Солнце скрылось за вершинами Тирольских Альп, и луна уже поднялась над островом Лидо; сотни пешеходов выходили из узких улиц Венеции[1] и направлялись к площади святого Марка; галантные кавалеры, франтоватые горожане, солдаты-далматинцы, матросы с галер, евреи-ювелиры из Риальто[2] и купцы с востока, путешественники, авантюристы, аристократы и гондольеры[3],- все стремились к центру общих развлечений. Робкий вид и безразличное выражение лиц одних, степенный шаг и беспокойные взоры других, хохот весельчаков, взвизгивание певиц и свист флейтиста, кривлянье шута и сосредоточенный вид импровизатора[4], деланная и грустная улыбка арфиста, крики продавцов воды, капюшоны монахов, султаны военных, гул голосов, шум и движение, — вместе с характерной обстановкой площади невольно приковывали внимание зрителей.

Расположенная на границе западной и восточной Европы и находясь в постоянных сношениях с Востоком, Венеция, более чем какой-либо иной из многочисленных портов этого побережья, поражала пестротой типов и костюмов. В эпоху, к которой относится наш рассказ, Королева островов, как называли Венецию, хотя и перестала уже быть владычицей Средиземного и даже Адриатического моря, но оставалась еще богатой и могущественной. Она не утратила своего значения, и ее торговля, хотя и переживавшая упадок, все-таки могла поддерживать еще внешний блеск города.

Обширная площадь святого Марка быстро наполнялась: кофейни и таверны, устроенные под портиками, окружавшими площадь, были уже полны посетителей. В то время как под арками все было залито светом факелов и ламп, ряд зданий, называемый Дворцом Прокураторов, массивные постройки Дворца Дожей[5], древнейший собор святого Марка[6], гранитные колоннады Пьяцетты, триумфальные мачты Большой площади и высокая башня Кампаниле казались спящими в мягком полусвете, отбрасываемом яркою луною.

Большую площадь с одной стороны замыкал собор святого Марка. Это здание, как памятник былого величия республики, господствовало над другими строениями площади. Его мавританская архитектура, ряды небольших драгоценных, но совершенно лишних колонн, которые придавали несколько тяжелый вид его фасаду, низкие азиатские куполы, много сот лет покоящиеся на его стенах, его грубая мозаика и над всем этим бронзовые кони, вывезенные из побежденного Коринфа, рвущиеся в высь от мрачного соборного массива, — все это при лунном освещении бросало на площадь какую-то тень особой затаенной грусти и придавленности.

Основание колокольни Кампаниле покоилось в тени, а восточный контур верхней части был освещен луною, мачты, предназначенные для трофеев-знамен Кандии, Константинополя и Мореи, вырисовывались тонкими темными линиями; в дальнем конце Малой площади — Пьяцетты ясно выделялись на фоне темно-синего неба очертания крылатого льва и покровителя города на колоннах из африканского гранита.

У подножия первого из этих величественных памятников стоял человек, который равнодушно и даже со скукой наблюдал за окружавшим его оживлением. По манерам в нем можно было признать терпеливого слугу, привыкшего к повиновению. Скрестив руки на груди, он, казалось, ждал приказания хозяина, чтобы покинуть свой пост. Его куртка из шелковой материи, затканной цветами самых ярких красок, алый отложной воротник, бархат его шапочки — все говорило, что это гондольер какого-то знатного лица.

Вдруг черты гондольера осветились радостью, и минуту спустя он обнял загорелого моряка в широкой одежде и колпаке, какие носили тогда люди его профессии. Гондольер заговорил первый с мягким выговором островитян.

— Ты ли это, Стефано? Ведь говорили, что ты попал в когти к варварам.

Моряк отвечал на калабрийском[7] наречии.

— «Прекрасная Соррентинка» — не поповская экономка, чтоб ей хороводиться с тунисским[8] корсаром. Если бы ты побывал когда-нибудь по ту сторону Лидо, то увидел бы сразу, что ловить ее еще не значит — поймать.

— А говорили, что будто ты потерял у турок свою фелуку[9] со всем ее экипажем.

— И вправду, один тунисец часа два так напирал на мою корму между Стромболи и Сицилией, что я мог различить грязные и чистые чалмы бездельников на его палубе.

— Ох, и горели, должно быть, у тебя тогда пятки, приятель, при мысли о том, как их обрабатывать будут палками турки!

— Я слишком часто взбирался босиком по горам Калабрии, чтобы дрожать при мысли о подобном пустяке. К тому же я уж сторговался с попом святой Агаты, и он мне обещал, что все случайные бедствия подобного рода мне зачтутся, как покаяние… Ну, как поживают венецианцы? Что ты поделываешь?

— Да что! День за днем я плаваю от Риальто до Джудекки[10], от святого Георгия до святого Марка, до Лидо и домой. По этой дороге не встретишь тунисца, и при виде его душа не уйдет в пятки.

— Будет смеяться-то! Скажи — что нового в республике? Не утонул ли кто-нибудь из знати? Не повесили ли кого-либо из торговцев?

— Ничего нового, кроме несчастия, случившегося с Пьетро. Помнишь Пьетрилло, которого ты еще брал с собой в Далмацию матросом и которого еще подозревали в том, что он помогал одному французу при похищении дочери сенатора?

— Как не помнить! Бездельник только и делал, что ел макароны да запивал вином.

— Так вот этот самый бедняга ехал по Джудекке с одним иностранцем. Вдруг бриг, принадлежавший какому-то анконцу[11], наскочил на гондолу и раздавил ее, словно водяной пузырь.

— Бывает! Гондола так же может пропасть, как и фелука. А все же лучше погибнуть под носом брига, чем попасть в когти турок. Ну, а как поживает твой молодой хозяин Джино? Добьется ли он того, о чем хлопочет в сенате?

— Утром он всегда купается в Джудекке, а вечером его всегда можно увидеть между гуляющими на Бролио… Ну, так вот слушай же о Пьетро и не перебивай… Мы как-раз плыли мимо анконца, когда он перекувырнул гондолу с Пьетрилло. Мы с Джиорджио ругались на чем свет стоит, глядя на неловкость иностранца… Вдруг мой хозяин возьми да и прыгни в воду, чтобы помешать молодой даме разделить судьбу своего дяди.

— Чорт тебя побери! Первый раз от тебя слышу об этой молодой даме и о смерти ее дяди!

— Ты был слишком занят мыслями о твоем тунисце, чтобы помнить мои слова. А прекрасная синьора, между тем, чуть было не разделила участи гондолы и ее дяди, римского маркиза.

— Батюшки! Какое несчастье быть утопленным, подобно собаке, от неловкости гондольера Пьетрилло.

— А все-таки это кончилось счастливо для анконца, потому что, говорят, этот самый утонувший римский маркиз, если бы он остался жив, обязательно сгноил бы его в тюрьме.

— А что же с ним, с плутом, сделалось?

— Да ведь я тебе, бестолковый, говорю: анконец уплыл, чорт его знает куда, в тот самый час, когда…

— Ну, а Пьетрилло-то?

— Джиорджио, мой подручный, вытащил его веслом. Мы оба занялись тогда спасанием вещей с разбитой гондолы.

— И вы не могли ничего сделать, чтобы спасти бедного римлянина? Как бы его смерть не принесла несчастья анконцу-то, хозяину брига!

— Что поделаешь. Как ключ в воду канул. Ну, а тебя что тянет в Венецию, дружище? Ведь неудача с апельсинами в твою последнюю поездку, кажется, заставила тебя отказаться от поездок сюда.

— Это, брат, дело мое… А ты прислушивайся, Джино… Разве твой хозяин не требует гондолы между закатом и восходом солнца?

— С некоторого времени он спит по ночам не больше совы. И с той поры, как стаял снег на Монте-Феличе, я не ложусь раньше, чем солнце не поднимется над Лидо.

— И как только твой хозяин убирается в его дворец, так ты и бежишь на мост Риальто и на площадь рассказывать, как проводил ночь твой хозяин.

— Если бы я позволил себе такие вольности, это был бы последний день моей службы у герцога святой Агаты. Гондольер и духовник — главные советники дворянина, с той разницей, что духовник узнает только те грехи, которые дворянин хочет обнаружить, а гондольер знает кое-что и побольше… Разве я не найду дела почестнее и поумнее, чем рассказывать встречному и поперечному тайны моего хозяина?

— Вот, вот! А для меня мои дела еще важнее, чем для тебя хозяйские.

— Прежде всего, нельзя сравнивать какого-нибудь владельца фелуки с гондольером, доверенным неаполитанского герцога, который имеет право быть допущенным в Совет Трехсот… Постой, — прервал с живостью свою речь гондольер, который спорил, как свойственно итальянцам, ради самого спора, не высказывая своих настоящих мыслей. — Вот кто-то идет, он подумает, что нас нужно разнимать…

Калабриец молча отступил и спокойно взглянул на человека, вызвавшего это замечание. Тот проходил медленно. Ему не было еще и тридцати лет, хотя можно было дать и больше. Он был бледен, худощав, но мускулист. Шаг его был тверд, ровен и уверен, держался он стройно и свободно, и все его движения отличались бросающимся в глаза спокойствием. По костюму его можно было отнести скорее к беднякам: на нем были обыкновенная бархатная куртка и шапочка коричневого цвета, какие носили тогда в южных странах Европы. Его лицо было скорее грустно, чем мрачно, и оживлялось полными огня, ума и страсти глазами.

Гондольер и моряк молчали, пока этот человек, пройдя мимо них, не скрылся из виду. Тогда Джино прошептал с выражением страха на лице.

— Это Джакопо!

Моряк таинственно поднял три пальца и указал на Дворец Дожей.

— Слушай-ка, Стефано Милано, — сказал серьезно гондольер, — есть в Венеции вещи, о которых должен забыть тот, кто хочет спокойно есть свои макароны. Какие бы ни были дела, по которым ты приехал сюда, в город, ты прибыл во-время, и увидишь большую гонку гондол, которую устраивает правительство.

— А ты в ней участвуешь, Джино?

— И я, и Джиорджио. Кому повезет, тот получит в награду серебряную лодку. Будет также венчанье дожа с Адриатическим морем.

— Твои дожи хорошо сделают, если будут получше ухаживать за Адриатикой, потому что теперь много народу начинает предъявлять на нее свои права. По пути сюда мне встретился странно оснащенный корсар с удивительно быстрым ходом. Он, казалось, хотел гнаться за моей фелукой до самых лагун.

— И у тебя душа ушла в пятки?

— На его палубе о чалмах не было и помину… Виднелись, матросские колпаки на взбитых волосах, подвязанные под чисто выбритые подбородки.

— Республика устарела, брат. Это, пожалуй, верно. Снасти нашего старого Буцентавра[12] пришли в ветхость. Я не раз слышал, как говорили моему хозяину, что и крылатый лев святого Марка не летает уже так, как бывало в молодости.

— Твой хозяин, дон Камилло, рассуждает о судьбе города, потому что голова его находится в безопасности под крышей старинного замка святой Агаты. Если бы он отзывался с большим уважением о дожах и Совете Трехсот, его притязания на права предков скорее получили бы удовлетворение.

— А все-таки, Стефано, ты и сам не думаешь, чтобы республика приобрела еще трофеи для украшения собора и площади святого Марка? — заметил гондольер.

— Сопровождая твоего хозяина в прогулках, ты, приятель Джино, далек от того, что происходит в народе. Прошли красные денечки святого Марка, и наступают они для севера.

— Может быть…

— Джино! — раздался повелительный голос около гондольера.

— Слушаю, синьор.

Тот, кто прервал беседу двух товарищей, не проронив больше ни одного слова, жестом руки приказал подать гондолу.

— До свиданья! — прошептал поспешно гондольер.

Его собеседник пожал гондольеру дружески руку. Через минуту Джино оправлял подушки в палатке гондолы. Разбудив своего подручного, он вместе с ним взялся за весла.