование, и я не мог пожертвовать им моими статьями, помещая их к ним в журналы, но должен был их напечатать отдельно, как новые и свежие, чтобы иметь доход. Все эти безделицы ушли у них из виду, как многое уходит из виду (у) людей, которые не любят разбирать в тонкости обстоятельств и положения другого, а любят быстро заключать о человеке, а потому на всяком шагу делают ошибки, - прекрасные душой делают дурные вещи, великодушные сердцем поступают бесчеловечно, не ведая того сами. Холодность мою к их литературным интересам они почли за холодность к ним самим, не призадумавшись составили из меня эгоиста, которому общее благо не близко, а дорога только своя собственная литературная слава. Притом каждый из них был до того уверен в справедливости своих идей, что всякого с ним несоглашавшегося считал не иначе, как отступником от истины. Предоставляю вам самим судить, каково было мое положение среди такого рода людей! Но вряд ли вы догадаетесь, какого рода были мои внутренние страдания - Скажу вам только, что между моими литературными приятелями началось что-то вроде ревности: всякой из них стал подозревать меня, что я променял его на другого, и, слыша издали о моих новых знакомых и о том, что меня стали хвалить люди им неизвестные, усилил еще более свои требования, основываясь на давности своего знакомства. Я получал престранные письма, в которых каждый выставлял вперед себя и, уверяя меня в чистоте своих отношений ко мне, порочил и почти неблагородно клеветал на других, уверяя, что они меня не знают вовсе, любят меня по моим сочинениям, а не меня самого (все ж они до сих пор еще уверены, что я люблю всякого рода фимиам) и упрекая меня в то же время такими вещами, обвиняя такими низкими обвинениями, какие, клянусь, я бы не приписал никому, потому что это просто безумно! Одним словом, они наконец вовсе запутались и сбились со всякого толку. Каждый из них на место меня составил себе свой собственный идеал, им же сочиненный образ и характер, и сражался с собственным своим сочинением, в полной уверенности, что сражается со мною. Теперь конечно все это смешно, и я могу сказать: "Дети, дети! обратитесь по-прежнему к своему делу". Но тогда мне невозможно было того сделать. Недоразумения доходили до таких оскорбительных подозрений, такие грубые наносились удары и притом по таким тонким и чувствительным струнам, о существе которых не могли даже и подозревать наносившие удары, что изныла и исстрадалась вся моя душа, и мне слишком было трудно, что и оправдаться мне не было возможности, потому что слишком многому мне надобно было вразумлять их, слишком во многом мне нужно было раскрывать им мою внутреннюю историю, а при мысли о таком труде и самая мысль моя приходила в отчаяние, видя перед собою бесконечные страницы. Притом всякое оправдание мое было бы им в обвинение, а они еще не довольно созрели душою и не довольно христиане, чтобы выслушать такие обвинения. Мне оставалось одно - обвинять до времени себя, чтобы как-нибудь до времени их успокоить, и, выждав время, когда души их будут более размягчены, открывать им постепенно, исподволь и понемногу настоящее дело. Вот легкое понятие о моих соотношениях с моими литературными приятелями, из которых вы сами можете вывести и соотношения мои с <Плетневым>.----------Я избегал с ним всяких речей о подобных предметах, что повергало его в совершенное недоумение; ибо он считает, что я живу и дышу литературою. Я очень хорошо знал и чувствовал, что он терялся обо мне в догадках и путался в предположениях. Он мне не давал этого заметить и изредка в разговорах с другими выражал неясно свое неудовольствие на меня. Мне хотелось узнать, в каком состоянии он находится теперь относительно себя и меня, и с этой целью я наконец заставил его написать откровенное письмо.------
Письмо это мне нужно было, потому что, кроме суждения о мне, показало отчасти его душевное состояние. Но, при всем том, я был приведен в совершенное недоумение, как отвечать.------Я ограничился тем, чтоб сделать ему сколько-нибудь ясным, что можно ошибиться в человеке, что нужно быть смиреннее в рассуждении узнания человека, не предаваться скорым заключениям, ------не выводить по некоторым поступкам, которых даже и причин мы не знаем. Мне хотелось сколько-нибудь возбудить в нем сострадание к положению другого, который может сильно страдать тогда, как другие даже и не подозревают.----------Христианин не станет так отыскивать дружества, стараясь так деспотически подчинить своего друга своим любимым идеям и называя его только потому своим другом, что он разделяет наше мнение и мысли.------Христос не повелевал как быть друзьями, но повелевал быть братьями. Да и можно ли сравнить гордое дружество, подчиненное законам, которое начертывает сам человек, с тем небесным братством, которого законы начертаны на небесах? Те, которых души уже загорелись такою любовью, сходятся сами между собою, ничего не требуя друг от друга, никаких не произносят клятв и уверений, чувствуя, что связь такая уже вечная, что рассердиться они не могут, потому что все простится, и трудно бы им было выдумать, чем оскорбить другого. Есть много достойных людей, которые думают, что они христиане; но (они) христиане только в мыслях, но не в жизни инее деле; они не внесли еще Христа в самое сердце своей жизни, во все действия свои и поступки. Есть также и такие, которые потому только считают себя христианами, что отыскали в евангельских истинах кое-что такое, что показалось им подкрепляющим любимые их идеи. А потому вы испробуйте сами <Плетнева>, заговорите с ним о таких пунктах, на которых узнается, как далеко ушел человек в христианстве, испробуйте его мнение о других христианах: отзывается ли он о них так, как христианин; и, если, по словам вашим, он в вас имеет такую же нужду, как вы во мне, то сделайте для него то, что предписывает вам истинная братская любовь, уврачуйте, что найдете в болезненном состоянии; умягчите с небесною кротостью, что зачерствело; не показывайте (моих писем) ни ему, никому. Поверьте, что они будут чужды для всякого, ибо писаны на языке того, к кому относятся.----------
Суждения (ваши) кроме того, что не впопад, - они лишены силы сердечного убеждения; в них отсутствие того, что может тронуть душу. Прежде, нежели писать, помолитесь Богу, чтобы Он вам дал слово убеждения, взгляните также на самих себя; имейте для этого на столе духовное зеркало, т. е. какую-нибудь духовную книгу, в которую может смотреться душа ваша. Все мы вообще слишком привыкли к резкости и мало глядим на себя в то время, когда даем другому упреки. Очень чувствую, что и я говорю вам в этом письме, может быть, слишком дерзко и самоуверенно. Такова природа человеческая; повсюду перельет и все доведет до излишества; даже, защищая самое святое, она покажет в словах своих увлечение человеческое, стало быть, низкое и недостойное предмета. Друг мой добрый, будем смиренны в упреках относительно других, но не относительно нас с вами. Мы люди свои".
В то же время Гоголь сделал такое же предложение одному из московских своих друзей, и также встретил представления что невозможно исполнить - по крайней мере до времени - его желания. В Москве, однако ж, великодушное предприятие поэта осуществилось, и до сих пор у одного его друга хранятся банковы билеты на 2500 рублей серебром, положенных в рост для помощи бедным талантливым студентам Московского университета. Вот отрывки из письма Гоголя к С.Т. Аксакову, написанного по этому поводу:
"Рим. 25 ноября (1845).
----------Вы меня все-таки больше знаете, вы утвердили обо мне свое мнение не из дел моих и поступков, а благородно поверили мне в душе своей, почувствовали той же душой, что я не могу обмануть, не могу говорить одно, а действовать иначе. Словом, вы меня все-таки больше знаете, а потому объясните <Шевыреву>, что все то, что я уже положил и определил в душе своей и произношу твердо, то уже не переменяется мною. Это не упрямство, но то решение, которое делается у меня вследствие многих обдумываний. Если же он найдет исполнение моей просьбы несообразным своим правилам, то пусть передаст все в ваши руки. А вас прошу тогда выполнить, как святыню, мою просьбу. Не смущайтесь затруднительностью: Бог вам поможет. Помните только, что деньги не для бедных студентов, но для бедных, слишком хорошо учащихся студентов, для талантов. Имя дающего должно быть навсегда скрыто, потому что у талантов чувствительней и нежней природа, чем у других людей. Многое может оскорбить их, хотя и не кажется другим оскорбительным. Когда же дающий скрыл свое имя - дар его примется твердо и смело; благословится, в глубине благодарной души, его неизвестное имя, ибо тот, кто скрыл свое имя, верно, не попрекнет никогда своим благодеянием и не напомнит о нем. Не заботьтесь о том, что книга[8] идет тупо; не хлопочите о ее распространении и берегите только экземпляры. Она пойдет потом вдруг. Деньги тоже пока не нужны: таланты редки и не скоро один после другого появляются. Нужно только, чтобы ни одна копейка не издержалась на что-нибудь другое, а собиралась бы и хранилась бы, как святая: обет этот дан Богу.----------
Здоровье мое, хотя и стало лучше, но все еще как-то не хочет совершенно устанавливаться; чувствую слабость и, что всего непонятнее, до такой степени зябкость, что не имею времени сидеть в комнате: должен ежеминутно бегать согреваться; едва же согреюсь и приду, как в миг остываю, хотя комната и тепла, и должен вновь бежать согреваться. В такой беготне проходит почти весь день, так что не имеется времени даже написать письма, не только чего другого. Но о недугах не стоит, да и грех, говорить: если они даются, то даются на добро. А потому помолитесь------и все, кто ни молитесь обо мне, да помолятся вновь, да обратится все в добро и да пошлет Господь Бог попутный ветер моему делу и труду".
XXII.
Переписка с поэтом Языковым и А.О. С<мирнов>ой: шутка рядом с высокими предметами; - взгляд Гоголя на самого себя; - акт творчества, совершающийся посредством молитвы; - опровержение обвинений в двуличности; - артист и христианин; - отзыв Гоголя на вопрос: русской он, или малороссиянин? - общий смысл "Мертвых душ".
С 1842 года завязывается у Гоголя весьма интересная переписка с поэтом Языковым и А.О. С<мирнов>ой, выражающая самую нежную и искреннюю дружбу к обоим этим лицам, и в то же время - высшую степень его религиозной настроенности. В письмах к Языкову он часто принимает тон следующих отрывков.
"Комната у меня великолепна, голубец неподдельный; но солнце тревожит меня все утро. Табльдот для немецких табльдотов королевский, но кофий смотрит подлецом.----------Общество здесь почти то же, что и в Гастейне, но как-то не так обходительно. Полежаев, Храповицкий, Сопиков, хотя и принимают, но не с таким радушием; нет той непринужденности в оборотах и поступках. Ходаковский тоже, хотя и наведывается чаще, но есть в нем что-то черствое, городское: слишком щеголеват, не так нараспашку, как в Гастейне, и еще беда: завел он дружбу страшную с помещиком, которого мы в Гастейне никогда не видали, и я сам даже не помню хорошо его фамилии. Пыляков кажется, или Пыльницкий. Подлец, какого только ты можешь себе представить. Подобного нахальства в поступках и наглости я не видал давно; лезет в самый рот. Тепляков здесь тоже несносен: его бы следовало назвать Допекаевым"[9].
Или:
"Выехавши из Ганау, мы на второй станции подсадили к себе в коляску двух наших земляков, русских помещиков Сопикова и Храповицкого, и провели с ними время до зари. Петр Михайлович даже и по заре перекинулся двумя, тремя фразами с Храповицким"[10].
В том же самом письме Гоголь мало-помалу переходит в такой тон:
"Тверд путь твой, и залогом слов сих не даром оставлен тебе посох. О, верь словам моим!... Ничего не в силах я тебе более сказать, как только: верь словам моим! Я сам не смею не верить словам моим. Есть чудное и непостижимое... Но рыдания и слезы глубоко вдохновенной, благодарной души помешали бы мне вечно досказать... и онемели бы уста мои. Никакая мысль человеческая не в силах себе представить сотой доли той необъятной любви, какую содержит Бог к человеку!... Вот все. Отныне взор твой должен быть светло и бодро вознесен горе. Для сего была наша встреча".
Следующая выписка (из письма от 10 февраля, 1842) показывает самым определительным образом, как смотрел на себя Гоголь.
"Меня мучит свет и сжимает тоска, и, как ни уединенно я здесь живу, но меня все тяготит - и здешние пересуды, и толки, и сплетни. Я чувствую, что разорвались последние узы, связывавшие меня со светом. Мне нужно уединение, решительное уединение. О, как бы весело провели мы с тобой дни вдвоем за нашим чудным кофием по утрам, расходясь на легкий тихий труд и сходясь на тихую беседу за трапезой и ввечеру! Я не рожден для треволнений и чувствую с каждым днем и часом, что нет выше удела на свете, как звание монаха"[11].
Взгляд автора "Мертвых душ" на вдохновение обнаруживает отчасти акт собственного его творчества. Вот что писал он об этом предмете к Языкову (от 4-го ноября, кажется, 1843).
"... от тебя не так далеко время писанья и работы. Остается испросить вдохновенья. Как это сделать? Нужно послать из души нашей к Нему стремление. Чего не поищешь, того не найдешь, говорит пословица. Стремление есть молитва. Молитва не есть словесное дело; она должна быть от всех сил души и всеми силами души; без того она не возьмет. Молитва есть восторг. Если она дошла до степени восторга, то она уже просит о том, чего Бог хочет, а не о том, чего мы хотим. Как узнать хотение Божие?
Для этого нужно взглянуть разумными очами на себя и исследовать себя: какие способности, данные нам от рождения, выше и благороднее других, теми способностями мы должны работать преимущественно, и в сей работе заключено хотение Бога: иначе - они не были бы нам даны. Итак, прося о пробуждении их, мы будем просить о том, что согласно с Его волею. Стало быть, молитва наша прямо будет услышана. Но нужно, чтобы эта молитва была от всех сил души нашей. Если такое постоянное напряжение хотя на две минуты в день соблюсти в продолжение одной, или двух недель, то увидишь ее действие непременно. К концу этого времени в молитве окажутся прибавления. Вот какие произойдут чудеса. В первый день еще ни ядра мысли нет в голове твоей; ты просишь просто вдохновения. На другой, или на третий день ты будешь говорить просто: "Дай произвести мне в таком-то духе". Потом на четвертый, или пятый: "с такою-то силою". Потом окажутся в душе вопросы: Какое впечатление могут произвести задумываемые творения, и к чему могут послужить? И за вопросами в ту же минуту последуют ответы, которые будут прямо от Бога. Красота этих ответов будет такова, что весь состав уже сам собою превратится в восторг, и к концу какой-нибудь другой недели увидишь, что все уже составилось, что нужно: и предмет, и значенье его, и сила, и глубокий внутренний смысл, словом - все; стоит только взять в руки перо да и писать. Но повторяю вновь: Молитва должна быть от всех сил души. Естествоиспытатели скажут, что это не мудрено, что постоянное напряжение может разбудить силы человека. Но пусть будет по-ихнему, пусть это произошло именно от того, что одна нерва толкнула другую, как оно впрочем и справедливо; но когда дойдет наконец до результата, тогда увидишь ясно, как и в силу чего это возникло. А известное дело, что теории те только не ложны, которые возникли из опыта. Для меня удивительнее всего то, что те именно люди, которые признают Бога только в порядке и гармонии вселенной и отвергают всякие внезапные чудеса, хотят непременно, чтобы тут совершилось чудо, чтобы Бог вошел вдруг в нашу душу, как в комнату, отворивши телесного рукою дверь и произнесши слово во всеуслышанье всем. А позабыли то, что Бог никуда не входит незаконно; всюду несет он с собой гармонию и закон. Нет и явленья беспричинного; все обмыслено и есть уже самая мысль. Чудеса, по-видимому беспричинные, не случались с умными людьми. Они случались с простыми людьми, с теми людьми, у которых сила веры перелетела через все границы и чрез все их невеликие способности. За такую веру ниспосланы были и явления им, перешедшие все естественные границы. Но и тут, всмотревшись, можно толковать естественным образом: тоже одна нерва толкнула другую и вызвала видение. Но в том-то и дело, что одно мановение сверху - и тысячи колес уже толкнули одно другое, и пришел в движение весь безгранично-сложный механизм; а нам видно одно мановение. Так, взглянув на часовой циферблат, видишь, что одна только стрелка едва приметно двинулась; но для того, чтобы произвести это едва приметное движение, нужно было несколько раз оборотиться колесам. Умный человек хочет, чтобы и с ним так же случилось чудо, как с другим; но уже за одно это безрассудное желание он достоин наказания. Ему скажется: "Тебе дан ум. Зачем он тебе дан? Затем ли, чтобы ты с ним вместе дремал? Тот, как трудолюбивый крестьянин, работал от всех сил своих и выработал потом и слезами хлеб свой, а ты, могши наполнить ими целые магазины, лежал на боку, и еще хочешь, чтобы тебе бросилась такая же горсть, какая дана ему". Что на это придется отвечать умному человеку? Разве отвечать такими словами: "Но я был как в лесу, я не знал даже, как и за что приняться. Если бы кто подал мне руку, я бы пошел". Но такие ответы может уничтожить одно слово: "А зачем существует молитва?" Если бы и тут нашелся умный человек сказать: "Но мне не молилось; я не знал даже, как молиться", - ответ будет один и тот же: "А на что молитва? Молись о том, чтобы уметь молиться". Но если умный человек был еще поэт - невольный страх обнимает душу, и я сейчас изъясню тебе, почему. Святые молчальники, которые уже все нашли для себя лишним в мире и следили только одни внутренние явления души, на глубокую науку будущему человечеству, говорят вот что: Приход Бога в душу узнается потому, когда душа почувствует иногда вдруг умиление и сладкие слезы, беспричинные слезы, происшедшие не от грусти или беспокойства, но которых изъяснить не могут слова. До такого состояния (говорят они же) дойти человеку возможно только тогда, когда он освободится от всех страстей совершенно. Но есть, однако же, такие избранники, которых Бог возлюбил от детства, для благих и великих своих намерений, и посещает невидимо; доказательством чего служит внезапно находящий на них восторг и тихие слезы. Свидетельство это такого рода, что во всякую минуту жизни над ним задумаешься. Вопроси себя в душе своей и добейся от нее, что она скажет на это. Мне бы хотелось сильно знать это, потому что полезно было бы и для меня. А до того времени мне кажется вот что. Если подвергнется сильному ответу тот, кто не искал Бога, то еще сильнейшему тот, кто убегал от Бога.
Скажу тебе еще об одном душевном открытии, которое подтверждается более и более, чем более живешь на свете, хотя в начале оно было просто предположение, или справедливее - предслышание. Это то, что в душе у поэта сил бездна. Ежели простой человек борется с неслыханными несчастиями и побеждает их, то поэт непременно должен побеждать большие и сильнейшие. Рассматривая в существе те орудия, которыми простые люди побеждали несчастия, видишь с трепетом, что таких орудий целый арсенал вложил Бог в душу поэта. Но их большею частию и не знает поэт, и не прибегает к узнанию. Разбросанных сил никто не знает и не видит, и никогда не может сказать наверно, в каком они количестве. Когда они собраны вместе, тогда только их узнаешь. А собрать силы может одна молитва".
"Мертвые души" были читаны нескольким лицам автором, но никто не знал конца их, который должен был увенчать дело и всему дать смысл, таимый автором про себя. Вот, однако же, несколько слов, намекающих на то, чем должны были быть "Мертвые души", - из письма к Языкову от 5-го мая 1846 года:
"...крайне неприятно, что "Мертвые души" переведены (на немецкий язык). Впрочем, что случилось, то случилось не без воли Божией. Дай только Бог силы отработать и выпустить второй том. Узнают они (немцы) тогда, что у нас много того, о чем они никогда не догадывались и чего мы сами не хотим знать".
Переходя к извлечениям из писем Гоголя к А.О. С<мирнов>ой, я считаю нужным привести сперва мнение его о ней, высказанное Языкову в письме от 5-го июня 1845 года. Оно покажет, как велико должно было быть влияние на него этого друга, при всей его способности подчинять других своему влиянию.
"В Москве будет вероятно на днях См<ирно>ва. Ты должен с ней познакомиться непременно. Это же посоветуй С.Т. Аксакову и Н.Н. Ш<ереметев>ой. Это перл всех русских женщин, каких мне случалось из них знать, прекрасных по душе. Но вряд ли кто имеет в себе достаточные силы оценить ее. И сам я, как ни уважал ее всегда и как ни был дружен с ней, но только в одни истинно страждущие минуты и ее, и мои узнал ее. Она являлась истинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить. И подобно двум близнецам-братьям бывали сходны наши души между собою".
Письма Гоголя к А.О. С<мирнов>ой вообще отличаются догматическим характером, но местами исполнены глубокой грусти, сквозь которую прорывается нередко врожденный ему юмор, как, например, в следующем месте:
"Что же касается до сплетней, то не позабывайте, что их распускает чорт, а не люди, затем чтобы смутить и низвести с того высокого спокойствия, которое нам необходимо для жития жизнью высшею, стало быть, той, какой следует жить человеку. Эта длиннохвостая бестия как только приметит, что человек стал осторожен и неподатлив на большие соблазны, тотчас спрячет свое рыло и начинает заезжать с мелочей, очень хорошо зная, что и бесстрашный лев должен наконец взреветь, когда нападут на него бессильные комары со всех сторон и кучею..." и т.д.[12]
Известно, что при жизни Гоголя искренность его убеждений и прямота действий многими из его знакомых были сильно заподозрены. Вот что пишет об этом Гоголь к А.О. С<мирнов>ой (от 24-го октября, 1844).
"Это до сих пор неразрешимая загадка, как для них, так равно и для меня. Знаю только, что меня подозревают в двуличности, или какой-то макиавелевской штуке. Но настоящего сведения об этих делах не дала мне до сих пор ни одна живая душа. Вот уже два года я получаю такие странные и неудовлетворительные намеки и так противоречащие друг другу, что у меня просто голова идет кругом. Все точно боятся меня. Никто не имеет духу сказать мне, что я сделал подлое дело, и в чем состоит именно его подлость. А между тем мне все, что ни есть худшего, было бы легче понести этой странной неизвестности. Скажу вам только, что самое ядро этого дела, самое детское, это - почти ребяческая безрассудность выведенного из терпенья человека; но около ядра этого накопилось то, о чем я только теперь в догадках, но чего на самом деле до сих пор не знаю. Но скажу вам также, что с этим делом соединялся больший грех, чем двуличность: все это дело есть действие гнева и тех тонких оскорблений, которые грубо были нанесены мне добрым человеком, не могшим и в половину понять великости нанесенного оскорбления; но оно тронуло такие щекотливые струны, что их перенести разве могла бы одна душа истинно святого человека. Несколько раз мне казалось, что гнев мой совершенно исчез, но потом однако же я чувствовал пробужденье его в желании нестерпимом оправдаться.
А оправдаться я не мог, потому что не имел в руках обвинений. Этот гнев стоил вашего гнева, хотя я за него сильно наказал себя. Теперь я положил (и уже давно) никак не оправдываться. Пусть все дело объяснится само собою. Но мне теперь нужно знать во всей ясности обвинения, для того чтобы обвинить лучше и справедливей себя, а не кого другого.----------Души моей никто не может знать; она доступна еще меньше вашей, потому что я даже и не говорлив. В последнее время, когда я ни бывал в Петербурге или в Москве, я избегал всяких объяснений и скорее отталкивал от себя приятелей, чем привлекал. Мне нужен был душевный монастырь. Вам это теперь понятно, потому что мы сошлись с вами вследствие взаимной душевной нужды и помощи, и потому имели случай хотя с некоторых сторон узнать друг друга; но они этого не могли понять. Из них - вы сами знаете - никто не воспитывается; стало быть, всякой поступок они могли истолковать по-своему. Отчуждение мое от них они приняли за нелюбовь и охлажденье, тогда как любовь моя возрастала. Да и не могло быть иначе, потому что я, слава Богу, их больше знаю, чем они меня; и если бы они, вследствие превратности человеческой, сделали бы точно что-нибудь дурное, или изменились даже в характерах, я бы все не изменился в любви, и, может, Бог бы помог мне тогда-то именно и восчувствовать нежнейшую любовь, когда бы они очутились в крайности запятнать или погубить свою душу. Это впрочем так и быть должно у всех нас. Когда мы видим в болезни, или даже при смерти нам близкого человека, тогда только оказывается, как велика любовь наша к нему. Мы не жалеем ни денег, ни собственного попечения, готовы все, что имеем, отдать доктору и сильно молимся Богу о его выздоровлении".
Борьба артиста с христианином в Гоголе давно уже сделалась очевидною для каждого. Сам Гоголь соглашал оба разнородные стремления свои таким образом[13]:
"Как умный человек, он (С<амари>н) прав тем, что взглянул на меня со стороны артиста, но он пропустил не безделицу: он пропустил ту высшую любовь, которая гораздо выше всяких артистов и талантов, и может быть равно доступна как умнейшему, так и простейшему человеку. Он не может также знать того, что я уже давно гляжу на человека не как артист, но милосердие Бога помогло мне глядеть на него иначе: я гляжу на него, как на брата, и это чувство в несколько раз небеснее и лучше. Ремесло артиста мне пригодилось теперь только в помочь; им мне доведется только доказать на деле мою любовь, о чем молю Бога беспрестанно и о чем прошу вас также помолиться".
Вот еще интересный вопрос, возникающий нередко в беседах о Гоголе и решенный им по-своему в письме к А.О. С<мирнов>ой, от 24 декабря 1844 года.
"Скажу вам одно слово насчет того, какая у меня душа, хохлацкая, или русская, потому что это, как я вижу из письма вашего, служило одно время предметом ваших рассуждений и споров с другими. На это вам скажу, что я сам не знаю, какая у меня душа, хохлацкая, или русская. Знаю только то, что никак бы не дал преимущества ни малороссиянину перед русским, ни русскому перед малороссиянином. Обе природы слишком щедро одарены Богом, и как нарочно каждая из них порознь заключает в себе то, чего нет в другой. Явный знак, что они должны наполнить одна другую. Для этого самые истории их прошедшего быта даны им непохожие одна на другую, дабы порознь воспитались различные силы их характеров, чтобы потом слиявшись воедино, составить собою нечто совершеннейшее в человечестве. На сочинениях же моих не основывайтесь и не выводите оттуда никаких заключений о мне самом. Они все писаны давно, во времена глупой молодости, пользуются пока незаслуженными похвалами и даже не совсем заслуженными порицаньями, и в них виден покаместь писатель, еще не утвердившийся ни на чем твердом. В них точно есть кое-где хвостики душевного состояния моего тогдашнего, но, без моего собственного признания, их никто и не заметит и не увидит".
В числе причин, удерживавших Гоголя за границею, одна выражена им в письме к искреннему его другу, А.О. С<мирнов>ой, от 2-го апреля 1845 года.
"... приезд мой мне был бы не в радость. Один упрек только себе видел бы я на всем, как человек, посланный за делом и возвратившийся с пустыми руками, - которому стыдно даже и заговорить, стыдно и лицо показать".
Вот еще несколько намеков на общий смысл "Мертвых душ" (в письме к А.О. С<мирнов>ой, от 25-го июня, 1845).
"Вы коснулись "Мертвых душ" и просите меня не сердиться за правду, говоря, что исполнились сожалением к тому, над чем прежде смеялись. Друг мой, я не люблю моих сочинений, доселе бывших и напечатанных, и особенно "Мертвых душ"; но вы будете несправедливы, когда будете осуждать за них автора, принимая за карикатуру, за насмешку над губерниями, так же, как были прежде несправедливы хваливши. Вовсе не губернии и не несколько уродливых помещиков, и не то, что им приписывают, есть предмет "Мертвых душ". Это покаместь еще тайна, которая должна была вдруг, к изумлению всех, (ибо ни одна душа из читателей не догадалась) раскрыться в последующих томах, если бы Богу было угодно продлить жизнь мою и благословить будущий труд. Повторяю вам вновь, что это тайна, и ключ от нее покаместь в душе у одного только автора. Многое, многое даже из того, что по-видимому, было обращено ко мне самому, было принято вовсе в другом смысле. Была у меня точно гордость, но не моим настоящим, не теми свойствами, которыми владел я, гордость будущим шевелилась в груди, - тем, что представлялось мне впереди, счастливым открытием, - которым угодно было, вследствие Божией милости, озарить мою душу, - открытием, что можно быть далеко лучше того, чем есть человек, что есть средства и что для любви... Но некстати я заговорил о том, чего еще нет. Поверьте, что я хорошо знаю, что я слишком дрянь, и всегда чувствовал более или менее, что в настоящем состоянии моем я дрянь и все дрянь, что ни делается мною, кроме того, что Богу угодно было внушить мне сделать, да и то было сделано мною далеко не так, как следует".
XXIII.
1845-й год. - Гоголь болен. - Письма о болезни к Н.Н. Ш<ереметевой> и С.Т. Аксакову. - Высочайшее пожалование Гоголю по 1000 рублей серебром на три года. - Письмо к министру народного просвещения. - Лечение холодною водою в Грефенберге. - Гоголь в Праге. - Письма из Рима и из других городов, выражающие физическое и душевное состояние Гоголя, предшествовавшее появлению "Переписки с друзьями". - Первое впечатление, произведенное "Перепискою".
В начале 1845 года Гоголь сделался очень болен. Следующее письмо к Н.Н. Ш<ереметевой> показывает, как он бросался в разные стороны, ища в переездах из одного места в другое облегчения приступивших к нему недугов телесных и, кажется, также душевных.
"1845. Франфуркт, 14 февраля. Благодарю вас, добрый друг, за ваше письмо, писанное ко мне. В Париж я ездил единственно затем, чтобы сделать куда-нибудь дорогу, и покаместь был в дороге, по тех пор чувствовал себя лучше, чем во Франкфурте. Приехавши в Париж, начал опять прихварывать. Впрочем, я провел время хорошо, был почти каждый день в нашей церкви, которая хороша и доставила мне много утешения, и виделся только с одними близкими, немногими, но прекраснейшими душами. Дорогой из Парижа во Франкфурт я опять чувствовал себя хорошо, а приехавши во Франкфурт - дурно. Друг мой, помолитесь как обо мне, так и о бедном моем здоровьи. Я же покаместь вывожу то заключение, что мне нужна дальняя дорога, и не есть ли это знак, что пора наконец отправиться в тот путь, ради которого я выехал из Москвы и простился с вами, о котором и первоначальная мысль была, без сомнения, Божьим внушением. А потому помолитесь прежде всего, друг мой, о моем здоровьи, ибо, как только поможет Бог мне дотянуться до будущего года, то в начале его и не откладывая уже на дальнейшее время, отправлюсь в Иерусалим. С нынешнего лета или осени, отправлюсь в Италию, с тем чтобы, оттуда быть наготове сесть на корабль. А вы молите Бога, чтобы ниспослать мне силы совершить это путешествие так, как следует, как должен совершить его истинный христианин. Молитесь об этом заране, чтобы Бог приготовил к тому мою душу и чтобы не оставлял меня отныне ни на миг. Так нужно мне Его беспрерывное присутствие - да и кому оно не нужно? И помолитесь о моем здоровьи, которое так плохо, как я давно не помню. А я за вас молюсь, и молюсь о том, чтобы Бог услышал все ваши молитвы".
Собственные немощи до того занимали его внимание, что, получив от С.Т. Аксакова письмо с горестным известием, что он терял один глаз и опасался за другой, Гоголь отвечал ему холодными утешениями, в которых, по-видимому, мало участвовало сердце, - именно:
"Франкфурт. 2 мая (1845). И вы больны, и я болен. Покоримся же Тому, Кто лучше знает, что нам нужно и что для нас лучше, и помолимся Ему о том, чтобы помог нам уметь Ему покориться. Вспомним только одно то, что в Его власти все и все Ему возможно. Возможно все отнять у нас, что считаем мы лучшим, и в награду за то дать лучшее нам всего того, чем мы дотоле владели. Отнимая мудрость земную, дает Он мудрость небесную; отнимая зренье чувственное, дает зренье духовное, с которым видишь те вещи, перед которыми пыль все вещи земные; отнимая временную, ничтожную жизнь, дает нам жизнь вечную, которая перед временной то же, что все перед ничто. Вот что мы должны ежеминутно говорить друг другу. Мы, еще доселе непривыкнувшие к вечному закону действий, который совершается для всех непреложно в мире, и желающие для себя непрерывных исключений, мы, малодушные, способны позабывать на всяком шагу то, что должны вечно помнить, наконец мы, неимеющие даже благородства духа ввериться Тому, Кто стоит" того, чтобы на Него положиться. Простому человеку мы даже вверяемся, который даже нам не показал и знаков достаточных для доверия, а Тому, Кто окружил нас вечными свидетельствами любви своей, Тому только не верим, взвешивая подозрительно всякое Его слово. Вот что мы должны говорить ежеминутно друг другу, о чем я вам теперь напоминаю и о чем вы мне напоминайте".
Вероятно к этому же времени, если не к самому началу года относится следующее, полное воплей души письмо к Н.Н. Ш<ереметевой>.
"5 июля. Молитесь, друг мой, обо мне. Ваши молитвы мне были нужны всегда, а теперь нужнее, чем когда-либо прежде. Здоровье мое плохо совершенно, силы мои гаснут, от врачей и от искусства я не жду уже никакой помощи, ибо это физически невозможно; но от Бога все возможно. Молитесь, да поможет Он мне уметь терпеть, переносить, уметь покоряться, уметь молить Его и уметь благословлять Его в самых страданиях. Я слишком знаю, что нельзя зажечь уже светильник, если не стало масла; но знаю, что есть Сила, Которая и в мертвом воздвигнет дух жизни, если восхочет, и что молитва угодных Богу душ велика пред Богом. Молитесь, друг мой, да не оставляет меня в минутах невыносимой скорби и уныния, которые я уже чувствую и которых, может быть, целый ряд предстоит мне вперед, в степени сильнейшей. Молитесь, да укрепит меня и спасет меня".
При таких обстоятельствах, для Гоголя было особенно приятно получить известие о том, что для него было в это время сделано. В Бозе почивший Государь Император, поощряя, с свойственным Ему великодушием, труды каждого высокого таланта, благоволил пожаловать Гоголю по тысяче рублей серебром в год, в течение трех лет[14].
На официальное уведомление об этом министра народного просвещения[15], Гоголь отвечал следующим письмом.
"Милостивый Государь
Сергий Семенович,
Письмо ваше мною получено. Благодарю вас много за ваше ходатайство и участие. О благодарности Государю ничего не говорю: она в душе моей; выразить же ее могу разве только молитвой о Нем. Но мне сделалось в то же время грустно. Грустно, во-первых, потому, что все доселе мною сделанное не стоит большого внимания. Хоть в основании его и легла добрая мысль, но выражено все так дурно, ничтожно, незрело, и притом в такой степени; не так бы следовало: не даром большинство приписывает им скорее дурной смысл, чем хороший, и соотечественники мои скорей извлекают из них извлеченье не в пользу души своей, чем в пользу. Во-вторых, грустно потому, что и за прежнее я в неоплатном долгу пред Государем. Клянусь, я и не помышлял даже просить о чем-либо у Государя! В тишине только готовил я труд, который точно был бы полезнее моим соотечественникам моих прежних мараний, - за который и вы сказали бы мне, может быть, спасибо, если будет выполнен добросовестно, потому что предмет его не чужд был и ваших собственных помышлений. Меня утешала доселе мысль, что Государь, которому, как я знаю истинно, дорого благо душевное его подданных, сказал бы, может быть, о мне со временем: "Этот человек умел быть благодарным и знал, чем высказать Мне свою признательность". Теперь я обременен новым благодеянием. В сравнении с тем, что сделано для меня, труд мой покажется бедней и незначительней, чем прежде. Расстроенное здоровье может отнять у меня возможность сделать его и таким, как бы я хотел. И вот почему мне грустно. Грустно вместе с этим и то, что нынешним письмом вашим вы отняли у меня право сказать вам то, что я хотел сказать. А я хотел вас благодарить за многое сделанное вами в пользу наук и отечественной старины, и еще более - за пробуждение, в духе просвещения нашего, твердого русского начала. Благодарить вас за это я имел право, как сын той же земли и как брат того же чувства, в котором мы все должны быть братья, и как необязанный вам за личное добро. Теперь вы отняли у меня это право, и то, что было тогда законным делом, будет походить на комплимент. Примите же лучше, вместо его, это искренное изложение моего состояния душевного. Другого ничего не могу сказать вам; не прибавляю даже и почтительного окончания, завершающего светские письма, потому что, давно живя в удалении от него, я позабыл их вовсе, а остаюсь просто
Вам обязанный и признательный искренно
Н. Гоголь"
По совету своих друзей, изведавших на себе пользу Присницева лечения холодною водою, Гоголь отправился в Грефенберг, но не выдержал полного курса и уехал от Присница полувыздоровевший. Во время последнего своего пребывания в Москве, увидя у О.М. Бодянского на стене портрет знаменитого гидропата, он вспомнил о Грефенберге.
- Почему же вы не кончили курса? - спросил О<сип> М<аксимович>.
- Холодно! - отвечал одним словом Гоголь. Вот его письма из Грефенберга.
К С.Т. Аксакову.
"Благодарю вас, бесценный Сергей Тимофеевич, за ваши два письма. Они мне были очень приятны. Здоровье мое, кажется, как будто немного лучше от купаний в холодной воде, но не могу и не смею еще предаться вполне надежде. Пишите в Рим, куда я отправляюсь. От Языкова узнаете подробнее. Не имею ни минуты свободной".
К Н.Н. Ш<ереметевой>
"Благодарю вас, добрый друг мой, за ваши письма, которые меня утешали в моем болезненном состоянии, и всегда утешали. Не могу сказать еще ничего решительного о моем здоровьи. Твердо верю, что, если милость Божия захочет, то оно вдруг воздвигнется. Нынешнее лечение холодной водою по крайней мере освежает и прогоняет печальные мысли. Я чувствую себя как будто крепче. Через неделю, а может и раньше, пущусь, перекрестившись и помолившись, в дорогу: в Рим на всю зиму. Там я чувствовал себя всегда хорошо; переезд тоже мне помогал и восстановлял. Бог милостлив и обратит, может быть, то и другое в мое излечение. Знаю, что я сам по себе далеко того недостоин, и не ради моих молитв, но ради молитв тех, которые обо мне молятся, в числе которых одна из первых вы, мне ниспошлется облегчение, а что еще выше - уменье покоряться радостно Его святой воле. Итак не переставайте обо мне молиться".
Проезжая из Грефенберга через чешскую Прагу, Гоголь обратил особенное внимание на национальный музей, заведываемый известным антикварием Ганкою, приходил туда несколько раз и рассматривал хранящиеся в нем сокровища славянской старины. Ганка никак не хотел верить, что перед ним тот самый Гоголь, которого сочинения он изучал с такою любовью (так наружность Гоголя, его приемы и разговор мало выказывали того, что было заключено в душе его); наконец спросил у самого поэта, не он ли автор таких-то сочинений.
- И, оставьте это! сказал ему в ответ Гоголь.
- Ваши сочинения, продолжал Ганка, - составляют украшение славянских литератур (или что-нибудь в этом роде).
- Оставьте, оставьте! повторял Гоголь, махая рукою, и ушел из музея.
Но Ганка не таковский человек, чтоб разойтись с подобным путешественником, не взяв с него контрибуции. В альманахе, изданном в Праге Павлом Кларом, под заглавием: "Libussa Taschenbuch fur's Jahr 1852", в жизнеописании Ганки, где приведены выписки из его альбома, на стр. 368 мы читаем:
"Желаю (вам) еще сорок шесть лет ровно здравствовать, работать, печатать и издавать во славу славян. Дня 5 (17) августа 1845. Гоголь".
Не известно, когда Гоголь возвратился в Рим; но от 29 октября он уже писал к С.Т. Аксакову:
"Уведомляю вас, добрый друг мой Сергей Тимофеевич, что я в Риме. Переезд и дорога значительно помогли; мне лучше. Климат римский подействует, если угодно Богу, так же благосклонно, как и прежде. А потому вы обо мне не смущайтесь и молитесь. Уведомьте об этом также и маменьку мою. Я хотя и написал письмо сей же час по приезде в Рим к ней первой, но вообще за письма мои к ней я сильно беспокоюсь. Двух или трех писем моих сряду она не получила. Два из этих писем были очень нужны. Это для меня неизъяснимо. Пропасть на почте, пожалуй, еще может одно письмо, но сряду писанные одно за другим - это странно. У маменьки есть неблагоприятели, которые уже не раз ее смущали какими-нибудь глупыми слухами обо мне, зная, что этим более всего можно огорчить ее. Подозревать кого бы то ни было грешно, но все не худо бы об этом разведать каким-нибудь образом, дабы знать, как руководствоваться вперед. Последние письма я даже не смел адресовать прямо на имя маменьки, но адресовал на имя одной ее знакомой, С<офьи> В<асильевны> К<апнист>. Письмо, однако же, из Рима было послано на ее собственное имя. Оно отдано мною здесь на почту 25 октября здешнего штиля. Об этом прошу вас, друг мой Сергей Тимофеевич, уведомить маменьку немедленно, или поручить кому-нибудь из ваших, кто с ней в переписке.
О себе, относительно моего здоровья, скажу вам, что холодное леченье мне помогло и заставило меня наконец увериться лучше всех докторов в том, что главное дело в моей болезни были нервы, которые, будучи приведены в совершенное расстройство, обманули самих докторов и привели было меня в самое опасное положение, заставившее не в шутку опасаться за самую жизнь мою. Но Бог спас. После Грефенберга, я съездил в Берлин, нарочно с тем, чтобы повидаться с Шоплейном, с которым прежде не удалось посоветоваться и который особенно талантлив в определении болезней. Шоплейн утвердил меня еще более в сем мнении, но дивился докторам, пославшим меня в Карлсбад и Гастейн. По его мнению, сильней всего у меня поражены были нервы в желудочной области, так называемой системе nervoso fascoloso, одобрил поездку в Рим, предписал вытиранье мокрою простыней всего тела по утрам, всякий вечер пилюлю, две какие-то гомеопатические капли поутру, а с началом лета и даже весною - ехать непременно на море, преимущественно северное, и пробыть там, купаясь и двигаясь на морском воздухе, сколько возможно более времени, - ни в каком случае не менее трех месяцев".
1845 год был замечателен в жизни Гоголя по каким-то особенным обстоятельствам, о которых не совсем ясно упоминает он в коротком письме к г. Плетневу, написанном по выздоровлении от опасной болезни. Вот это письмо:
"Рим. 18 ноября (1845). Посылаю тебе свидетельство о моем существовании на свете. Существование мое точно было в продолжение некоторого времени в сомнительном состоянии. Я едва было не откланялся; но Бог милостив: я вновь почти оправился, хотя остались слабость и какая-то странная зябкость, какой я не чувствовал доселе. Я зябну, и зябну до такой степени, что должен ежеминутно выбегать из комнаты на воздух, чтобы согреться. Но как только согреюсь и сяду отдохнуть, остываю в несколько минут, хотя бы комната была тепла, и вновь принужден бежать согреваться. Положение тем более неприятное, что я через это не могу, или, лучше, мне некогда ничем заняться, тогда как чувствую в себе и голову, и мысли более свежими и, кажется, мог бы теперь засесть за труд, от которого сильно отвлекали меня прежде недуги и внутреннее душевное состояние. Скажу тебе только то, что много, много в это трудное время совершилось в глубине души моей, и да будет благословенна вовеки воля пославшего мне скорби и все то, что мы обыкновенно приемлем за горькие неприятности и несчастия! Без них не воспиталась бы душа моя как следует для труда моего; мертво и холодно было бы все то, что должно быть живо, как сама жизнь, прекрасно и верно, как сама правда ".
В следующем письме к г. Плетневу Гоголь яснее раскрывает свое душевное состояние.
"Рим. 20/9 февраля, 1846. Я не отвечал тебе друг на твое милое письмо (от 2/14 Ноября 1845 г., С.-Петербург) потому, что, во-первых, тяжкое болезненное состояние овладело было мною с новою силою и привело меня в такое странное состояние, что тяжело было руку поднять и тяжело было какое-нибудь сказать о себе слово; во-вторых, я ожидал, не дождусь ли ответа на мое письмо, отправленное к тебе еще в прошлом году, вместе с свидетельством о моем существовании, которое я взял из здешней миссии. Уведомь меня теперь об этом поскорее и пришли все деньги, какие мне следуют. Чем их больше, тем лучше. С С<мирнов>ой уравняемся после. Мне нужно теперь сделать езды и путешествия как можно больше. Из всех средств, какие я ни предпринимал для моей странной болезни, доныне это одно мне помогало. Тяжки и тяжки мне были последние времена, и весь минувший год так был тяжел, что я дивлюсь теперь, как вынес его. Болезненные состояния до такой степени (в конце прошлого года и даже в начале нынешнего) были невыносимы, что повеситься или утопиться казалось как бы похожим на какое-то лекарство и облегчение. А между тем Бог так был милостив ко мне в это время, как никогда дотоле. Как ни страдало мое тело, как ни тяжка была болезнь телесная, душа моя была здорова; даже хандра, которая приходила прежде в минуты более сносные, не посмела ко мне приближаться. И те душевные страдания, которых доселе я испытал много и много, замолкнули вовсе, и среди страданий телесных выработались в уме моем (?)... так что во время дороги и предстоящего путешествия я примусь с Божьим благословением писать, потому что дух мой становится в такое время свежим и расположен(ным) к делу. О, как премудр в Своих делах Управляющий нами! Когда я расскажу тебе потом всю чудную судьбу мою и внутреннюю жизнь мою (когда мы встретимся у родного очага) и всю открою тебе душу, все поймешь ты тогда до единого во мне движенья и не будешь изумляться ничему тому, что теперь так тебя останавливает и изумляет во мне. Друг мой, повторяю вновь тебе, люби меня, люби на веру. Вот тебе мое честное слово, что ты был во многом заблуждении на счет многого во мне, и многое принято тобою в превратном смысле и вовсе в другом значении, и горько мне, горько было от того в одно время, так горько, как ты даже и представить себе не можешь. Скажу также тебе, что не дело литературы и не слава меня занимала в то время, как ты думал, что они только и составляют жизнь мою. Ты принял платье за то тело, которое должно было облекать платье. Душа и дело душевное меня занимали, и трудную задачу нужно было разрешить, пред пользою которой ничтожны были те пользы, которые ты мне поставлял на вид. Богу угодно было послать мне страдания душевные и телесные и всякие горькие и трудные минуты, и всякие недоразумения тех людей, которых любила душа моя, и все на то, чтобы разрешилась скорее во мне та трудная задача, которая без того не разрешилась бы вовеки. Вот все, что могу тебе сказать вперед: остальное все договорит тебе мое же творение, если угодно будет святой воле ускорить его".
В трех следующих письмах Гоголя к П.А. Плетневу, сквозь болезненные стоны немощной его физической природы, слышно торжество души, уверенной, что близко время, когда она совершит нечто истинно полезное ближним. Теперь понятны нам все намеки этих писем, но я помню, в какое недоумение поставлял Гоголь своего корреспондента своими загадочными обещаниями. Не было тогда и предчувствия, чтобы автор "Мертвых душ" пожелал явиться перед публикой без всякого художественного покрова...
1
"21 мая, 1846 г. Пишу к тебе на выезде из Рима и посылаю свидетельство о моей жизни. Деньги присылай во Франкфурт на имя Жуковского. У него я пробуду с неделю, может быть, и потом вновь в дорогу по северной Европе. Перемежевываю сии разъезды холодным купаньем в Грефенберге и купаньем в море: два средства, которые и по докторскому отзыву, и по моему собственному опыту, мне можно только употреблять. Как я ни слаб и хил, но чувствую, что в дороге буду лучше, и верю, что Бог воздвигнет мой дух до надлежащей свежести совершить мою работу всюду, на всяком месте и в каком бы ни было тяжком состоянии тела: лежа, сидя или даже не двигая руками. О комфортах не думаю. Жизнь наша - трактир и временная станция: это уже давно сказано. О всем прочем скоро уведомлю. Мне настоит в многом с тобою поговорить".
2
"Карлсбад. Июля 4, 1846 г.
Не знаю, получил ли ты мое последнее письмо из Рима со вложением свидетельства о моей жизни. По крайней мере твоего ответа я еще не нашел, бывши во Франкфурте назад тому месяц. Теперь я заезжал в Грефенберг, чтобы вновь несколько освежиться холодною водою, но это лечение уже не принесло той пользы, как в прошлом году. Дорога действует лучше. Видно, на то воля Божия, и мне нужно более чем кому-либо считать свою жизнь беспрерывной дорогой и не останавливаться ни в каком месте иначе, как на временный ночлег и минутное отдохновение. Голове моей и мыслям лучше в дороге; даже я зябну меньше в дороге, и сердце мое слышит, что Бог мне поможет совершить в дороге все то, для чего орудия и силы во мне доселе созревали.
Покаместь тебе маленькая просьба (предвестие большой, которая последует в следующем письме). Жуковскому нужно, чтобы публика была несколько приготовлена к принятию "Одиссеи". В прошлом году я писал к Языкову о том, чем именно нужна и полезна в наше время "Одиссея" и что такое перевод Жуковского. Теперь я выправил это письмо и посылаю его для напечатания вначале в твоем журнале, а потом во всех тех журналах, которые больше расходятся в публике, в виде статьи, заимствованной из "Современника", с оговоркой вроде следующей: "Зная, как всем в России любопытно узнать что-либо о важном труде Жуковского, выписываем письмо о ней Н. Гоголя, помещенное в таком-то номере "Современника"". Нужно особенно, чтобы в провинциях всякое простое читающее сословие знало хоть что-нибудь об этом и ждало бы с повсеместным нетерпением; а потому сообщи немедленно потом и в "Пчелу", и в "Инвалид", и в "О<течественные> З<аписки>" и даже в "Б<иблиотеку> для Ч<тения>", если примут. В Москву я сам пошлю экземпляр того же письма.
Недели через две жди от меня просьбы другой, которую я знаю, что ты выполнишь охотно, а до того не негодуй на меня ни за что прежнее, что приводило тебя в недоумение. Приходит уже то время, в которое все объяснится. Обнимаю тебя вперед, слыша сердцем, что ты меня обнимешь так, как еще не обнимал дотоле".
3
"Июля 20 (1846) Швальбах.
От Жуковского я получил вексель. Ожидал от тебя письма с уведомлением о том, останешься ли ты на лето в Петербурге, или едешь куда, что мне было весьма нужно знать для моих соображений; но письма не было. На место его записка к Жуковскому, где, как мне показалось, есть даже маленькое неудовольствие на меня. По крайней мере ты выразился так: "Гоголь не выставил даже, по обыкновению своему, числа". Друг мой, у некоторых людей составилось обо мне мнение, как о каком-то ветреннике, или человеке, пребывающем где-то в пустых мечтах. Не стыдно ли и тебе туда же? Один, может быть, человек нашелся на всей Руси, который именно подумал более всех о самом существенном, заставил себя серьезно подумать о том, чем прежде всего следовало бы каждому заняться из нас, и этому человеку не хотят простить мелкой оплошности и пропуска в пустяках, человеку притом еще больному и страждущему, у которого бывают такие минуты, что не в силах и руки поднять, не только мысли, - не хотят извинить! Ну, что тебе в числе наверху письма, когда в свидетельстве о жизни моей, при нем приложенном, было выставлено число, и я сказал, что, сейчас его получивши, сейчас спешу отправить на почту, а сам отправиться с дилижансом из Рима?
Но от твоего уведомления о месте твоего пребывания теперь у меня многое зависит. Почему же в самом деле, мои вопросы считаются за пустяки, считается ненужным даже и отвечать на них, а запросы, мне деланные, считаются важными? скажешь: я не отвечал на многие мне деланные запросы? А что если я докажу, что отвечал, но ответа моего не сумели услышать? Друг мой, тяжело! Знаешь ли, как трудно мне писать к тебе? Или ты думаешь, я не слышу духа недоверчивости ко мне, думаешь, не чувствую того, что тебе всякое слово мое кажется неискренним и чудится тебе, будто я играю какую-то комедию? Друг мой, смотри, чтобы потом, как все объяснится, не разорвалось бы от жалости твое сердце. Я с своей стороны употреблял по крайней мере все, что мог: просил поверить мне на честное слово, но моему честному слову не поверили. Что мне было больше сказать? Что другое мог сказать тот, кто не мог себя высказать? А говорил давно: "У меня другое дело, у меня душевное дело; не требуйте покуда от меня ничего, не создавайте из меня своего идеала, не заставляйте меня работать по каким-нибудь планам, от вас начертанным. Жизнь моя другая, жизнь моя внутренняя, жизнь моя покуда вам недоведомая. Потерпите, и все объяснится. Каплю терпения..." Но терпения никто не хотел взять, и всяк слова мои считал за фантазии. Друг мой, не думай, чтобы здесь какой-нибудь был упрек тебе. Крепко, крепко тебя целую! вот все, что могу сказать, потому что ты обвинишь себя потом гораздо больше, чем ты виноват в самом деле. Вины твоей нет никакой. Велик Бог, все совершающий в нас для нас же. Ты выполнишь как верный друг ту просьбу, которую я тебе изложу в следующем письме, которую, я знаю, тебе будет приятно выполнить, и после ней все объяснится.
Здоровье то тяжело, то вдруг легко - душа слышит свет. Светло будет и во всех душах, омрачаемых сомнениями и недоразумениями!
Недавно я встретил одного петербургского моего знакомого, по фамилии А<нненков>, который вместе с тем знаком и с Прокоповичем. Он мне объявил, что Прокопович послал мне в начале прошлого 1845 г. четыре тысячи руб. ассигн. во Франкфурт, на имя Жуковского. Этих денег я не видал и в глаза[16]; но если бы получил их, то отправил бы немедленно к тебе. Упоминаю об этом вовсе не для того, чтобы тебя вновь чем-нибудь затруднить по этому делу, но единственно затем, чтобы довести это к твоему сведению. В деле этом судья и господин Бог, а ты исполнил с своей стороны все, что только можно было требовать от благородного человека".
Для московских друзей Гоголя изготовляемая им к печати книга оставалась совершенною тайною. В письмах к ним заметно было только ненормальное внутреннее состояние его и самый почерк его обнаруживал какое-то волнение. Вот одно из таких писем к С.Т. Аксакову.
"1846. Рим 23 марта. Письмо ваше от 23 генваря я получил. Благодарю вас много за присылку стихов Ивана Сергеевича. В них много таланта, особенно в первом, т.е. в стихах, начинающихся так:
Среди удобных и ленивых
Упорно медленных работ...
Я удивляюсь только, почему они лучше последних, тогда как бы следовало быть последним лучше первых: человек должен идти вперед. Прежних стихов, вами посланных к Жуковскому, я не получал. Жуковский не упоминает даже ни слова в письмах своих, была ли какая-нибудь к нему посылка на мое имя. Я послал, однако ж, к нему запрос, на который доселе еще нет ответа. Благодарю также О<льгу> С<еменовну> за сообщение прекрасной проповеди Филарета, которую я прочел с большим удовольствием.
Насчет недугов наших скажу вам только то, что, видно, они нужны и нам всем необходимы. А потому, как ни тяжко переносить их, но, скрепя сердце, возблагодарим за них вперед Бога. Никогда так трудно не приходилось мне, как теперь, никогда так болезненно не было еще мое тело. Но Бог милостив и дает мне силу переносить, дает силу отгонять от души хандру, дает минуты, за которые не знаю и не нахожу слов, как благодарить. Итак все нужно терпеть, все переносить и всякую минуту повторять: "Да будет и да совершится Его святая воля над нами!"
Покаместь прощайте до следующего письма. Зябкость и усталость мешают мне продолжать, хотя и желал бы вам писать более. Доселе изо всех средств, более мне помогавших, была езда и дорожная тряска; а потому весь этот год обрекаю себя на скитание, считая это необходимым и, видно, законным определением свыше. Летом полагаю объездить места, в которых не был в Европе северной, на осень в южную, на зиму в Палестину, а весной, если будет на то воля Божия, в Москву; а потому следующие письма адресуйте к Жуковскому. А всех вообще просите молиться обо мне, да путешествие мое будет мне во спасение душевное и телесное и да успею хотя во время его, хотя в дороге, совершить тот труд, который лежит на душе. Пусть О<льга> С<еменовна> об этом помолится и все те, которые любят молиться и находят усладу в молитвах".
Следующее небольшое письмецо к тому же другу, писанное в конце 1846 года, показывает, в каком торжествующем состоянии духа был Гоголь, ожидавший появления своей книги в печати.
"Что вы, добрый мой, замолчали, и никто из вас не напишет мне ни словечка? Я, однако ж, знаю почти все, что с вами ни делается; чего не дослышал слухом, дослышала душа. Принимайте покорно все, что ни посылается нам, помышляя только о том, что это посылается Тем, Который нас создал и знает лучше, что нам нужно. Именем Бога говорю вам: все обратится в добро! Не вследствие какой-либо системы говорю вам, но по опыту. Лучшее добро, какое ни добыл я, добыл из скорбных и трудных моих минут, и ни за какие сокровища не захотел бы я, чтобы не было в моей жизни скорбных и трудных состояний, от которых ныла вся душа и недоумевал ум, (как) помочь. Ради самого Христа, не пропустите без внимания этих слов моих".
В 1846 году один из петербургских художников просил у Гоголя, чрез посредство П.А. Плетнева, позволения напечатать вторым изданием первый том "Мертвых душ", с политипажами, в числе 3600 экземпляров. Он желал пользоваться этим правом в течение трех лет и предлагал за него Гоголю 1500 рублей серебром наличными деньгами. Ответ Гоголя, в письме его из Рима от 20 марта 1846 года, придает новую черту его строго-художническому характеру. Вот это письмо:
"...Художнику Б<ернардскому> объяви отказ. Есть много причин, вследствие которых не могу покаместь входить в условия ни с кем. Между прочим, во-первых, потому, что второе издание первой части будет только тогда, когда она выправится и явится в таком виде, в каком ей следует явиться; во-вторых, потому, что по странной участи, постигавшей издание моих сочинений, выходила всегда какая-нибудь путаница или бестолковщина, если я не сам и не при моих глазах печатал. А в-третьих, я враг всяких политипажей и модных выдумок. Товар должен продаваться лицом, и нечего его подслащивать этим кондитерством. Можно было бы допустить излишество этих родов только в таком случае, когда оно слишком художественно. Но художников-гениев для такого дела не найдешь; да притом нужно, чтобы для того и самое сочинение было классическим, приобретшим полную известность, вычищенным, конченным и ненаполненным кучею таких грехов, как мое".
Выше было упомянуто, да и из самих писем видно, что Гоголь, в 1845 году, был опасно болен. Однажды он уж касался черты, отделяющей человека от жизни с ее очарованиями и заблуждениями и в это время все, что напечатал он, естественно, представилось ему слишком ничтожным, в сравнении с тем, чем была полна душа его, проникнутая высшим бесстрастием и великими предчувствиями иной жизни. Обозревая с духовной высоты своей все пройденное поприще, он находил только свои письма к друзьям произведениями, обещающими пользу ближнему, и потому составил завещание - издать выбор из них после смерти. Но здоровье и употребление моральных сил возвратились к нему еще один раз. Тогда, не теряя времени, он собрал у своих друзей лучшие свои письма и выбрал из них то, что, по его мнению, должно было "искупить бесполезность всего дотоле им напечатанного".
Между тем в обществе еще не было известно, что произошло в душе Гоголя, ибо он только изредка, и то перед ближайшими друзьями, приподнимал покров с души своей. Все считали Гоголя еще прежним Гоголем, все ожидали от него второго тома "Мертвых душ", в смысле произведения юмористического, и, может быть, немногие только помнили его намек на "незримые, неведомые миру слезы"...
В это время вдруг падает на стол к г. Плетневу его рукопись, исполненная странных признаний, воплей души, томящейся в ее греховной тесноте, проповедей, облеченных всею грозою красноречия, указующего прямо на болящие раны сердец, полу-дозрелых убеждений и горького сарказма. То была известная теперь каждому "Переписка с друзьями". Она произвела на всех, кому показал ее поверенный поэта, такое впечатление, какое испытывает человек, когда его введут в огромную фабрику, где отливаются из чугуна или бронзы колоссальные создания скульптуры. Множество народа мечется туда и сюда посреди таинственных закоулков, дышащих жаром геенны; пламя хлещет в гортань печей, утоляя неутолимую их жажду пламени; металлы, подобно ломкому льду, превращаются в жидкость и грозят огненным, все-пожигающим потопом. И везде необъяснимый, незнакомый для слуха шум, клокотанье, свист и шипенье; везде загадочное, по-видимому, беспорядочное и зловещее движение. Кажется, что искусство ваятеля выступило из своих пределов, потеряло свои правила и гибнет вместе со всею его спутавшеюся фабрикою. Так именно - по крайней мере на пишущего эти строки - подействовала "Переписка с друзьями". Это была распахнутая внезапно дверь во внутреннюю мастерскую Гоголя, когда в ней кипела самая жаркая работа и когда он находился в напряженном, трепетном и вместе энергически-восторженном состоянии духа, подобно тому, как Бенвенуто Челлини при отлитии колоссальной статуи Персея. Но тут работа была громаднее и опасность больше. Если бы не направил Гоголь куда следует потоков души своей, расплавленной высшим поэтическим огнем, собственный пламень сжег бы его и собственный прилив мыслей, чувств и глубоких душевных сокрушений уничтожил бы его в минуту высочайших поэтических предчувствий. Вот почему так сжалось за него сердце у каждого истинного ценителя его таланта, хотя никто не мог тогда объяснить себе, чего именно надо опасаться. Книга вышла в свет во всей странности нового покроя своих мыслей, и всюду повторились разнообразно ощущения, испытанные в небольшом кружке приближенных Гоголева друга.
Прежде, однако ж, нежели представлю, как эти ощущения выразились печатно и письменно и каковы были последствия того, считаю нужным поместить письма Гоголя к П.А. Плетневу по поводу издания "Переписки с друзьями".
XXIV.
Письма к П.А. Плетневу по поводу издания "Переписки с друзьями": тайна, в которой должно было быть сохранено дело; - расчеты на большой сбыт экземпляров; - поправки; - высокое мнение автора о значении книги; - искренняя преданность к Царствующему Дому; - о нуждающихся в помощи; - кому послать экземпляры; - об издании "Ревизора с Развязкой"; - сожаление о перемене редакции "Современника"; - о сообщении толков и критических статей; - о втором издании "Переписки с друзьями"; - о малодушии в стремлении к добру; - взгляд Гоголя на самого себя и на дружеские связи с знатными людьми; - отношение "Переписки с друзьями" к "Мертвым душам".
1
"Июля 30 (1846). Швальбах. Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатанием этой книги, под названием: Выбранные места из переписки с друзьями. Она нужна, слишком нужна всем - вот что покаместь могу сказать; все прочее объяснит тебе сама книга. К концу ее печатания, все станет ясно, и недоразумения, тебя доселе тревожившие, исчезнут сами собою. Здесь посылается начало. Продолжение будет посылаться немедленно. Жду возвратно некоторых писем еще, но за этим остановки не будет, потому что достаточно даже и тех, которые мне возвращены. Печатание должно происходить в тишине: нужно, чтобы, кроме ценсора и тебя, никто не знал.------Возьми с него также слово никому не сказывать о том, что выйдет моя книга. Ее нужно отпечатать в месяц, чтобы к половине сентября она могла уже выйдти. Печатать на хорошей бумаге, в 8 долю листа средн<его> формата, буквами четкими и легкими для чтения; размещение строк такое, как нужно для того, чтобы книга наиудобнейшим образом читалась. Ни виньеток, ни бордюров никаких; сохранить во всем благородную простоту. Фальшивых титулов перед каждою статьею не нужно; достаточно, чтобы каждая начиналась на новой странице, и был бы просторный пробел от заглавия до текста. Печатай два завода и готовь бумагу для второго издания, которое, по моему соображению, воспоследует немедленно: эта книга разойдется более, чем все мои прежние сочинения, потому что это до сих пор моя единственная дельная книга. Вслед за прилагаемою при сем тетрадью будешь получать безостановочно другие. Надеюсь на Бога, что он подкрепит меня в сей работе. Прилагаемая тетрадь занумерована № 1; в ней предисловие и шесть статей, и того семь; да включая сюда еще статью об "Одиссее", посланную мною к тебе за месяц перед сим, которая в печатании должна следовать непосредственно за ними, - всего восемь. Страниц в прилагаемой тетради двадцать".
2
"Остенде 13/25 августа (1846). Посылаю тебе вторую тетрадь. В ней отдельно от первой 27 страниц, а в совокупности с нею всего 47, что значится по выставленным цифрам на каждой странице. Статей же в обеих тетрадях, вместе с прежде посланной отдельно об "Одиссее", четырнадцать, а с предисловием пятнадцать. Это составит почти половину книги. Уведоми покаместь, на скольких печатных страницах все это размещается. Остальные тетради будут высылаться немедленно; по крайней мере со стороны моей лености не будет никакого помешательства. Работаю от всех сил над перечисткой, переделкой и перепиской. Море, в котором я теперь купаюсь, благодаря Бога, освежает и дает силы меньше уставать и изнуряться. Молю и тебя не уставать и не пренебрегать наидобросовестнейшим исполнением этого дела. Вновь повторяю просьбу, чтобы, до времени выпуска в свет книги, никто о ней, кроме тебя и цензора Никитенка, сведения не имел. Типографию избери менее шумную, в которую вхож был бы ты один и которую почти вовсе не посещали бы литераторы-щелкоперы. В прежнем письме я уже просил о том, чтобы печатать не слишком разгонисто, не слишком тесно, но именно так, чтобы книга легко и удобно читалась. Бумагу поставить лучшего сорта, но не до такой степени тонкую, чтобы строки сквозили насквозь. Это и скверно для глаз, и неудобно для чтения. О получении этой тетради уведоми немедленно, адресуя по-прежнему на имя Жуковского. Я забыл в статье: О помощи бедным сделать поправку, - именно: середина этой статьи после слов: туда несите помощь, следует поставить так: "но нужно, чтобы помощь эта произведена была истинно христианским образом; если же она будет состоять в одной только выдаче денег, она ровно ничего не будет значить и не обратится в добро". И потом в той же статье, немного повыше, поставлено, кажется, неправильно слово расхлестывается. Лучше поставить: расхлещется. Впрочем, ты сам не пренебреги исправить ошибки в слоге, какие тебе ни попадутся. У меня и всегда слог бывал нещегольской, даже и в более обработанных вещах, а тем пуще в таких письмах, которые в начале вовсе не готовились для печати".
3
"Сентября 12 нов. ст. (1846). Остенде. Посылаю тебе третью тетрадь. В ней семь статей, а с прежними 21; страниц тридцать две, а с прежними 80. Не сердись, если не так скоро высылаю. Вины моей нет: тружусь от всех сил. Некоторые письма нужно было совсем переделать: так они оказались неопрятны. Еще две небольшие тетради, и все будет кончено. Не ленюсь ни капли; даже через это не выполняю как следует лечения на морских водах, где до сих пор еще пребываю. Прощай. Уведоми о получении этой тетради, адресуя к Жуковскому. В месяц, надеюсь на Бога, все будет кончено. Книжка выйдет в свет немного поздней, но зато дело будет прочней. Не скучай за работой и будь бодр".
4
"Остенде. Сентября 26 (1846). Посылаю тебе четвертую тетрадь. Еще маленькая тетрадка, и конец делу. Она будет выслана уже из Франкфурта, куда теперь еду, и будет заключать две заключительные статейки о поэзии, поэтах и еще кое-что, относящееся до собственной души из нас каждого, без чего книга была бы без хвоста. О получении же четвертой, ныне посылаемой тетради уведоми меня сей час же, адресуя по-прежнему на имя Жуковского. Это необходимо для моего успокоения. В ней 32 страницы, а считая с прежними 112; статей 9, а считая с прежними тридцать. Слог изравняй; где встретишь грамматические ошибки, поправь. Не скучай за работой. Мужествуй и гляди твердо вперед Все будет светло. Говорю тебе это во имя Бога и обнимаю тебя крепко".
5
"Франкфурт. 3 окт. нов. ст. (1846).
Письмо твое от 27 авг. стар. стиля получил. Ничего не успеваю тебе на этот раз сказать. Посылаю только предисловие ко второму изданию "Мертв<ых> душ", которое дай Никитенке подписать и отправь немедленно Шевыреву. О прочем в следующем. Спешу не опоздать с почтой.
Четвертую тетрадь, высланную на прошлой неделе из Остенде, ты, вероятно, получил. Занят пятою, которая будет готова с небольшим через неделю.
Перевороти страницу: там есть поправки одного места в четвертой тетради.
Поправки в статье: "Занимающему важное место".
В том месте, где говорится о дворянстве сказано так:
"Сословие это в своем ядре прекрасно, несмотря на шелуху, его облекающую".
Нужно так:
"Сословие это в своем истинно русском ядре прекрасно, несмотря на временно наросшую чужеземную шелуху".
В середине того же места о дворянстве сказано так:
"Государь любит это сословие больше всех других, но любит в его истинном виде".
Нужно так:
"Государь любит это сословие больше всех других, но любит в его истинно русском значении, - в том прекрасном виде, в каком оно должно быть по духу самой земли нашей"".
6
"Окт. 16 (1846). Франкфурт.
Тороплюсь отправить тебе пятую заключительную тетрадь. Так устал, что нет мочи: в силу сладил, особенно со статьей о поэзии, которую в три эпохи мои писал и вновь сожигал, и наконец теперь написал, потому именно, что она необходима моей книге в объяснение элементов русского человека. Без этого она бы никогда не написалась, так мне трудно писать что-нибудь о литературе. Сам я не вижу, какой стороной она может быть близка к тому делу, которое есть мое кровное дело. Скорбно мне слышать происшедшие неустройства от медленности Н<икитенко>. Но чем же виноват я, добрый друг мой? я выбрал его потому, что знал его все-таки за лучшего из других------Н<икитенко> ленив, даже до невероятности: это я знал; но у него добрая душа, и на него особенно следует наседать лично. Говори ему беспрерывно то, о чем и я хочу со своей стороны ему хорошенько растолковать: что с книгой не нужно мешкать, потому что мне нужно прежде нового года собрать деньги за ее распродажу, с тем чтобы пуститься в дальнюю дорогу. Путешествие на Восток не то, что по Европе. Удобств никаких, издержек множество; а мне нужно сверх этого еще и помочь тем людям, которым кроме меня никто не поможет.----------Извини, что так дурно пишу.
Устал в полном смысле и разболелся вновь всем телом. Через два дни получишь другое письмо, с подробнейшим распоряжением относительно книги, ее выпуска, продажи и прочего. А между тем тут, в этой тетради, найдешь вставку и перемену к письму: О лиризме наших поэтов. Нужно выбросить все то место, где говорится о значении власти Монарха, в каком она должна явиться в мире. Это не будет понятно и примется в другом смысле. К тому же сказано несколько нелепо. О нем после когда-нибудь можно составить умную статью. Теперь выбросить нужно ее непременно, хотя бы статья была и напечатана, и на место ее вставить то, что написано на последней странице тетради.
Кусок, который следует выбросить, начинается словами: "Значение полномочной власти Монарха возвысится еще" и проч. и оканчивается словами: "Такое определение не приходило еще европейским правоведцам"".
7
"Франкфурт, 20 окт (1846). Назад тому два дни, отправил к тебе пятую и последнюю тетрадь. От усталости и от возвращения вновь многих болезненных недугов, не в силах был написать об окончательных распоряжениях. Пишу теперь. Ради Бога, употреби все силы и меры к скорейшему отпечатанию книги. Это нужно, нужно и для меня, и для других; словом - нужно для общего добра. Мне говорит (это) мое сердце и необыкновенная милость Божия, давшая мне силы потрудиться тогда, когда я не смел уже и думать о том, не смел и ожидать потребной для того свежести душевной. И все мне далось вдруг на то время: вдруг остановились самые тяжкие недуги, вдруг отклонились все помешательства в работе, и продолжалось все это по тех пор, покуда не кончилась последняя строка труда. Это просто чудо и милость Божия, и мне будет грех тяжкий, если стану жаловаться на возвращение трудных болезненных моих (припадков). Друг мой, я действовал твердо во имя Бога, когда составлял мою книгу; во славу Его святого имени взял перо; а потому и расступились передо мною все преграды и все останавливающее бессильного человека. Действуй же и ты во имя Бога, печатая книгу мою, как бы делал сим дело на прославление имени Его, позабывши все свои личные отношения к кому бы то ни было, имея в виду одно только общее добро, - и перед тобой расступятся также все препятствия.
С Н<икитенко> можно ладить, но с ним необходимо нужно иметь дело лично. Письмом и запиской ничего с ним не сделаешь. В нем не то главное, что он ленив, но то, что он не видит и не чувствует сам, что он ленив. Я это испытал в бытность мою в Петербурге. Я его заставил в три дни прочесть то, что он не прочел бы сам по себе (в) два месяца. А после моего отъезда, всякая небольшая статья залеживалась у него по месяцу. На него нужно серьезно насесть, и на все приводимые им причины отвечать одними и теми же словами: "Послушайте, все это, что вы говорите, так, и могло бы иметь место в другом деле, но вспомните, что всякая минута замедления расстроивает совершенно обстоятельства автора книги. Вы человек умный и можете видеть сами, что в книге содержится дело и предпринята она именно затем, чтобы возбудить благоговение ко всему тому, что поставляется нам всем в закон нашей же Церковью и нашим Правительством".------
Если же им одолеют какие-нибудь нерешительности от всякого рода нелепых слухов, которые сопровождают всякий раз печатанье моей книги, какого бы ни была она рода, то обо всем переговори, как я уже писал в первом письме, с Алекс<андрой> Осиповной и, наперекор всем помешательствам, ускори выход книги. Как кремень, крепись, верь в Бога и двигайся вперед, и все тебе уступит!
По выходе книги приготовь экземпляры и поднеси всему Царскому Дому до единого, не выключая и малолетних: всем Великим Князьям, детям Н<аследника>, детям М<арьи> Н<иколаевны>, всему семейству М<ихаила> П<авловича>. Ни от кого не бери подарков и постарайся от этого вывернуться: скажи, что поднесение этой книги есть выражение того чувства, которого я сам не умею себе объяснить, которое стало в последнее (время) еще сильнее, чем было прежде, вследствие которого все относящееся к их Дому стало близко моей душе, даже со всем тем, что ни окружает их, и что поднесением этой книги им я уже доставляю удовольствие себе совершенно полное и достаточное; что вследствие и болезненного своего состояния, и внутреннего состояния душевного, меня не занимает все то, что может еще шевелить и занимать человека, живущего в свете. Но если кто их них предложит от себя деньги на вспомоществование многим тем, которых я встречу идущих на поклонение к Святым Местам, то эти деньги бери смело.
Друг, много есть людей, требующих помощи, о которых мы и не знаем и не подозреваем, но которых страдальческую повесть если бы услышало какое сердце, хотя бы самое бесчувственное, заныло бы оно от скорби. Многим художникам, многим, многим талантам следует хотя нищенское вспомоществование, чтобы не погибнули с голода, в буквальном смысле. Есть многие, которые постигнули уже высшую тайну искусства и его высшее призвание, и для них так нужны Святые Места и евангелическая земля, как народу Еврейскому была нужна манна в пустыне. Много есть также людей и на других поприщах, которые принесут пользу истинную отечеству и все выплатят с избытком, на них употребленное, и которые влекутся непостижимой душевной потребностью на поклонение Святым Местам, именно в наступающем году; а потому, если бы кто предложил из посторонних для этого деньги, бери и посылай ко мне. Дам отчет во всякой копейке и не брошу никому незаслуженно, если только Бог не оставит вразумлением ум мой, как не оставлял доселе. Нужно слишком соображать и взвешивать положение тех, которым стремишься подать помощь, а особливо если располагаешь не своими, но чужими деньгами.
Шесть экземпляров отдай (тот же час по выходе книги) Софье Мих<айловне> С<оллогуб> с присоединением прилагаемого письма. Шесть экземпляров и седьмой, с подписанием цензора на второе издание, отправь немедленно в Москву к Шевыреву. Второе издание должно быть напечатано в Москве ради несравненно большей дешевизны и ради отдыха тебе. Шесть экземпляров отправь моей матери, с надписанием: "Ее Высокоб<лагородию> Марьи Ивановне Гоголь, в Полтаву". Один экземпляр в Харьков Иннокентию, с присоединением при сем следующего письмеца. Два экземпляра в Ржев Тверской губ. священнику Матвею Александровичу. Экземпляра же три, а если можно, более, отправь немедленно мне с курьером. Попроси от меня лично графиню Н<ессельрод>, давши ей от имени моего экземпляр, скажи ей, что она очень, очень большое сделает мне одолжение, если устроит так, что я получу эту книгу в Неаполе наискорейшим порядком, и попроси ее тоже от меня отправить немедленно в Париж два экземпляра графу А.П. Т<олстому>. Но не забудь и Жуковского. Отдай еще Арк<адию> Р<оссети> три экземпляра с письмом. Вот тебе все. Кажется, больше никому. Прочие купят.
Ты спрашивал, когда же я в Россию. Знает это Тот, Кто правит всеми нашими обстоятельствами. Что касается до меня, то скажу тебе, что еще никогда не было во мне желания такого сильного ехать в Россию, и я думаю из Иерусалима после светлого праздника первым весенним путем на Константинополь и Одессу направит паруса к берегам ее. Хочется очень обнять все близкое душе моей, а в том числе и тебя".
8
"Ницца. Ноября 2, 1846. Уже должен до сих пор ты получить три письма моих из Франкфурта: одно с присовокуплением предисловия ко второму изданию "М<ертвых> д<уш>"; другое со вложением пятой и окончательной тетради; третье с приложением писем к тем, которым должны быть посланы экземпляры. Присовокупляю остальные мои распоряжения. Во-первых, не позабудь внести в книгу те поправки, которые мною сделаны, как в письме первом, относящиеся к статье "Занимающему важное место"; так и во втором письме большую вставку, написанную на последней странице пятой тетради, долженствующую заместить выброшенный мною кусок из статьи: "О лиризме наших поэтов". Сверх того нужно будет выбросить в статье: "Русский помещик" выражение: "Выбрани немцем, если не хватит другого слова". Это примут еще в смысле моего личного нерасположения к немцам, а этого мне бы не хотелось, потому что я в самом деле его не имею. По мне, между нами есть гораздо более русских такого рода, которых бы следовало назвать немцами и которые повели себя гораздо хуже немцев. В письме "К близорукому приятелю", не помню, вычеркнул ли я фразу в начале письма, которая в рукописном письме могла остаться, но в печати никак не должна пребыть, а именно: "сел верхом на коротконосьи". Нужно начать это письмо просто словами: "Вооружился взглядом современной близорукости и думаешь, что верно судишь о событиях", и т.д. Не сердись и не гневайся на меня за все эти поправки; они последние. Что же делать? сам видишь, каким образом составлял (я) эту книгу: среди лечений, среди разъездов, среди хлопот (и) дел, которых затруднительности ты и не предполагаешь, среди ответов на множество самых разнородных писем, требующих не пустых, но обдуманных ответов. Я дивлюсь, как еще у меня, при таких обстоятельствах, не переворотилось все в голове и не происходит гораздо больших оплошностей, промахов и пропусков, и как еще в голове моей держится довольно точная память всего. Это Бог так милостив ко мне; ни чему другому не могу больше приписать.
Теперь поговорим о цене книги. Если в ней окажется не более 500 страниц, то пустить ее по два руб. сер.; если же более, то есть, приблизится до 600 и даже перевысит, то пустить по три руб. серебром. Это не будет дорого, соображая то, что ее будут более покупать люди богатые и достаточные, а бедные получат даром от их великодушных раздач. Все вырученные деньги присылай немедленно на имя посольства в Неаполь. Жуковский, вероятно послал тебе из Франкфурта свидетельство о жизни, вследствие которого взявши из казначейства все следуемые мне по означенный день деньги, перешли в Неаполь. Не позабудь переслать экземпляров книги ко всем тем, которые поименованы в последнем моем письме. Напоминаю еще раз, кому именно. Царскому Дому всему до единого, - вели переплетчику переплести для того заблаговременно в приличные переплеты; Софье Михайловне (прежде всех) 6 экземпляров; Шевыреву в Москву (со включением процензурованнаго) 8 экз.; Марьи Ив<ановне> Гоголь в Полтаву 6; Арк<адию> Р<оссети> 3; в Харьков Иннокентию 1; в Ржев священнику Матвею Алекс-<андровичу> 2; Жуковскому во Франкфурт 1; Гр. А.П. Т<олстому> в Париж 2; мне в Неаполь сколько может взять курьер - от трех до пяти экз.
Об отправке безостановочной и поспешной за границу попроси от меня покрепче графиню Н<ессельрод>. Скажи, что этим она меня крепко обяжет. Ей дай от имени моего экземпляр; все прочие купят. Вот, кажется, все, что относится до окончательных распоряжений по делу книги: "Выбранные места из переписки с друзьями".
Теперь другая просьба. В Петербург приедет Щепкин хлопотать о постановке "Ревизора" в настоящем виде ко дню его бенефиса, с присоединением доселе неигранного о неизвестного публике окончания пиэсы, под именем "Развязки Ревизора". Прими Щепкина как можно получше, потому что он стоит того во всех отношениях, и окажи ему покровительство и посредничество свое во всех делах, где сможешь, как относительно театрального цензора, так и прочего. А "Ревизора", вырвавши из собрания моих сочинений, где он напечатан в полнейшем виде противу двух прежних отдельных изданий, поднеси его на процензурование Н<икитенке> или другому цензору, какому найдешь приличнее, присоединивши к тому и "Развязку Ревизора", которая находится в рукописи у Щепкина и которую, разумеется, нужно переписать. Все это нужно произвести в двух экземплярах, потому что "Ревизор" должен выйти вдруг разом и в Петербурге, и в Москве, в других изданиях (на московском выставить четвертое, на петербургском пятое ). Выйти он должен ко дню бенефисов обоих актеров: в Петербурге Сосницкого, в Москве Щепкина, так чтобы в день самого представления мог бы тут же в большом количестве распродаться. Заглавие ему: Ревизор с Развязкой, Комедия в пяти действиях с заключением. Соч. Н. Гоголя. Издание пятое. Продается в пользу бедных. Цена 1 р. сер. Корректуру его, мне кажется, можно поручить Арк<адию> Р<оссети>. Он человек степенный, надежный и дело это поймет, если ты не откажешься растолковать его и поучить. На его же можешь, я думаю, возложить многое, что будет тебе тяжело и неудобно. Мне становится уже и скорбно, что я на тебя вдруг навьючил столько дел, но что ж делать? мы все труженики. Ты видишь, что я работаю тоже не для себя. От графини А.М. В<иельгорской> ты получишь "Предуведомление к Ревизору", из которого узнаешь, каким бедным собственно принадлежат деньги за "Ревизора" и каким образом должна быть им произведена раздача. Предуведомление это, в двух экземплярах, поднеси на процензерование цензора и отправь одно в Москву для напечатания к Шевыреву, который издаст "Ревизора" в Москве. В Петербурге же должен взять это попечение на себя ты, Христа ради, а не ради меня. Прими хотя главный надсмотр и дела с книгопродавцами. Собравши от них деньги, ты раздели эти деньги поровну между теми, на которых возложил я обузу быть раздавателями вспомоществований, как все это увидишь изложенным в предуведомлении. Затем обнимаю тебя. Крепись и мужайся во всем и не негодуй на меня. Едва успеваю писать. Руки мои коченеют и леденеют, хотя в комнате теплота юга".
Прерываю ряд писем Гоголя по поводу издания "Переписки с друзьями", чтобы дать место письму к П.А. Плетневу же, которое, хотя трактует о постороннем предмете, но служит, однако ж, как бы продолжением 8-го письма.
"Неаполь. Декабря 8 (1846).
"Ревизора" надобно приостановить, как печатанье, так и представленье. Судя по тем вестям, которые имею и по некоторым препятствиям и наконец принимая к сведению некоторые замечания Шевырева, изложенные им в письме, которое я сей час получил, я вижу, что "Ревизор с Развязкой" будет иметь гораздо больше успеха, если будет дан чрез год от нынешнего времени. К тому времени я и сам буду иметь время получше оглянуть это дело, выправить пиэсу и приспособить более к понятиям зрителей. Теперь же "Развязка Ревизора", в таком виде, как есть, может произвести действие противоположное и, при плохой игре наших актеров, может выйдти просто смешной сценой. А потому, если, к счастью, еще не отдана в цензуру рукопись, то удержи ее под спудом у себя. Если же отдана, то, взявши ее немедленно как бы для некоторой поспешной перемены, положи под спуд, употребив елико возможные меры к тому, чтобы она не пошла во всеобщую огласку.
От Шевырева я, между прочим, узнал новость, о которой ты меня совсем не известил, а именно: что "Современник" уже не в твоих руках------А я послал (ничего об этом не ведая), на прошлой неделе, тебе статью О Современнике, которую ты, вероятно, имеешь уже в руках и прочел. Не смею теперь никаких делать тебе замечаний. Они могут быть и ошибочны, и не кстати; скажу тебе только то, что мне кажется, что теперь, именно в нынешнее время, именно с наступающего 1847 года, твое участие в литературе гораздо нужнее, чем до этого времени; во все же минувшее время оно мне казалось совершенно бесплодным; так что мне кажется, если бы ты даже вместо "Современника" стал издавать "Северные Цветы", то и это было бы полезно. А впрочем да вразумит тебя во всем Бог и наведет сделать то, что тебе следует, что, вероятно, тебе известно лучше, чем кому другому, а в том числе и мне. Что же касается до статьи моей, то поступи с ней, как найдешь приличней".
9
"Неаполь. Декабря 4 (1846).
Долго, долго нет от тебя ответа. Дело, как видно, затянулось. Все бы, однако же, тебе следовало меня уведомить хотя двумя строчками об исправном получении моих писем, с приложениями, как пятой тетради, так и поправок, посланных вслед за нею, писем к Щепкину, В<иельгорским> и пр. Но не смею, впрочем, винить тебя, зная, как много зависит не от нас. Даже не смущаюсь и не беспокоюсь долгим молчанием твоим. Сердце мое верит, что все будет хорошо и будет так, как быть должно; стало быть, еще лучше, чем нам хочется.
Посылаю тебе при сем прилагаемую статью, которую ты прочти внимательно и дай на нее чистосердечный и немедленный ответ. Я буду беспокоиться, если не получу его. Сверх означенного мною числа экземпляров книги для посылок кому следует, пришли мне еще три, или четыре экземпляра. К тебе явится Л<юбимов> за ними. Ему можешь также поручить и другие присылки ко мне посредством курьеров, если тебе будет хлопотливо и скучно трактовать об этом с графиней Н<ессельрод>. Впрочем, она добрая женщина, и я уверен, что она постарается о том, чтобы все дошло поскорее в мои руки. Не поскучай также немедленной отправкой ко мне (также посредством курьера) всех тех писем, которые получились от разных лиц с замечаниями на "М<ертвые> души". Эти письма мне очень, очень нужны, - одним словом, так нужны, как никто не может знать, кроме разве одного меня".
10
"Неаполь. 1846 г. декабр. 12. Мне пришло в мысль: не пропадают ли твои письма. Иначе ничем другим я не могу себе объяснить твоего молчания. Во всяком случае вексель с деньгами, следуемый мне из казначейства, должен бы быть уже здесь, по моему расчету, месяц назад тому. Или Жуковский позабыл тебе послать свидетельство о моей жизни? Я взял здесь вновь свидетельство и посылаю его на всякий случай. Хорошо, что я здесь встретил знакомых и мог занять у них. Не то, была бы беда. В чужой земле, знаешь сам, не весьма весело сидеть без денег. Я беспокоюсь не шутя насчет пропажи. Зная тебя за человека аккуратного, не могу никак допустить, чтобы ты мог позабыть. Странно, что эти денежные замедления случились именно в это время, когда деньги, так сказать, лежат в моем собственном сундуке, и нужно только протянуть руку, чтобы оттуда достать их. Нужно теперь особенно так распорядиться нам, чтобы этого не случалось в наступающем году, которой доведется мне изъездить по незнакомым землям, где не легко будет изворачиваться, не имея в руках наличных денег. А потому, ты присылай вперед, не дожидаясь моих извещений, в неаполитанское посольство с курьерами всякую тысячу рублей, по мере того, как она накопится от продажи книги. Лучше мне в руках иметь лишнее, чем рисковать встретить подобный случай, который, как ты сам видишь, может случиться всегда. Уведоми, что стало печатанье книги. Я полагал приблизительно около 3000 р. Не позабудь также прилагать записку, кому именно из книгопродавцев и сколько отпущено экземпляров, чтобы я мог держать весь всегда счет в голове и не мог наделать, от неведения его, глупостей и неосмотрительностей. Думаю, что тебе не следует говорить о том, чтобы не давать без денег никому из книгопродавцев. Это ты сам знаешь, потому что и меня тому выучил. По твоей милости, я в Петербурге так расторопно распоряжался с печатаньем книг своих, как не знаю, распоряжается ли теперь кто из литераторов. Книгу мою я, бывало, отпечатаю в месяц тихомолком, так что появление ее бывало сюрпризом даже и для самых близких знакомых. Никогда у меня не бывало никаких неприятных возней ни с типографиями, ни с книгопродавцами, как случилось у Прокоповича. Денежки мне, бывало, принесут сполна все наперед; все это, бывало, у меня тот же час записано и занесено в книгу, и сверх того весь мой книжный счет я носил всегда в голове так обстоятельно, что мог наизусть его рассказать весь. Несмотря на то, что я считаюсь, в глазах многих, человеком беспутным и то, что называется поэтом, живущим в каком-то тридевятом государстве, я родился быть хозяином и даже всегда чувствовал любовь к хозяйству, и даже, невидимо от всех, приобретал весьма многие качества хозяйственные, и даже много кое-чего украл у тебя самого, хотя этого и не показал в себе. Мне следовало до времени, бросивши всю житейскую заботу, поработать внутренно над тем хозяйством, которое прежде всего должен устроить человек и без которого не пойдут никакие житейские заботы. Но теперь, слава Богу, самое трудное устрояется; теперь могу приняться и за житейские заботы и, может быть, с таким успехом займусь ими, что даже изумишься, откуда взялся во мне такой положительный и обстоятельный человек. Когда приведет нас Бог увидеться, и усядемся мы в уютной твоей комнатке, друг против друга, и поведем простые речи, понятные ребенку, от которых будет тепло душам нашим, ты подивишься и возблагоговеешь перед путями, которыми ведет Бог человека, затем чтобы привести его к нему же самому и сделать его тем, чем должен он быть, вследствие способностей и даров, выпавших на его долю. Но это еще не близко. Обратимся к делу. Шевыреву ты можешь послать экземпляров, сколько он ни востребует, для продажи в Москве. На этого человека можно положиться. У него точность, как у банкира. Он так выгодно выпродал все мои находившиеся у него книги, так изворотливо выплатил все мои долги, не оставив меня в неведении даже в последней копейке моих денег, что наиаккуратнейший банкир ему бы подивился. Тысячу рублей отложи на уплату за письма ко мне, на журналы и на книга, какие выйдут позамечательней в этом году. Я просил Аркадия Р<оссети> заняться пересылкой их, если это окажется тебе обременительным и хлопотливым. В этом году мне будет особенно нужно читать почти все, что ни будет выходить у нас, - особенно журналы и всякие журнальные толки и мнения. То, что почти не имеет никакой цены для литератора, как свидетельство бездарности, безвкусия, или пристрастия и неблагородства человеческого, для меня имеет цену, как свидетельство о состоянии умственном и душевном человека. Мне нужно знать, с кем я имею дело; мне всякая строка, как притворная, так и не притворная, открывает часть души человека; мне нужно чувствовать и слышать тех, кому говорю; мне нужно видеть личность публики; а без того у меня все выходит глупо и непонятно. А потому все, на чем ни отпечаталось выражение современного духа русского в прямых и косых его направлениях, для меня равно нужно; то самое, что я прежде бросил бы с отвращением, я теперь должен читать. А потому не изумляйся, если я потребую присылать ко мне все газеты и журналы литературные, в которые тебя не влечет даже и заглянуть".
11
"Неаполь 1847 г., генв. 5, нов. ст. Письмо твое (от 21 ноя. / 3 дек.) получил; вексель получен за четыре дня прежде. Долгое молчание твое я приписывал именно не чему другому, как затяжке дела и препятствиям ------Ты свое дело сделал, хлопотал и старался изо всех сил; но я своего дела не сделал------Если я, благословясь и молясь Богу, составлял книгу, взвешивая потребности современные жаждущего общества и многого того, что покаместь не видно поверхностным и ничего нехотящим знать людям; если я до сих пор нахожусь в твердом убеждении, что книга моя полезна: то будет малодушно с моей стороны остановиться при начале и не употребить всех сил для того, чтобы довести к концу дело. Если у нас не будет столько любви к доброму делу, чтобы уметь бороться из-за него с препятствиями; если мы не станем употреблять хотя столько постоянства и настойчивости в благих и добрых подвигах, сколько человек низкий употребляет в низких, в стремлении к своей своекорыстной и низкой цели: то где же тогда заслуга наша перед добром? И чем же мы тогда доказали нашу любовь к добру, когда из-за него не выдержали даже столько битв, сколько выдерживает гадкой человек из своей привязанности к гадкому? Итак, повторяю тебе, ты все почти сделал, что тебе казалось очевидно возможно; но я должен сделать также от себя, что мне кажется очевидно возможным------Если книга уже вышла в свет без этих писем, это ничего не значит. Это даже еще лучше----------Как только же они будут разрешены к печатанию, ты их тотчас же отправь в Москву к Шевыреву, чтобы он их вместил во второе издание, долженствующее печататься в Москве, прибавив к слову "издание" пополненное и умноженное ----------По крайней мере совесть моя тогда будет спокойна, и на душе моей не останется тогда упрека, что я был ленив и недеятелен в деле, требовавшем деятельности и благородной устойчивости характера; а без того я не могу успокоиться.
Относительно "Ревизора" ты уже, верно, знаешь мое решение - отложить до следующего 1848 года----------Я и прежде предполагал дать ее[17] на театре только в таком разе, если бы протекло значительное расстояние времени от появления в свет моей "Переписки", чтобы многие мысли успели обойтись в свете и в публике; иначе, все покажется дико и странно. Что же касается до напечатания "Ревизора" отдельно, то это имело бы смысл и расход только в таком случае, если б пиэса возымела в представлении большой успех и произвела сильное впечатление, а без этого нечего об этом и думать. "Развязку Ревизора" положи до времени под спуд. Мне нужно будет потом и самому ее хорошенько пересмотреть. Многое нужно будет сказать гораздо умнее и понятней, чем там сказано. Да и всего "Ревизора" нужно будет хорошенько пообчистивши, дать совершенно в другом виде, чем он дается ныне на театре. Теперь же на него гадко и противно глядеть; из него актеры сделали такую тривьяльность, что, я думаю, нет человека, которому бы приятно было на него поглядеть.
Насчет аккуратности денежной не беспокойся. Счет векселям я веду и, кроме того, что у меня добрая память, не позабываю все записывать. Все приходится так, как следует; нигде не проронено ни копейки: рубль в рубль и копейка в копейку.
Не гневайся на меня за то, что послал тебя к графине Н<ессельрод>. Если найдешь другую скорую оказию переслать мне книги, - конечно хорошо. А если не найдешь, почему не обратиться к ней, хоть, положим, для того, чтобы попробовать? Ведь она же не съест тебя за это! А мне простительно это покушение, потому что она исполнила уже одну комиссию мою в то время, когда еще не знала меня вовсе лично, - и сама даже вызвалась. Почему ж мне не подумать, что она и теперь может для меня сделать одолжение, уже узнавши меня лично? Вообще, я должен тебе заметить, что ты напрасно считаешь меня человеком, доверчиво предающимся людям и полагающимся на всякие сладкие обещания. В твоих глазах, я какой-то прыткий юноша, довольно самолюбивый, которого можно усластить похвалами и всякими вежливыми обхождениями, со стороны всякого рода значительных людей; а мне, говорю тебе не в шутку, это приторно, и я чаще знакомлюсь даже с такими людьми, от которых надеюсь получить именно черствый прием. Мне это нужно для многих, многих, слишком многих причин, которые я бы не умел даже и поведать, и которых ты, может быть, не понял бы даже и тогда, если бы я умел поведать их. Скажу тебе только, что настает наконец такое время, когда упреки, жесткие слова и даже несправедливые поступки от других становятся жизнью и потребностью душевною, и от них удивительно уясняется глаз, растет ум, силы и - словом - растет все в человеке... Но чувствую, что это не может быть тебе понятно. Ты меня не знаешь. Я думал, что многое объяснит тебе моя книга; но, кажется, ты считаешь ее за маску, которую я только надел для публики. Иначе, ты не сделал бы мне напоминания во второй раз, в конце письма твоего----------
Я бы этих слов не сказал бы и тому, который еще недавно начал узнавать людей. Из всего того, что мною написано, несмотря на все несовершенство написанного, можно, однако же, видеть, что автор знает, что такое люди, и уметь слышать, что такое душа человека; а потому не может так грубо ошибиться, как может ошибиться иной; а потому может даже лучше другого взвешивать и светские отношения людей к себе, и отношения людей вообще между собою. Чтобы раз навсегда было тебе, хотя отчасти, понятно, какого рода у меня нынешние отношения к людям, скажу тебе, что не без воли Промысла высшего определено было мне в последнее время сталкиваться с человеком в его трудные минуты и в самые тяжелые состояния душевные, в какие только и обнажается передо мною душа человека. Вот почему мне случилось узнать насквозь многих таких людей, которых никогда не узнать светскому человеку со всех сторон. Если бы случилось мне познакомиться с тобою теперь, именно в последнее время, а не прежде, между нами бы вдруг завязалась дружба навсегда, между нами никогда не произошло бы никаких недоразумений. Но я не введен был никогда вполне в твою душу. Твоя душа не занемогла тогда никакою скорбью, а потому и не могла обнаружить себя передо мною, да и я не в силах был бы тогда ее услышать. Вот почему мы, умея ценить друг друга, однако же не знали друг друга, и не было между нами истинно родного голоса, по которому человек человеку в несколько раз ближе, чем брат брату.
Еще тебе скажу: не думай, чтобы я когда-либо обольщался словами человека даже и тогда, когда меньше знал свет и был далеко невоспитаннее теперешнего. Драгоценный дар слышать душу человека мне уже был издавна дарован Богом, и в неразвитом своем состоянии он уже руководил меня в разговорах с людьми, и передо мной сами собой отделялись звуки истинные слов от звуков фальшивых в одном и том же человеке. Поэтому я весьма рано стал примечать, что есть дурного в хорошем человеке и что есть хорошего в дурном человеке. Ко мне становился человек вовсе не тою стороною, какою он сам хотел стать предо мною; он становился противувольно той стороной своей, которую мне любопытно было узнать в нем; так что он иногда, сам не зная как, обнаруживал себя передо мною больше, чем он сам себя знал. Итак слова твои и предостережение, изъявленные тобою в конце письма, которые ты даже советуешь мне записать себе в книгу, напрасны: ты их сказал вследствие того, что поторопился вывести заключение из дел, по-видимому похожих на те, из которых выводятся подобные заключения, но в самом деле не тех. Вместо того, чтобы воспользоваться сделанным мне твоим замечанием, я сделаю тебе несколько своих замечаний и попрошу их записать себе раз навсегда в свою памятную книжку.
1) Что люди знатные и вообще находящиеся в высших кругах имеют горькие и скорбные душевные минуты и не находят даже и средства показать себя с настоящей и с лучшей стороны своей, и положения их, если рассмотришь внимательно все обстанавливающие их обстоятельства, так бывают трудны, что не бывает решительно средств выйти из необходимости быть в черствых и холодных сношениях с людьми.
2) Что все живущие в Петербурге, хорошие и дурные без исключения, более или менее, покрываются, сами не слыша, наружною (очевидною для других и незаметною для себя) обмазкою эгоизма, - и, поверь, она у всех нас. Рассмотри себя построже: ты и в себе отыщешь признаки того. Вопроси построже свою душу, не ближе ли к ней свои собственные дела и страдания, чем дела и страдания других, не боишься ли (ты) во всяком, даже великодушном деле компрометировать прежде себя, и не отказался ли ты из-за этой причины уже от многих добрых дел, полезных другим?
3) Что, если мы будем смотреть на холодный прием, нам оказанный, и остановимся какой-нибудь невнимательностью к нам, которая покажется нам или пренебрежением к нашему званию, или неуважениям к нашим достоинствам, то никогда не сойдемся мы с человеком и никогда не придем к душе его, и будем вечно играть в жмурки между собою. Но если, не смутясь никаким наружным холодом, сделаешь прямо приступ к душе его и скажешь ему открыто: "Я, мимо всех приличий, пришел к вам, в уверенности, что благородна душа ваша и свято вам чувство добра, и вследствие этого я твердо говорю вам: вы должны сделать такое-то дело!" Поверь, что тот же холодный человек окажется другим после таких слов. Я по крайней мере уже испытал это.
Скажу тебе, что есть у меня знакомства, которые начались с первого раза даже упреками с моей стороны, и от меня приняты были благодарно такие замечания, которые от другого не были бы приняты и за которые бы даже на других рассердились. И эти люди сделались вдруг мне близкими людьми. Нет, напрасно ты думаешь, что ты знаешь людей, а я их не знаю. Ты знаешь их под светской их маской. Я очень понимаю, что на твоем месте и при твоих отношениях с ними, нельзя и узнать их иначе. Даже тот человек, который изворотливей тебя и более навыкся с людьми и более твоего одарен способностями слышать разнообразные силы и способности человека, как открытые, так и сокровенные, даже и тот по тех пор не узнает вполне человека, покуда не загорится весь любовью к человеку и покуда человек не сделается его наукою и единственным занятием, а душа человеческая единственным его помышлением. Если хотя часть такой любви поселится в душе, тогда все простишь человеку, не оскорбишься никаким его приемом; напротив, с любопытством ожидаешь от него всего, чтобы видеть, в каком состоянии душа его и как ему помочь потом освободиться от того, что мешает оказаться его достоинствам в истинном их свете. Даже я, получивший теперь, может быть, одну только песчинку этой любви, уже не могу теперь поссориться ни с одним человеком, как бы он несправедливо ни поступал со мною. Несправедливый поступок мне только дает новую власть над ним: я терпелив, я дождусь своего времени и потом выставлю перед ним так несправедливость его поступка, что он увидит сам эту несправедливость (половина несправедливостей делается от неведения); ему сделается совестно и, желая загладить вину свою передо мною, он уже сделает тогда все, что ни прикажу ему, как послушный раб для господина.
Друг мой, не пропусти этих слов. Прочитай письмо мое два, или три раза в разные расположения духа твоего. Почему знать? может быть, в них заключена правда, именно в это время нужная душе твоей. Не мы управляем своими действиями; незримо правит ими Бог; мы только орудия Его воли, и нами же Он говорит нам; а потому не нужно пропускать ничьих слов без того, чтобы не рассмотреть, что из них нужно взять в примененье к самому себе.
Но я заговорился; обращаюсь к письму твоему. Ты говоришь, чтобы я издательские распоряжения ограничил тобой и Шевыревым и не вмешивал сюда никого. Но я никого и не вмешивал: по поводу "Развязки Ревизора", Шевырев написал без моего ведома письма к В<иельгорскому> и В<еневитинову>; он позволил себе распорядиться так по случаю болезни Щепкина, которому поручено было лично хлопотать об этом. Слово лично особенно подтвердил Шевыреву потому, что я боюсь переписки и хлопот письменных, как огня: от них только бестолковщина и недоразумения. А.М. В<иельгорской> назначена была часть вовсе не издательская: ей поручалась просто раздача сумм бедным, в случае если бы был издан "Ревизор" и выпродан. Этого дела никто бы умнее ее не мог произвесть. Я тебе особенно советую с ней познакомиться. У ней есть то, чего я не знаю ни у одной из женщин: не ум, а разум; но ее не скоро узнаешь: она вся внутри. Р<оссети> я тебе советовал иметь в виду только в таком случае, когда не позволят твои собственные дела заняться изданием "Ревизора", которых я предполагал у тебя довольно; теперь же, как вижу из письма твоего, их даже более, чем я предполагал.
Р<оссети> я поручал еще заняться пересылкою и покупкою мне нововыходящих журналов и книг тоже в таком случае, если бы тебе невозможно и затруднительно было этим заняться. Я, признаюсь, думал, что ты не поверишь, чтобы мне так нужны были новые книги, и особенно всякая журнальная дрянь, которая действительно для многих, и особенно для людей умных, есть дрянь, но которая для меня теперь слишком нужна, равно как всякое вообще литературное движение и голос, в каком углу ни раздающийся, истинный, или притворный. Я думал, что ты все это примешь за один каприз и не уважишь такой моей просьбы, и вот почему я просил Р<оссети>, хорошенько узнавши от тебя, возможно ли, или невозможно, тебе затрудняться самому такими мелочами, взять часть этого дела на себя. Много уже моих просьб, слишком для меня значительных, и вопросов, слишком для меня важных, оставлено без ответа и удовлетворения, именно потому, что они показались маловажными в глазах тех людей, к которым были обращены. Итак мне извинительно питать в этом отношении некоторое недоверие вообще ко всем; мне извинительно думать уже вперед, что всякое мое слово будет принято за каприз избалованного дитяти: так непохожи теперь надобности и потребности мои на потребности и надобности других людей. Я очень знаю, что, если бы я изъяснил свою надобность не отрывчатым требованием, но изложением подробным всех причин, было бы ясно как день, почему я прошу чего-нибудь; но для всего этого требуется исписывать кругом листы, а для этого у меня нет времени. А потому я прошу тебя относительно всякого рода просьб и требований моих, поступать таким образом: все те, которые покажутся в твоих глазах важными, исполнять самому, прочие же передавать другим, по усмотрению, кого найдешь из них старательней, добрей и готовей на услугу, сопровождая такими словами: "Не смотрите на то, что предмет просьбы сам по себе маловажен; исполнением такой просьбы вы сделаете большую услугу этому человеку, которой он не позабудет вовек, и, если только вы терпеливы и можете ожидать конца всякому делу, увидите, что я не лгу и что он сумеет потом отслужить вам". Насчет отправки мне литературных новостей, поручи и другим узнавать обо всех едущих за границу, чтобы не пропускать никаких случаев пересылать мне. Я бы советовал тебе особенно посоветоваться с кн. В<яземским> и Р<оссети>, каким бы образом устроить так, чтобы курьеры могли брать мне все новые журналы. Кн. В<яземский> очень хорош с гр. Н<ессельрод>, а Р<оссети> может подвигнуть В. П<еровского> похлопотать, который, по своему доброму расположению ко мне и вообще по своей доброй душе, сделает от себя, что сможет. Кн. В<яземскому> ты можешь дать, если он того пожелает, просмотреть мои письма----------Он человек умный, и его замечания мне будут особенно важны. Кроме того, что его ум способен соображать многое и видеть степень полезности у нас многих вещей, он, я думаю, еще более пополнел и стал многосторонней и осмотрительней со времени разных внутренних событий и тяжелых душевных потрясений, проясняющих взгляд человека, которые случились с кн. В<яземским> в последнее время. Вообще я бы советовал тебе сойтись с ним теперь поближе; мне кажется, вы теперь более друг друга оцените и поймете, и мое дело, или лучше дело моей книги, будет хорошим для того предлогом".
12
"Неаполь. Февраля 6 (1847).
Я получил твое письмо, с известием о выходе моей книги.
Зачем ты называешь великим делом появление моей книги? Это и неумеренно, и несправедливо. Появление моей книги было бы делом не великим, но точно полезным, если бы все уладилось и устроилось, как следует. Теперь же----------уж лучше было бы придержать книгу. На книгу мою ты глядишь, как литератор, с литературной стороны; тебе важно дело собственно литературное. Мне важно то дело, которое больше всего щемит и болит в эту минуту. Ты не знаешь, что делается на Руси внутри, какой болезнью там изнывает человек, где и какие вопли раздаются и в каких местах. Тепло, живя в Петербурге, наслаждаться с друзьями разговорами об искусстве и о всяких высших наслаждениях. Но когда узнаешь, что есть такие страдания человека, от которых и бесчувственная душа разорвется; когда узнаешь, что одна капля, одна росинка помощи в силах пролить освежение и воздвигнуть дух падшего, тогда попробуй перенести равнодушно это----------Ты не знаешь того, какой именно стороной были полезны мои письма тем, к которым они писались; ты души человека не исследовал, не разоблачал как следует ни других, ни себя самого перед самим собою; а потому тебе и невозможно всего того почувствовать, что чувствую я. Странны тебе покажутся и самые слова эти.----------В бестолковщине этого дела----------конечно я виноват, а не кто другой. Мне бы следовало ввести с самого начала в подробное сведение всего этого графа М.Ю. В<иельгорского>.------Это добрая и великодушная душа; не говорю уже о том, что он мне родственно близок по душевным отношениям ко мне всего семейства своего. Он, назад тому еще месяц, изъяснил Государю такую мою просьбу, которой, верно, никто бы другой не отважился представить; просьба эта была гораздо самонадеяннее нынешней, и ее бы вправе был сделать уже один слишком заслуженный государственный человек, а не я. И добрый Государь принял ее милостиво, расспрашивал с трогательным участием обо мне и дал повеление канцлеру написать во все места, начальства и посольства за границей, чтобы оказывали мне чрезвычайное и особенное покровительство повсюду, где буду ездить, или проходить в моем путешествии----------
Какие вдруг два сильные испытания! С одной стороны нынешнее письмо от тебя; с другой стороны письмо от Шевырева, с известием о смерти Языкова. И все это случилось именно в то время, когда и без того изнурились мои силы вновь приступившими недугами и бессонницами в продолжение 2-х месяцев, которых причин не могу постигнуть. Но велика милость Божия, поддерживающая меня даже и в эти горькие минуты несомненной надеждой в том, что все устроится как ему следует быть. Как только статьи будут пропущены, тотчас же отправь их к Шевыреву для напечатания во втором издании в Москве, которое, мне кажется, удобнее произвести там, как по причине дешевизны бумаги и типографии, так равно и потому, что он менее твоего загроможден всякого рода делами и изданиями. На это письмо дай немедленный ответ. Обнимаю тебя от всей души.
Если же ты не будешь занят никаким другим делом и время у тебя будет совершенно свободное, и будет предстоять возможность отпечатать весьма скоро книгу хорошо и без больших издержек, тогда приступи сам. Пожалуста ничего не пропусти и статьи------вели лучше переписать все целиком, а не вставками.
Они у меня писаны последовательно и в связи, и я помню место почти всякой мысли и фразе. Особенно чтобы статья о лиризме наших поэтов не была перепутана; разумею, чтобы большая вставка, присланная мною при пятой тетради, вставлена была как следует, наместо страниц уничтоженных. Порядок статей нужно, чтобы был именно такой, какой у меня".
13
"Неаполь. Февраля 11 (1847). Я пишу к тебе эту маленькую записочку только затем, чтобы уведомить тебя, что письмо твое, со вложением векселя, мною получено. Книга до меня не дошла, чему я отчасти даже рад, потому что, признаюся, мне бы тяжело было на нее глядеть.------
Ты, вероятно, теперь уже получил три письма мои, с распоряжениями по части второго издания ее в полном виде, со включением всех мест и приведением всего в полный порядок. Первое письмо, весьма длинное, писанное тотчас по извещении твоем о происшедшей бестолковщине; второе, посланное с А<праксиным>, с приложением копии с письма к Г<осударю>; третье отправленное, назад тому несколько дней, в ответ на уведомление о выпуске в свет обгрызенного Н<икитенкой> оглодка. Я предполагал прежде второе издание печатать в Москве, рассчитывая на меньшие издержки и на доставление отдыха тебе; но вижу, что весьма легко может случиться от этого какая-нибудь новая бестолковщина и во всяком случае замедление. А книге следует быть выпущенной к светлому воскресению, ибо после этого времени, как сам знаешь, все книжное останавливается. Возьми в помощь Р<оссети>. Он человек весьма аккуратный, и, если его немножко введешь в это дело, он сумеет хорошо держать корректуру. Впрочем, сам смекни, как уладить. Если же прежде пропуска статей окажется сильная потребность второго издания книги даже в нынешнем ее виде, то отпечатай наскоро, елико возможно, еще завод, если не два, и печатай полное издание третие, не заботясь о том, что не разошлось второе. Не позабудь того, что я прошу читателей покупать не только для себя, но и для тех, которые не в силах сами купить; а для раздачи людям простым, я думаю, даже лучше придется книга в ее нынешнем виде. Цену можешь положить меньшую; впрочем это зависит от твоего соображения. Что касается до книги в ее полном виде, то ей цена три руб. сер., не меньше. Как бы то ни было, но в ней должно быть около 600 страниц. Денег мне больше не присылай, потому что поездка моя, вследствие этих смут и хлопот, равно как и самого моего здоровья, ныне вновь ослабевшего, равно как и неполучение тоже до сих пор пашпорта, отодвинута далее; а отправь покуда две тысячи моей матери, если удосужишься и если деньги накопились. Не благодарю тебя покаместь еще ни за что, - ни за дружбу, ни за аккуратность, ни за хлопоты по делам моим. Что же делать? Есть дела, которые должны быть впереди наших личных дел, а таким я почитаю пропуск именно тех самых статей, которые не показались тебе важными и насчет которых ты согласился, что их лучше не печатать".
14
"22 февраля / 6 марта н. ст. 1847 г. Прости меня, добрый друг, за те большие неприятности, которые я, может быть, нанес тебе моими нескромными просьбами о восстановлении моей книги в ее прежнем виде. Прости меня, если у меня вырвалось какое-нибудь слово, тебя оскорбившее, в том письме моем, в котором вложено было письмо к доброй А.О. Ишимовой. Думаю так потому, что писал его в тревожном состоянии, среди одолевших меня недугов и печальных известий. Одолел меня также и страх за мою книгу, которая могла быть непонята от выпуска многих статей, потому что в ней было все в связи и последовательности, в которой, только опираясь на предыдущее, я позволял себе сказать последующее.----------Не ради достоинства самих статей, но ради важности самого предмета, мне хотелось, чтобы по поводу их было сказано другими умнее и лучше моего и от этого распространилось бы у нас большее знание земли своей и народа своего. Я был уверен, и теперь в этом уверен, что статьи мои не могли напечататься от неприличия тона речи, что, облегчивши и уничтоживши многое, они придут в такой вид, в каком могут быть пропущены. Я писал к кн. В<яземскому> и гр. М.Ю. В<иельгорскому> рассмотреть строго мою книгу. Кн. В<яземский> писал потом еще письмо, умоляя уничтожить сначала заносчивые выходки, неприличные выражения, все места, показывающие самонадеянность, самоуверенность и гордость того, кто писал их, и попробовать прочитать всю книгу сплошь в исправленном виде, чтобы увидеть еще раз, можно ли ее представить. Я не упрям. Я верю, что они лучше знают меня многие вещи и приличия, и если скажут, что и тогда нельзя, то ни слова не скажу и покорюсь. Но, друг мой, мне бы хотелось, чтобы хотя два-три человека прочли мою книгу в связи, всю сплошь. Это мне очень нужно потому, что этими статьями я хотел не столько учить других, но самому многому учиться, потому что - говорю тебе не ложь - мне нужно слишком много набраться от умных людей, чтобы написать как следует мои "Мертвые души", которые, право, могут быть очень нужная у нас вещь, и притом дельная вещь. Мне нужно много практических и положительных сведений, которые я думал вызвать этими статьями, - именно затем, чтобы быть так же ясну и просту в "М<ертвых> д<ушах>", как неясен и загадочен в этой книге моей. Нужно взять из нашей же земли людей, из нашего же собственного тела, так чтобы читатель почувствовал, что это именно взято из того самого материала, из которого и он сам составлен. Иначе не будут живы образы и не произведут благотворного действия. А потому, Бог весть, может, по прочтении моей книги сплошь, придет кн. В<яземскому> благая мысль подарить и русскую литературу, и меня такими письмами, которые, разумеется, в несколько раз будут лучше моих, прямей и ближе к делу, и могут быть напечатаны отдельной книгой. Может быть, и добрейший гр. М.Ю. В<иельгорский> снабдит меня такими замечаниями, за которые всю жизнь мою буду ему благодарен. Я не знаю, как перед ним извиняться, не смею даже и писать к нему. Я думая, что я его слишком огорчил моими всеми докуками. Покажи им лучше это письмо мое, то есть, и ему, и кн. В<яземскому>. Может быть, они, прочитавши его, сколько-нибудь извинят меня и простят меня. Мне кажется, что все семейство его, мною нежно любимое, мною недовольно, потому что, с появления моей книги, никто из них не писал ко мне. Скажи им, что все мои проступки, в которых видят и самонадеянность, и самолюбие, и самоослепление происходят просто от глупости, от нетерпения переждать немного, пока придешь в такое состояние, что можешь заговорить просто и без напыщенности о том, что теперь выражается грубо, неотесанно и напыщенно. Так бывает со всяким юношей, который не созрел: он всегда хватит нотой ниже, или выше того, чем нужно. Итак желание мое, чтобы гр. М.Ю. В<иельгорский>, кн. В<яземский> и даже В.А. П<еровский>, если захотят, были моими судьями, и для этого мне бы хотелось, чтобы вся книга была переписана сплошь, со включением всего (кроме двух статей "К близорукому приятелю" и "Страхи и ужасы", которые совсем не для печати и наместо которых у меня готовились другие, под тем же заглавием). Скажи, что никакое решение их не огорчит меня, что увидать свет эти статьи должны были только затем, чтобы доставить мне замечания (если я вместе с тем и питал сокровенное желание доставить ими пользу); что, если мне сделают они замечания и побранят меня, я тогда помирюсь совершенно с судьбой моих писем. Друг мой, не сердись на меня и ты ни за что и употреби с своей стороны все, чтобы подвигнуть их к сему последнему делу. Дело это будет истинно христианское, потому что обратится в добро.
Уведомляю тебя, что отъезд мой на Восток, по случаю расклеившегося моего здоровья, позднего получения пашпорта (его получил только вчера, стало, я бы не поспел в Иерусалим к светлому празднику, если бы и мог ехать) и наконец по случаю всякого рода препятствий, случившихся с теми моими приятелями, которые должны были также ехать в Иерусалим (я же один, по немощи душевной и телесной, не мог пуститься в такую дорогу), - итак, по случаю всего этого и вместе с тем по случаю надобности ехать на железные воды и на морское купанье, отъезд мой отодвинут. А потому мне всякие письма следует, до мая первых чисел, отправлять еще в Неаполь, а от мая до сентября во Франкфурт, на имя Жуковского, и с сентября вновь в Неаполь, откуда, если Бог благословит, на Восток, а с Востока на нашу Русскую сторону.
Уведомляю также тебя, что книг я до сих пор не получил ни одной. Я полагаю, это от того, что, вероятно, они были адресованы на мое имя; а так как сам по себе я человек не велик, несмотря на великую возню, которая идет обо мне теперь в литературе, то курьер их и оставил в какой-нибудь канцелярии по дороге. Всего бы лучше адресовать или на имя посланника, или по крайней мере секретаря посольства. Что касается до векселя Прокоповича, то он, вероятно, получен кем-нибудь другим. Надобно тебе знать, что во Франкфурте, во время нашего пребывания вместе с Жуковским, завелся другой Жуковский и другой Гоголь. Эти господа весьма часто получали наши письма. Какого бы рода ни был этот другой Гоголь, или не-Гоголь, воспользовавшийся деньгами, но он, без сомнения, был человек беспутный и безденежный, стало быть, и теперь остался беспутным и безденежным; а потому взыскивать пришлось бы или с несчастной семьи, или с родственников, чего Боже сохрани. Жуковского я просил разузнать, если можно, но не взыскивать. Ты видишь сам: деньги эти были посланы против моего желания, когда уже было сделано им другое распоряжение, а потому и не судьба была прийти им в мои руки. Прокоповичу скажи, чтобы он об этом не сокрушался: что случилось, то случилось. Скажи ему также, что у меня на душе не только нет против него какого-нибудь неудовольствия, до, напротив того, самое дружески-товарищественное расположение; потому грех будет ему, если он питает против меня какое-нибудь неудовольствие.
Прошу тебя также сделать мне истинно дружескую услугу: посылать прямо по почте в письме, вырвавши из журналов, листки, где говорится о моей книге в каком бы ни было смысле и кем бы ни были они сказаны. Я хочу лучше заплатить подороже за пересылку, чем совсем не получить их, или получить тогда, когда они не будут мне нужны. Деньги, я полагаю, у тебя для этого будут от второго издания, которое я просил (в письме, вероятно, доставленном уже тебе о Ар<кадия> Р<оссети>) напечатать, сходно с первым, как можно поскорее, если настоят требования от книгопродавцев. Жуковский, который получил мою книгу, пишет, что в ней множество опечаток. Пожалуйста похлопочи об исправлении".
15
"Марта 15/27 (1847). Неаполь.
Давно не имею от тебя известия, добрый друг мой. (Я писал к тебе еще не так давно, именно 6 марта.) Если тебя затруднили дела по моей книге, то, повторяю тебе вновь, торопиться с представлением рукописных статей не нужно, тем более, что, во всяком случае, полное издание книги не поспело бы прежде лета. Лучше получше выправить эти статьи, выбросить из них все резкое и оскорбляющее. Я просил кн. В<яземского> в письме к нему, которое, вероятно, вручил ему Р<оссети> (оно было от 28 февр.), чтобы он, читая эти статьи, имел неотлучно в своих мыслях то, что писавший их есть не более, как чиновник 8 класса, чтобы через то видеть лучше, где нужно облегчить жесткое выражение помещением необходимой оговорки, а где уничтожить вовсе иное заносчивое, ни в каком случае неприличное. Все можно сказать, что есть правда, и тем более та правда, которую я хочу сказать, но нужно созреть для того, чтобы уметь ее сказать. И настоящей виной того, что вооружает против меня людей, есть не другое что, как незрелость моя.
Я получил от Жуковского секунду векселя и в то же время от нашего посланника из Франкфурта, Убриля, известие, что мне будут выданы по нем от здешнего банкира Ротшильда все деньги, вследствие его переговоров с его братом, франкфуртским Ротшильдом. Но как странно и как видно, что мне не судьба получить эти деньги! Ротшильдом здешним овладело вдруг сомнение (хотя он уже приказал было мне выдать деньги). Все справки, сделанные во Франкфурте и в Гамбурге относительно незаплаты по первому векселю, показались ему недостаточны, и он попросил у меня времени вновь списаться с Гамбургом: вследствие чего я и просил его распорядиться так, чтобы этот вексель был из Гамбурга препровожден обратно к Штиглицу, а Штиглиц выдал бы деньги эти тебе. Ты их держи у себя. У Прокоповича денег моих достаточно. Но об этом деле мы поговорим с тобой потом.
Дело, которое должно остаться между нами, совсем не так глупо, как кажется с виду; но я не надлежащим образом объяснил свою мысль.