— Вы позволите мне сесть вот здесь на ковре, у ваших ног?
— Если это вам доставляет удовольствие… Но с условием: не глядеть на меня так пристально и такими сладкими глазами… Ну рассказывайте что-нибудь интересное.
— Вы меня сразу ставите в безвыходное положение. Когда мне говорят: «Рассказывайте что-нибудь интересное», я совсем теряюсь…
— Бедняжка!
— Кроме того, ведь вы знаете, что, когда я около вас, я могу говорить и думать только об одном…
— Что я прекрасна и что вы меня боготворите?
— Что я вас боготворю и что…
— И что готовы отдать за меня жизнь? Ах, боже мой, как вы скучны! Я слышала это от вас, по крайней мере, тысячу раз…
— Других вы слушали благосклоннее…
— Не старайтесь казаться злым, мой маленький Мопассан. Я к вам гораздо снисходительнее, чем вы заслуживаете… Ай, ай, ай, как вы широко раскрыли глаза! Конечно, я к вам очень добра. Я позволяю вам безнаказанно говорить о вашей любви, не отказываю, когда вы просите поцеловать мою руку, не засыпаю, когда вы читаете вслух ваши новеллы… Неужели этого мало?
— Конечно, мало. Вы подали нищему корку хлеба и ставите это себе в заслугу. Вы ведь знаете, Нина Аркадьевна, вы не можете не видеть, как я вас люблю. Ни одна женщина никогда не ошибется в качестве того чувства, которое она внушает мужчине.
— Это я тоже слышала от вас.
— И вы верите мне?
— О, конечно! Я даже не даю себе труда сомневаться в этом.
— А я ненавижу вашу холодную иронию. Отчего же, если вы видите, как я мучусь, и если в вашем сердце нет даже искры чувства ко мне, отчего вы не прогоните меня из простой жалости?
— Но я вас и не удерживаю. Вы совершенно свободны. Я знаю только, что вы предпочтете мучиться подле меня, чем вдали, и я вам это милостиво разрешаю.
— Merci. Вы великодушны.
— Как королева?
— Нет, как тигрица.
— Ого! Мы становимся, кажется, немного дерзки?
— Ах, как бы я желал уметь быть дерзким! Тогда, наверно, вы не иронизировали бы так спокойно.
— О да, без сомнения, тогда бы наши роли мгновенно переменились. Я бы бросилась вам на грудь, умоляла бы вас о любви, может быть, даже заплакала бы. Но вы, наверно, отвернулись бы от меня с самым убийственным хладнокровием.
— Нет, не смейтесь над моими словами, Нина Аркадьевна! То, что я сказал про дерзость, — не шутка, не легонькая шпилька среди салонной болтовни, а глубокая и страшная истина, содержащая в себе всю психологию женского сердца. Не улыбайтесь заранее, я сейчас разъясню свою мысль. Впрочем, и мысль-то это не моя. У Шекспира в «Ричарде Третьем» она высказана с такой гениальною смелостью, что ужас охватывает, когда читаешь… Помните, там в первом действии за погребальной колесницей Генриха Четвертого идет его невестка леди Анна. Генрих Четвертый и муж леди Анны — Эдвард — убиты рукою Глостера (впоследствии Ричарда Третьего) — горбатого и хромого урода, но в то же время безгранично дерзкого человека.
Будь проклята рука убийцы злого,
— говорит леди Анна,—
И кровь того, кто эту кровь пролил.
Будь проклято и сердце, где сложилось
Решение на пагубное дело.
В этот момент показывается сам Глостер. Только у Шекспира и можно встретить такую чудовищную брань, какой осыпает леди Анна убийцу. Она плюет ему даже в глаза. Но Глостер говорит ей только о своей любви. И вот понемногу леди Анна остывает от своего озлобления, потом она уже слушает красноречивые слова Глостера и, наконец, даже принимает от него в подарок перстень.
Простися же со мной,—
просит Глостер леди Анну, уходящую от тела короля, и она уже не без кокетства отвечает ему:
Не много ль будет?
Но если ты склонил меня на лесть,
То можешь думать, что уж я простила.
Даже сам Глостер изумлен скоростью своей победы:
Как! я, зарезавший ее отца!
Как! я, зарезавший ее супруга,
Пришел к ней в час неслыханного гнева
С одним притворством дьявольским и — что же?
Она моя — наперекор всему!
Вот вам картина душевного мира женщины, картина, набросанная гигантскими, грубыми мазками, но как изумительно, как беспощадно верно! Зато только такие гении, как Шекспир, и осмеливаются бросать в глаза человечеству подобные сцены… И на самом деле: разве красота, или богатство, или талант покоряют женщину? Нет. Ничто, кроме страстного, напряженного желания обладать ею. «Любит тот, кто безумней лобзает!» — воскликнул один русский поэт. Правда, он перед этим оговорился: «Хороши только первые, робкие встречи». Эта оговорка, по-моему, прямо дело его болезненной натуры… Вы, может быть, спросите: почему же женщина все-таки любит больше красивых, богатых и талантливых людей? Да просто потому, что они самоувереннее. Ну как, скажите, пожалуйста, вложу я в свои слова всю силу любви и желания, если я в это мгновение страдаю оттого, что вы можете заметить на моих ботинках предательское отверстие? Или как, например, осмелюсь я излить перед любимой женщиной все, что у меня накопилось в душе, если я боюсь, что нежное выражение сделает мое некрасивое лицо смешным? Я волнуюсь и потому выражаюсь, вероятно, неясно, но вы, мне кажется, понимаете меня? И это ведь очень естественно. У мужчин так много занятий, страстей и увлечений: честолюбие, спорт, служба, наука, любимая идея… А женщина вся живет любовью и ради любви. И к любви поэтому она так чутка и так ей послушна, как мы, мужчины, и представить себе не можем.
Сойманов замолчал и опустил низко свою большую курчавую голову. Нина Аркадьевна также молча играла кистями своего светло-серого кашемирового капота, который мягкими длинными складками неясно и красиво обрисовывал ее грудь, бедра и стройные, длинные ноги. Ее изменчивое лицо красивой и капризной женщины было задумчиво.
— А я так любить не умею и не могу, да и не хочу, по правде сказать, — заговорил опять Сойманов. — Мы — нервные и тонкие артистические натуры и любим более самого чувства те чудные формы, в которые оно облекается. Хотите, я вам расскажу, как я вас люблю? Только, ради бога, не перебивайте меня вашими сарказмами. Мне это так больно… Знаете, иногда сижу я в большом обществе и слушаю, что говорят, а то и сам говорю что-нибудь. И вдруг сразу вспомню о вас. Сердце у меня забьется так крепко, и сладко, и больно, и чувствую я, как теснится у меня в груди дыхание… Или иной раз, случайно, увижу я на улице женщину, костюмом или фигурой похожую на вас; и я спешу догнать ее, дрожа от нетерпения, хотя уже и догадываюсь, что это — не вы. А когда я иду к вам, то перед лестницей всегда остановлюсь: какая-то томительная робость сковывает мои руки и ноги. А когда я остаюсь один у себя в комнате, я сажусь, закрываю глаза руками и все твержу ваше имя: Нина… Нина… Ниночка… Поверите ли? Я в эти моменты удивительно ясно представляю себе вашу фигуру и лицо. Только во сне вот я вас никак не могу увидать, и это меня печалит. Мне кажется, что я скоро прибегну к помощи морфия.
— Мне остается только пожалеть, что вы так неудачно поместили свои тонкие чувства, — сказала насмешливо Нина Аркадьевна. — Другую женщину они сделали бы счастливой.
— Но вы-то, вы сами, неужели никогда не знали этих тревог и этих мимолетных радостей?
— Нет. Может быть, потому, что у меня никогда не было препятствий. Мне приходилось только выбирать.
— Но ведь вы любили же кого-нибудь с тех пор, как овдовели?
— Вы сами знаете, что да.
— И любили же кого-нибудь сильнее, чем других?
— Как вы неразнообразны, маленький Мопассан! Почти каждый день вы допытываетесь о моих романах. Неужели они вам так интересны?
— Ах, Нина Аркадьевна, вы никогда не поймете, что это за мучительное чувство — ревность к прошлому! И вы правы: я никогда не устану вас спрашивать, кого и как вы любили. Вы говорите, а у меня вся душа переворачивается от зависти, злобы и ревности, и все хочется еще и еще слушать, до мельчайшей черточки, до последнего душевного извива. Так и кажется мне, что я всех их перед собой вижу; и мужа вашего, и этого красавца — итальянского певца, и того гвардейца, который из-за пылкой любви к вам отстрелил себе мизинец, и сумасшедшего инженера, растратившего из-за вас…
— Пожалуйста, не так подробно…
— Простите. Я действительно не имею права этого касаться… Но скажите мне искренно, неужели на любовь к ним ушли все перлы вашей души?
— Ушли все перлы.
— И вас совсем не соблазняет любовь — хорошая, нежная, удовлетворенная любовь?
— Нет.
— Почему же нет? Ведь вы молоды еще, прекрасны, свободны…
— Вот именно оттого, что я больше всего дорожу свободой и спокойствием. Кроме того, в любви мужчин всегда есть что-то… ну, как вам сказать… ну, quelque chose de brutale[1], и они хороши только до тех пор, пока не близки.
— И вам никто из них в настоящее время не нравится?
— Я этого не могу сказать. Бывают мгновения… Иногда в танцах, во время загородного пикника, tete-a-tete[2] с красивым и умным собеседником во мне просыпается потребность любви. И я люблю эти моменты, но люблю так же, как люблю бокал шампанского, только… не сладкого. Не более.
Сойманов вскочил с пола и заходил в волнении по комнате.
— У вас просто-напросто холодная натура, — сказал он. — Вы эгоистка и ленивы.
— А вы дерзки и злоупотребляете тем, что я вам многое прощаю, как талантливому молодому писателю.
Опять они замолчали. Сойманов нервно ходил взад и вперед по комнате. Она следила за ним, закусив нижнюю губу и слегка улыбаясь.
— А знаете, кого бы я еще могла полюбить? — вдруг сказала Нина Аркадьевна. Сойманов сразу остановился против нее в нетерпеливом ожидании.
— Во-первых, он должен быть красив. Не хмурьте бровей, потому что вы знаете, что ваша наружность мне нравится. Во-вторых, он должен быть умен, нежен, скромен и талантлив. Кроме того…
— Кроме того?
— Кроме того, он должен любить меня больше своей жизни.
— Но ведь я вас именно так и люблю.
— Не говорите неправды!
— Чем же я могу вам это доказать? Ну, хотите, я по вашему приказанию лишу себя жизни? Хотите?
— Не говорите глупостей. Вам, вероятно, вспомнилась история Клеопатры? Да если бы я и потребовала этого, вы не исполнили бы. Вы так жадно любите жизнь, что у вас никогда не хватит решимости «расстаться с милой привычкой к существованию».
Лицо Сойманова нахмурилось еще больше, даже как будто бы потемнело. Он медленно опустился на прежнее место — у ног Нины Аркадьевны.
— Вы очень верно заметили о моей любви к жизни, — сказал он глухим, взволнованным голосом. — У меня никогда не хватит сил поднять на себя руку… Но зато у меня… да и вероятно, что у меня одного в целом мире, есть верное средство исполнить ваше желание.
— Что же это за таинственное средство?
— Если хотите, я вам расскажу. Это целая история и, говоря вправду, не совсем обыкновенная.
— Пожалуйста. Эта необыкновенная история чрезвычайно меня заинтриговала.
— Несколько лет тому назад, — начал Сойманов, — у меня был друг. Он жив до сих пор. Кто он и как его зовут — не правда ли, это не интересно? Мы долго жили с ним вместе и многим обязаны друг другу. Обстоятельства сложились так, что я спас от позора его семью тем, что внес в казну деньги, растраченные его отцом. Он мне тоже оказал одну, не менее важную услугу. Мы очень любили друг друга, и я положительно скажу, что нет жертвы, которую, если бы понадобилось, не принес он для меня или я для него.
Однажды он достал где-то скляночку синильной кислоты, так — гран пять-шесть. По этому поводу мы с ним разговорились о самоубийстве. И он и я признавали, что бывают случаи, когда оно не только простительно, но и необходимо. А надо вам сказать, что милая привычка к существованию у него еще сильнее, чем у меня. И вот мы дали друг другу клятву, — не смейтесь так преждевременно, Нина Аркадьевна, — клятву помочь друг другу, если это потребуется, — переселиться в лучший мир. Достаточно ему написать мне в письме только одно слово: «Пора» — и я должен тотчас же ехать туда, где он живет, незаметно разыскать его и оказать ему (конечно, так, чтобы он меня не видел) дружескую услугу. Тем же условием обязался и он относительно меня… С этих пор и он и я носим на часах одинаковые брелоки. Сойманов показал Нине Аркадьевне маленький золотой флакончик, прикрепленный при помощи кольца к часовой цепочке. Нина Аркадьевна рассмеялась.
— Действительно, романтическая история. Но я вас смело могу уверить, что в настоящее время и вы, и ваш друг выросли, стали благоразумнее и безопасность от полиции и суда цените выше дружеских услуг.
Сойманов побледнел.
— А я уверен в противном. По крайней мере, я бы не посмел отказаться… Вы не верите?
— Конечно, не верю, — насмешливо возразила Нина Аркадьевна. И, вставая с дивана, она прибавила: — Ну, однако, мой романтический писатель, я вас прогоняю… Теперь двенадцатый час. В этом вы можете убедиться, поглядев на свои часы с роковым брелоком.
Сойманов встал, поцеловал ее руку и пошел к дверям. Но на пороге он как будто бы пошатнулся, схватился за косяк и обернулся назад. Выражение его бледного лица Нина Аркадьевна не могла забыть потом во всю свою жизнь.
— Значит, вы хотите испробовать меня и моего друга? — спросил он с кривой усмешкой.
И странно: несмотря на то, что ее сердце на мгновение сжалось от ужаса, она отвечала, смеясь:
— Ах, да, пожалуйста — это будет очень интересно.
— Прощайте, — сказал Сойманов.
…………………………………………………………………………
Через полмесяца после этого разговора был второй день Нового года, и Нина Аркадьевна принимала визиты. Последним и особенно надоевшим ей визитером был Коко Веселаго, пустой, светский мальчуган лет пятидесяти, с лысиной и моноклем. Он славился искусством знать всегда и все ранее других столичных сплетников.
— Ну, что же, вы еще не весь ваш запас выгрузили? — спросила Нина Аркадьевна, воспользовавшись минутной паузой в потоке слов Коко.
— Ах да! — спохватился вдруг Коко. — Есть и еще одна интересная новость… Как это я раньше о ней не вспомнил!.. Вы помните этого… ну, как его?.. молодой писатель… Ах, вспомнил, вспомнил… Сойманова?..
— Отравился? — вдруг неожиданно для самой себя вскрикнула испуганно Нина Аркадьевна.
— Ах, вы уже зна-аете? — протянул Коко, разочарованный в своем удовольствии рассказать свежую новость.
Но она уже овладела собой и отвечала спокойно:
— Да. Мне об этом писали.