Возвращение в Москву. - Последние письма к родным и друзьям. - Разговор с О.М. Бодянским. - Смерть г-жи Хомяковой. - Болезнь Гоголя. - Говенье. - Сожжение рукописей и смерть.
Из Одессы Гоголь в последний раз переехал в свое предковское село и провел там в последний раз самую цветущую часть весны; потом уехал в Москву, где ожидала его смерть. Вот его последнее письмо из Малороссии, к П.А. Плетневу:
"Полтава. Мая 6 (1851). Милое, доброе твое письмо получил уже здесь, в деревне моей матушки. Из Одессы выслали мне его довольно поздно, - видно, в наказанье за то, что я свое отправил к тебе довольно поздно. Все действительно случилось так, как ты предположил: ровно через месяц после того, как оно было написано, запечатано и, казалось, как бы уже и отправлено на почту, нашлось оно в моем письменном столе. Что прикажешь делать? Видно, горбатого могила исправит. Кажется, как бы я преуспеваю со дня на день в этой добродетели! Зато тем признательнее принял и прочел я знак твоего непамятозлобия, твое милое и милующее письмо. На замечание только твое о моей молодости скажу: Увы! два года, как уже пошел мне пятый десяток, а стал ли я умней, Бог весть один. Знать, что прежде не был умен, еще не значит поумнеть. Что второй том "Мертвых душ" умней первого - это могу сказать, как человек, имеющий вкус и притом умеющий смотреть на себя, как на чужого человека, так что, может быть, С<мирнова> отчасти и права; но как рассмотрю весь процесс, как творилось и производилось его созданье, вижу, что умен только Тот, Кто творит и зиждет все, употребляя нас всех вместо кирпичей для постройки по тому фасаду и плану, которого Он один истинно разумный Зодчий".
Итак, вот мнение самого автора о втором томе "Мертвых душ", хотя он все еще не был доволен своим созданием и совершенствовал его почти до самой смерти. "Беспрестанно поправляю (говорил он в январе 1850 года г. Максимовичу) и всякий раз, когда начну читать, то сквозь написанные строки читаю еще ненаписанные. Только вот с первой главы туман сошел". В июле 1851 года Гоголь, однако ж, писал к П.А. Плетневу о приготовлениях к печати второго тома "Мертвых душ". Вот это письмо:
"Москва, 15 июля. Пишу к тебе из Москвы, усталый, изнемогший от жару и пыли. Поспешил сюда с тем, чтобы заняться делами по части приготовленья к печати "Мертвых душ" второго тома, и до того изнемог, что едва в силах водить пером, чтобы написать несколько строчек записки, а не то что поправить, или даже переписать то, что нужно переписать. Гораздо лучше просидеть было лето дома и не торопиться; но желание повидаться с тобой и с Жуковским было тоже причиной моего нетерпенья.----------Второе издание моих сочинений нужно уже и потому, что книгопродавцы делают разные мерзости с покупщиками, требуют по сту рублей за экземпляр и распускают под рукой вести, что второго издания не будет.----------Прежде хотел было вместить некоторые прибавления и перемены, но теперь не хочу: пусть все остается в том виде, как было в первом издании.----------Писал бы еще кое о чем, но в силу вожу пером - весь расклеился. Передай душевный поклон мой достойной твоей супруге, о которой кое-что слышал от С<мирнов>ой; Балабиным, если увидишь, также мой душевный поклон. Получил пересланное тобою описание филармонического быта в большом свете, по поводу "Мертвых душ". Две страницы пробежал: правописанье не уважается и грамматика плоха, но есть, показалось мне, наблюдательность и жизнь".
В то время, когда "Мертвые души" занимали, по-видимому, все его помышления, он не переставал заботиться о своем саде в селе Васильевке. Вот его коротенькое письмо об этом к сестре Анне Васильевне:
"Пишу к тебе слова два из Сваркова, куда прибыл благополучно. Завтра отсюда выезжаю весьма покойно в Орел, в экипаже А.М. Марковича, а оттуда в Москву, с дилижансом, о чем ты можешь известить матушку. Когда приедет Кочубейский лесовод, не позабудь спросить у него, когда именно он будет садить желуди у Кочубея, и об этом меня уведоми, равно как и о том, как ты расправляешься с работами в саду, о чем, как ты сама знаешь, мне беседовать всегда приятно".
Гоголь скучал в Москве летом, тем более, что все его знакомые жили по дачам; наконец, получив известие о выходе замуж одной из своих сестер, решился ехать к ней на свадьбу. Вышло, однако ж, не так. Миновав Калугу, он почувствовал один из тех припадков грусти, которые помрачали для него все радости жизни и лишали его власти над его силами. В таких случаях он обыкновенно прибегал к молитве, и молитва всегда укрепляла его. Так поступил он и теперь: заехав в Оптину пустынь, он провел в ней несколько дней посреди смиренной братии, и уже не поехал на свадьбу, а воротился в Москву. Первый визит он сделал О.М. Бодянскому, который не выезжал на дачу, и на вопрос его: зачем он воротился? отвечал: "Так: мне сделались как-то грустно", и больше ни слова. Между тем он писал к матери (от 3-го октября, 1851):
"Добравшись до Калуги, я заболел и должен был возвратиться. Нервы мои от всяких тревог и колебаний дошли до такой раздражительности, что дорога, которая всегда была для меня полезна, теперь стала даже вредоносна".
Собираясь к сестре на свадьбу, Гоголь хотел, видно, обрадовать ее неожиданно, потому что в письме домой по этому случаю он не говорит ничего о своем намерении. Вот это письмо:
"Москва. Июль. О суете вы хлопочете, сестры. Никто ничего от вас не требует, так давай самим задавать себе и выдумывать хлопоты!------
Мой совет: сватьбу поскорей, да и без всяких приглашений и затей: обыкновенный обед в семье, как делается это и между теми, которые гораздо нас побогаче, да и все тут----------
Хотел бы очень приехать, если не к свадьбе, то через недели две после свадьбы; но плохи мои обстоятельства: не устроил дел своих так, чтоб иметь средства прожить эту зиму в Крыму (проезд не по карману, платить за квартиру и стол тоже не по силам), и по неволе должен остаться в Москве. Последняя зима была здесь для меня очень тяжела. Боюсь, чтоб не проболеть опять, потому что суровый климат действует на меня с каждым годом вредоносней, и не хотелось бы мне очень здесь остаться. Но наше дело - покорность, а не ропот. Сложить руки крестом и говорить: Да будет воля Твоя, Господи! а не: Сделай так, как я хочу!
"Посылаю тебе, сестра Елизавета, просимые тобою Евангелие и Библию. Желаю от всей души заниматься более внутренним духом их, чем наружностью и переплетом. А тебе, сестра Анна, Лавсаик, золотую книгу, если только ты ее раскусишь и будешь беспрестанно молиться молитвой Ефрема Сирина: "Дух же терпения, смирения, любве даруй мне!"------О, настави и вразуми всех нас, Боже! Молитесь обо мне: я сильно изнемог и устал от всего".
Кажется, во время его отсутствия из Москвы, по случаю несостоявшейся поездки в Малороссию, - проехала через Москву А.О. С<мирно>ва в свою подмосковную, именно в село Спасское, Броницкого уезда. Не застав его в Москве, она написала к нему письмо и просила его к себе в деревню. Гоголь приехал в село Спасское и прожил там с месяц. Ему отведено было во флигеле две небольшие комнаты, обращенные окнами в сад. В одной он спал, в другой работал стоя. Он вставал обыкновенно в 5 часов утра, умывался и одевался без помощи слуги и выходил в сад, с молитвенником в руке. К 8 часам он возвращался, и тогда подавали ему кофе. После этого он работал часа два и потом приходил к хозяйке дома, или она к нему приходила. Она видала перед ним мелко исписанную тетрадь в лист, на которую он всякой раз набрасывал платок; но однажды ей удалось прочитать, что дело идет о генерал-губернаторе и о Никите. Гоголь каждый день читал из Чети-Минеи житие святого, который на тот день приходился, и предлагал это чтение хозяйке. Но она страдала тогда расстройством нервов, и не могла читать ничего подобного. Тогда Гоголь хотел повеселить ее и предложил прочитать ей первую главу второго тома "Мертвых душ". Он думал, что Тен-тетников живо займет ее. Но болезненное состояние не позволило ей увлечься и этим чтением. Она почувствовала скуку и призналась в этом автору "Мертвых душ".
- Да, вы правы, сказал он: - это все-таки дребедень, а вашей душе не того нужно.
Но после этого он казался очень печальным.
Так как его комнатки были очень малы, то он, в жары, любил приходить в дом и садился на диване, в глубине гостиной. Однажды хозяйка нашла его там в необыкновенном состоянии. Он держал в руке Чети-Минеи и смотрел сквозь отворенное окно в поле. Глаза его были какие-то восторженные, лицо оживлено чувством высокого удовольствия: он как будто видел перед собой что-то восхитительное. Когда А<лександра> О<сиповна> заговорила с ним, он как будто изумился, что слышит ее голос, и с каким-то смущением отвечал ей, что читает житие такого-то святого.
По вечерам Гоголь купался в реке, пил воду с красным вином, бродил по берегу реки и всегда с удовольствием наблюдал, как возвращались стада с поля в деревню: это напоминало ему Малороссию. Он уж тогда был нездоров, жаловался на расстройство нервов, на медленность пульса, на недеятельность желудка и не разговаривал ни с домашними слугами, ни с крестьянами. Шутливость его и затейливость в словах исчезла. Он весь был погружен в себя.
Наступила осень; съехались в город рассеянные вокруг Москвы обитатели дач. Жизнь Гоголя потекла тем же порядком, что и в прошлом году. Он уж не чувствовал себя одиноким во время своих отдыхов. В Москве зимою проживало два-три семейства, в которых он был принят как родной. Там каждый был проникнут глубоким уважением к нему, каждый знал его привычки, его любимые удовольствия, и все старались угодить ему. Отправляясь туда на обед, или на вечер, он не имел надобности надевать ненавистный для него фрак[56], или советоваться с модою касательно цвета и покроя своего жилета, тем более, что в Москве вообще меньше, нежели в Петербурге, соблюдаются уставы своенравного comme il faut. За столом в приятельских домах он находил любимые свои кушанья, и между прочим вареники, которые он очень любил и за которыми не раз рассказывал, что один из его знакомых, на родине, всякий раз, как подавались на стол вареники, непременно произносил к ним следующее воззвание: "Вареники-побиденыки! сыром боки позапыханы, маслом очи позалываны - вареники,------"
Это обстоятельство, между прочим, показывает, до какой степени Гоголь чувствовал себя своим в домах московских друзей своих. Он мог ребячиться там так же, как и в родной Васильевке, мог распевать украинские песни своим, как он называл, "козлиным" голосом, мог молчать, сколько ему угодно, и находил всегда не только внимательных слушателей в те минуты, когда ему приходила охота читать свои произведения[57], но и строгих критиков.
Здесь будет место последнему листку записок С.Т. Аксакова.
"В 1851 году Гоголь был у нас в деревне три раза: в июне, в половине сентября, когда он сбирался на свадьбу сестры своей в Васильевку, откуда хотел проехать на зиму опять в Одессу, и, наконец, в третий раз 30-ого сентября, когда он уже воротился с дороги, из Оптиной пустыни. Он был постоянно грустен и говорил, что в Оптиной пустыне почувствовал себя очень дурно и, опасаясь расхвораться, приехать на свадьбу больным и всех расстроить, решился воротиться. Очень было заметно, что его постоянно смущала мысль о том, что мать и сестры будут огорчены, обманувшись в надежде его увидеть. 1-го октября, в день рождения своей матери, Гоголь ездил к обедне в Сергиевскую лавру и, на вовратном пути, заезжал в Хотьков монастырь. За обедом Гоголь поразвеселился, а вечером был очень весел. За обедом Гоголь поразвеселился, а вечером был очень весел. Пелись малороссийские песни, и Гоголь сам пел очень забавно. Это было его последнее посещение Абрамцева и последнее свидание со мною. 3-го октября он уехал в Москву.
В продолжение октября и ноября, Гоголь, вероятно, чувствовал себя лучше и мог успешно работать, что доказывается несколькими его записками. В одной из них, между прочим, он писал:
"Слава Богу за все. Дело кое-как идет. Может быть, оно и лучше, если мы прочитаем друг другу зимой, а не теперь. Теперь время еще какого-то беспорядка, как всегда бывает осенью, когда человек возится и выбирает место, как усесться, а еще не уселся".
Следующие слова из другой записки показывают, что Гоголь был доволен своей работой:
"Если Бог будет милостив и пошлет несколько деньков, подобных тем, какие иногда удаются, то, может быть, я как-нибудь управлюсь".
Потом дошли до меня слухи, что Гоголь опять расстроился. Я писал к нему и спрашивал: как подвигается его труд? и получил от него следующую печальную, последнюю записку, писанную или в исходе декабря 1851 года, или в начале января 1852:
"Очень благодарю за ваши строчки. Дело мое идет крайне тупо. Время так быстро летит, что ничего почти не успеваешь. Вся надежда моя на Бога, Который один может ускорить мое медленно движущееся вдохновенье"".
В это время он постоянно был занят по утрам окончательною отделкою второго, а может быть и третьего тома "Мертвых душ", которые спешил окончить, как бы предчувствуя близость своей смерти. Вот его последние, коротенькие письма к трем особам, с которыми он был связан самою давнею дружбою.
К П.А. Плетневу. (На этом письме стоит печальная отметка того, к кому оно адресовано: "24 февраля получено известие, что Н<иколай> В<асильевич> скончался в Москве 21 февраля, 1852").
"Москва Ноября 30 (1851).
Извини, что не писал к тебе. Все собираюсь. Время так летит. Свежих минут так немного, так торопишься ими воспользоваться, так занят тем делом, которое бы хотелось скорей привести к окончанию, что и две строчки к другу кажутся как бы тягостью. Прости великодушно и добродушно. Печатанье сочинений, слава Богу, устроилось и здесь. Что же до печатанья новых, то, впрочем, в них, кажется, все так ясно и должно быть отчетливо, что, я думаю, и они пойдут в дело.
Что делаешь ты? Напиши также хоть строчки две о С<мир-нов>ой. Я о ней ни слуху, ни духу".
К А.С. Данилевскому.
"Москва. 16 декабря (1851). Благодарю тебя за письмо, которое было так отрадно и утешительно описанием прекрасной кончины Михаи(ла) Алексеевича Литвинов(а). Да утешит Бог и всех таким светлым расставаньем с жизнью! Не гневайся, что мало пишу: у меня так мало свежих минут и так в эти минуты торопишься приняться за дело, которого окончанье лежит на душе моей и которому бесспрестан(ные) помехи, что я ни к кому не успеваю писать. Все так же, как ты, меня упрекают. Второй том, который именно требуе(т) около себя возни, причина всего. Ты на него и пеняй. Если не будет помешательств и Бог подарит больше свежих расположений, то, может быть, я тебе его привезу летом сам, а может быть, и в начале весны".
К матери.
"Февраля 2. (1852) М. Полагая, что вы все теперь вместе, адресую письмо в Кагор-лик. От всей души обнимаю вас всех, в том числе и добрейшего Андрея Андреевича от всей души много уважаю; сердечно соболезную о нездоровьи сестры Елисаветы. Я сам тоже все это время чувствую себя как-то не так здоровым. Мне все кажется, что здоровье мое только тогда может совершенно как следует во мне восстановиться с надлежащею свежестью, когда вы все помолитесь обо мне как следует, то есть, соединенно, во взаимной между собою любви, крепкой, крепкой, без которой не приемлется от нас молитва. Еще раз обнимаю вас и прошу вас сильно, сильно обо мне молиться. Подчас мне бывает очень трудно; но Бог милостив. О, если б Он хоть сколько-нибудь ниспослал нам помощь в том, чтобы жить сколько-нибудь в Его заповедях!"
Я имею еще один документ, показывающий, чем дышала до конца жизни нежная и высокая натура Гоголя. Это - письмо его к сестре Ольге Васильевне, писанное поэтом из Москвы только за два месяца до смерти, - именно от 22 декабря 1851 года. Помещаю здесь его вполне.
"Все собирался писать к тебе, милая сестра Ольга, и все, за разными помехами, не удосужился. Не знаю, как благодарить за здоровье матушки Бога; верно, молитвы тех святых людей, которых мы просили за нее молиться, причиной, во всяком случае нам следует ежеминутно благодарить Бога, благодарить Его радостно, весело. Не быть радостным, не ликовать духом - даже грех. Поэтому и ты не грусти, ничем не смущайся, не пребывай в тоске но веселись беспрестанно в беспрестанном выражении благодарности; вся наша жизнь должна быть неумолкаемой, радостной песней благодарения Богу. О, если бы сделать так, чтобы никогда и времени недоставало для всяких других речей, кроме ликующих речей вечной признательности Богу!
Жаль мне, что отец Григорий плохо прочел народу Беседы сельского священника. Не лучше ли бы прочел твой кум? Ты его заставь прочитать тебе самой прежде, под тем предлогом, что духовная книга тебе самой становится понятней, когда читает ее принявший рукоположение Св. Духа. Прочитав сначала тебе, он в другой раз прочитает лучше народу, как уже знакомое.
За посадку дерев тебя очень благодарю, за наливки также. Весной, если поможет Бог управиться со всеми здешними делами, надеюсь заглянуть к вам и, может быть, часть лета проведем вместе. Как только сделается потеплее, пришлю тебе семян для посева кое-какой огородины".
В это время он еще не думал о своей кончине. Он был совершенно здоров и чувствовал только слабость физических сил, которые надеялся подкрепить весною на родине в занятиях садоводством. За девять дней до масляной, О.М. Бодянский видел его еще полным энергической деятельности. Он застал Гоголя за столом, который стоял почти посреди комнаты и за которым поэт обыкновенно работал сидя. Стол был покрыт зеленым сукном. На столе разложены были бумаги и корректурные листы. Г. Бодянский, обладая прекрасною памятью, помнит от слова до слова весь разговор свой с Гоголем.
- Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич? спросил он, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бумага и два очиненные пера, из которых одно было в чернильнице.
- Да вот мараю все свое, отвечал Гоголь, - да просматриваю корректуру набело своих сочинений, которые издаю теперь вновь.
- Все ли будет издано?
- Ну, нет; кое-что из своих юных произведений выпущу.
- Что же именно?
- Да "Вечера".
Они печатались разом в трех типографиях.
- Как! вскричал, вскочив со стула, гость. - Вы хотите посягнуть на одно из самых свежих произведений своих?
- Много в нем незрелого, отвечал спокойно Гоголь. - Мне бы хотелось дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А после, пожалуй, кто хочет, может из них (т.е. "Вечеров на хуторе") составить еще новый томик.
Г. Бодянский вооружился против поэта всем своим красноречием, говоря, что еще не настало время разбирать Гоголя, как лицо мертвое для русской литературы, и что публике хотелось бы иметь все то, что он написал, и притом в порядке хронологическом, из рук самого сочинителя.
Но Гоголь на все убеждения отвечал:
- По смерти моей, как хотите, так и распоряжайтесь. Слово смерть послужило переходом к разговору о Жуковском. Гоголь призадумался на несколько минут и вдруг сказал:
- Право, скучно, как посмотришь кругом на этом свете. Знаете ли вы? Жуковский пишет ко мне, что он ослеп?
- Как! Воскликнул г. Бодянский, - слепой пишет к вам, что он ослеп?
- Да; немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку... Семёне! закричал Гоголь своему слуге по-малороссийски, - ходы сюды.
Он велел спросить у графа Т<олсто>го, в квартире которого он жил, письмо Жуковского. Но графа не было дома.
- Ну, да я вам после письмо привезу и покажу, потому что - знаете ли? - я распорядился без вашего ведома. Я в следующее воскресенье собираюсь угостить вас двумя-тремя напевами нашей Малороссии, которые очень мило Н<адежда> С<ергеевна> положила на ноты с моего козлиного пенья; да при этом упьемся и прежними нашими песнями. Будете ли вы свободны вечером?
- Ну, не совсем, отвечал гость.
- Как хотите, а я уж распорядился, и мы соберемся у О<льги> С<еменовны> часов в семь; а впрочем, для большей верности, вы не уходите; я сам к вам заеду, и мы вместе отправимся на Поварскую.
Г. Бодянский ждал его до семи часов вечера в воскресенье, наконец, подумав, что Гоголь забыл о своем обещании заехать к нему, отправился на Поварскую один; но никого не застал в доме, где они условились быть, потому что в это время умер один общий друг всех московских приятелей Гоголя - именно жена поэта Хомякова - и это печальное событие расстроило последний музыкальный вечер, о котором хлопотал он.
Г-жа Хомякова была родная сестра поэта Языкова, одного из ближайших друзей Гоголя. Гоголь крестил у нее сына и любил ее, как одну из достойнейших женщин, встреченных им в жизни. Смерть ее, последовавшая после кратковременной болезни, сильно потрясла его. Она потрясла его не одною горестью, какую каждый из нас чувствует, лишась близкого сердцу человека. Душа поэта, постоянно настроенная на высокий лад, постоянно обращенная чуткою своею стороною к таинственному замогильному миру, исполнилась священного ужаса и сокрушительной скорби, заглянув в дверь, которая распахнулась перед ним на мгновение и снова закрыла от него свои тайны. Эти чувства питал он в себе с самого детства, и они были еще с того времени "источником слез, никому незримых", но проявлялись в нем во всей сокрушительной своей силе только в моменты глубокого душевного страдания. Таким моментом была для него утрата г-жи Хомяковой. Но он рассматривал это явление с своей высокой точки зрения и примирился с ним у гроба усопшей.
- Ничто не может быть торжественнее смерти, произнес он, глядя на нее, - жизнь не была бы так прекрасна, если бы не было смерти.
Но это высшее умственное созерцание не спасло его сердца от рокового потрясения: он почувствовал, что болен тою самою болезнью, от которой умер отец его, - именно, что на него "нашел страх смерти", и признался в этом своему духовнику. Духовник успокоил его, сколько мог; но Гоголь во вторник на масля-нице явился к нему, объявил, что говеет, и спрашивал, когда может приобщиться. Назначен был для этого четверг. Приятели Гоголя заметили, что он более обыкновенного был бледен и слаб. Он и сам говорил, что чувствует себя худо и что решился попоститься и поговеть.
- Зачем же на масляной? - спрашивали его.
- Так случилось, отвечал он, - ведь и теперь Церковь читает: "Господи, владыко живота моего", и поклоны творятся.
Занятия корректурою прекращены были им еще с понедельника на маслянице. Он говорил, что ему "теперь некогда этим заниматься", - но продолжал посещать некоторых из своих знакомых и казался спокойнее прежнего, хотя видимо был изнурен какою-то усталостью. Друзья приписывали это посту, и никто не знал, что он уж несколько дней питается одною просфорою, уклоняясь, под различными предлогами, от употребления более сытной пищи. В четверг он явился в церковь Св. Саввы Освященного, в отдаленной части города, еще до начатия заутрени, и исповедался у своего духовника; перед принятием святых даров, у обедни, пал ниц и долго плакал. В движениях его заметна была чрезвычайная слабость; он едва держался на ногах. Несмотря на то, вечером он опять приехал к тому же священнику и просил отслужить благодарственный молебен, упрекая себя, что забыл исполнить это поутру.
Во все время говенья и прежде того - может быть, со дня смерти г-жи Хомяковой - он проводил большую часть ночей без сна, в молитве. В ночь с пятницы на субботу, после говенья, он молился усерднее обыкновенного, и, стоя на коленах перед образом, услышал голоса, которые говорили ему, что он умрет. Трепеща за спасение своей души, которую все еще не считал достаточно приготовленною к переходу в вечность, он тотчас разбудил своего слугу Семена и послал его за священником, с просьбой соборовать его маслом. Священник, поспешив на его зов, нашел его, однако ж, уж в более спокойном состоянии духа. Гоголь просил извинения, что побеспокоил его, и отложил до другого дня совершение таинства.
Как ни ужасно было его положение, как ни глубоко была взволнована душа его видом смерти, шедшей к нему навстречу со всеми своими загробными тайнами, но любовь к ближнему оставалась в нем по-прежнему могущественным инстинктом. В субботу он посетил осиротелого своего друга, г. Хомякова, и старался утешить его своим участием. Этим оправдываются следующие слова его "Завещания" (стр. 8-9):
"...и я, как ни был сам по себе слаб и ничтожен, всегда ободрял друзей моих, и никто из тех, кто сходился поближе со мной в последнее время, никто из них, в минуты своей тоски и печали, не видал на мне печального вида, хотя и тяжки были мои собственные минуты, и тосковал я не меньше других".
Наконец не стало в нем больше сил двигаться; он перестал выезжать и слег в постель, но и тут еще поднимался с одра болезни и ходил на молитву в домовую церковь, где по случаю говенья графа и графини Т<олсты>х, совершалась божественная служба. Видя, что это его изнуряет, они прекратили говенье. Гоголь не переставал молиться и готовиться к смерти. Веруя слышанным на молитве голосам, он был совершенно убежден в неизбежности близкой кончины. Тут в нем заговорил инстинкт бессмертия, по внушению которого каждый из нас старается оставить по себе воспоминание хоть в одном сердце на земле. Он выразил этот инстинкт в рассказе о сожжении второго тома "Мертвых душ" в 1845 году. "Видя перед собою смерть (говорил он) мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше напоминающее"[58].
Сколько глав второго тома его поэмы было написано им вновь, наверное неизвестно. Некоторым из друзей своих он читал до семи, а судя по его заботам о представлении в цензуру, надобно думать, что это было уже полное, замкнутое создание. Как бы то ни было, однако ж, почувствовав приближение смерти, Гоголь вознамерился раздать по главе лучшим друзьям своим. Позвав к себе графа Т<олсто>го, он просил его принять на сохранение его бумаги, а по смерти его отвезти к одной духовной особе и просить ее совета, что напечатать и что оставить в рукописи. Граф отказался принять бумаги, чтоб не показать больному, что и другие считают его положение безнадежным, и это дружеское самоотвержение имело последствия ужасные.
В волнении мрачных чувств, явившихся в душе его при виде близкой смерти, Гоголь подвел свое творение под строгую критику человека, покаявшегося во всех своих прегрешениях и готового предать дух свой в руце Божий. Душа его, как в памятный 1845 год, "замерла от ужаса при одном только предслышании загробного величия и тех духовных высших творений Бога, перед которыми пыль все величие Его творений, здесь нами зримых и нас изумляющих; весь умирающий состав его застонал, почуяв исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от них подымутся..."[59] Он признал себя недостойным сосудом и органом истины, которую хотел выразить своим творением, и потому самое творение представилось ему вредным для ближних, как все, что не от истины. Излив свою душу пред Создателем в горячей молитве, продолжавшейся до трех часов ночи, он решился снова исполнить подвиг высокого самоотвержения, за который уже однажды был награжден духовным ликованием и возрождением сожженного "в очищенном и светлом виде".
Важную роль играет здесь то обстоятельство, что он не смотрел на себя собственно как на деятеля литературного. "Дело мое проще и ближе (говорил он); дело мое есть то, о котором прежде всего должен подумать всякий человек, не только один я. Дело мое душа и прочное дело жизни "[60]. Он смотрел на себя просто как на существо, которому "повелено было быть в мире и освобождаться от своих недостатков"[61]; но это самоочищение постоянно соединялось в нем с тем, что он на своем собственном языке называл прочным делом жизни. Соединение в себе этих двух нераздельных подвигов высокого христианина высказал он, переселяясь душою, незаметно для самого себя, в другого поэта и указав в нем самому себе цель поэзии, как он понимал ее, и средства достигнуть этой цели.
"Стряхни же сон с очей своих и порази сон других. На колени пред Богом и проси у него гнева и любви! гнева - противу того, что губит человека, любви - к бедной душе человека, которую губят со всех сторон и которую губит он сам. Найдешь слова, найдутся выражения; огни, а не слова, излетят от тебя, как от древних Пророков, если только, подобно им, сделаешь это дело родным и кровным своим делом, если только, подобно им, посыпав пеплом главу, раздравши ризы, рыданием вымолишь себе у Бога на то силу и так возлюбишь спасение земли своей, как возлюбили они спасение Богоизбранного своего народа"[62].
Он, видно, не считал еще себя достигнувшим такого высокого душевного совершенства, чтобы слова его были огнями, воспламеняющими добродетелью души и озаряющими "ясно как день пути и дороги к ней для всякого"; он не дерзнул помыслить перед смертным часом, чтобы его творение "устремило общество, или даже все поколение к прекрасному"[63], и определил - сделать его тайной между собой и Тем, от Кого он получил первое поэтическое наитие.
В три часа ночи он разбудил своего мальчика Семена, надел теплый плащ, взял свечу и велел Семену следовать за собой в кабинет. В каждой комнате, через которую они проходили, Гоголь останавливался и крестился. В кабинете приказал он мальчику открыть как можно тише трубу и, отобрав из портфеля некоторые бумаги, велел свернуть их в трубку, связать тесемкою и положить в камин. Мальчик бросился перед ним на колени и убеждал его не жечь, чтоб не жалеть, когда выздоровеет.
- Не твое дело, отвечал Гоголь, и сам зажег бумаги.
Обгорели углы тетрадей, и огонь стал потухать. Гоголь велел развязать тесемку и ворочал бумаги, крестясь и тихо творя молитву, до тех пор, пока они превратились в пепел.
Окончив свое auto da fe, он от изнеможения опустился в кресло.
Мальчик плакал и говорил:
- Что это вы сделали!
- Тебе жаль меня?[64] - сказал Гоголь, обняв его, поцеловал и сам заплакал.
Потом он воротился в спальню, крестясь по-прежнему в каждой комнате, - лег на постель и заплакал еще сильнее. Это было в ночь с понедельника на вторник первой недели Великого поста.
На другой день он объявил о том, что сделал, графу Т<олсто>му с раскаянием; жалел, что от него не приняли бумаг, и приписывал сожжение их влиянию нечистого духа.
С этого времени он впал в мрачное уныние, не пускал к себе никого из друзей своих, или допускал их только на несколько минут и потом просил удалиться, под предлогом, что ему дремлется, или что он не может говорить. На все убеждения принять медицинские пособия, он отвечал, что они ему не помогут, и, уступив уже незадолго перед кончиною настояниям друзей, беспрестанно просил, чтоб его оставили в покое.
Так прошли первая неделя поста и половина второй. Все свое время Гоголь проводил в молитве, или в молчаливом размышлении, почти не говорил ни с кем, но, повинуясь, видно долговременной привычке мыслить на бумаге, писал дрожащею рукою изречения из Евангелия, молитву Иисусу Христу и, между прочим, написал следующие замечательные слова:
"Как поступить, чтобы вечно, признательно и благодарно помнить в сердце полученный урок?"
Относились ли они к тому "необыкновенному событию", которым он был наведен на мысль передавать своим героям темные побуждения своего сердца, или к какому-нибудь другому "душевному обстоятельству", это, может быть, навсегда останется необъясненным; но, оставляя в стороне частный смысл их, нельзя не подивиться высокому свойству души поэта - до конца жизни сгорать жаждою совершенства.
Каждый из нас получает спасительные уроки посреди нравственной темноты, в которой мы нередко вращаемся здесь на земле; каждый бывает озаряем внезапно, как молнией, ясным сознанием греховной бездны, из которой следует нам выдти, чтоб заслужить дарование высшей жизни; каждый дает самому себе обет сделаться лучшим, исправить путь свой и успокоить своего внутреннего судью. Но многие ли в состоянии держаться на той высоте самосознания, на которую возводят нас какие-нибудь сильные душевные потрясения? многие ли вызывают из глубины сердца умолкнувшие в нем благодатные, хотя и горестные, чувства? многие ли остаются верны своему обету посреди житейских забот, бедствий, или суетных удовольствий? Гоголь старался помнить в сердце полученный урок вечно, признательно и благодарно[65]. В каких бы формах ни выражались его чувства, но и самые закоренелые его порицатели не могут отвергать, что он явил в себе образец живой души, постоянно бодрствовавшей над своим бессмертием и постоянно обращенной к Богу. Писатель, возвысившийся столь быстро до первостепенного значения в литературе, окруженный куревом похвал, упоенный почти всеобщим сочувствием, он, вместо беззаботного наслажденья жизнью, углубляется в тайники своей души, исповедует перед целым миром грехи свои, попирает ногами картинную маску, в которой до тех пор представлялся он ближним, рыданиями пред Господом очищает свою душу, собирает всего себя, чтобы создать творение, действительно полезное людям, и умирает в сознании своего несовершенства, своего недостоинства быть глаголом истины, как он понимал истину? Неужели и этого еще мало от слабого существа человеческого?.. Нет, мы не должны возвышать против него осудительный голос; мы должны удивляться в нем необычайному напряжению нравственных сил и сочувствовать великой скорби, которою скорбела душа его.
Доскажу в немногих словах историю внешней его жизни так, как она передана мне очевидцами.
В понедельник на второй неделе поста, духовник предложил ему приобщиться и пособороваться маслом. На это он согласился с радостью и выслушал все Евангелия, держа в руках свечу, проливая слезы. Во вторник ему как будто сделалось легче, но в среду обнаружились признаки жестокой нервической горячки, а утром в четверг, 21 февраля, его не стало.
Тело его, как почетного члена Московского университета, перенесено было в университетскую церковь; 24 февраля происходило отпевание его, в присутствии градоначальника, попечителя Московского учебного округа и многих почетных лиц древней русской столицы. Гроб вынесен был из церкви профессорами университета и до самого Данилова монастыря несен преимущественно студентами, при многочисленном стечении народа. Гоголь похоронен подле своего друга, поэта Языкова. На его надгробном камне вырезаны следующие слова пророка Иеремии (гл. 8, ст. 20): "Горьким моим словом посмеюся".
КОНЕЦ.