А все-таки как жалко было прощаться с Марселью! В последний раз посидели в кафе, на улице Каннобьер, увидели в последний раз, как к тебе подбегает оборванец с корзинкой в руках и шепчет с таинственным и испуганным взглядом: «Боста» («Beaux fistaches») – прекрасные, жаренные в соли фисташки, по сантиму за штуку, и черномазый бродяга отсчитывает своими грязными пальцами штуку за штукой фисташки, как какую-то редкую драгоценность. Нужно было еще подняться по громадному лифту на верх горы и зайти в собор Notre Dame de la Garde. Там два придела: один внизу, другой наверху. Нижний заперт железной решеткой, верхний открыт для обозрения публики. Одно зрелище вдруг нежно и глубоко волнует меня. Стены огромной церкви сплошь увешаны маленькими мраморными дощечками, на которых выгравированы и позолочены имена и фамилии, а иногда просто инициалы жертвователей. Все это дары моряков, рыбаков, которые благополучно избегли гибели, обратившись в предсмертную минуту к покровительству пресвятой девы, заступницы на водах… Тридцать или сорок моделей парусных судов и несколько картин, написанных акварелью и маслом неумелыми, наивными, но старательными руками. Таких даров тысячи. Я гляжу на них и с волнением думаю: «Вот этот человек сорвался с грот-мачты во время бури, но успел счастливо зацепиться, подобно обезьяне, за какую-нибудь перекладину. Этого смыло волною с борта в море, но удачно брошенный спасательный круг помог ему продержаться на воде, пока корабль не был остановлен и его товарищи не успели спустить лодку. Третий, может быть израненный ножами в каком-нибудь темном и грязном порте Средиземного моря, долго боролся со смертью, но железная натура выдержала, и вот он живой, как окунь в воде, приносит свою скромную благодарность царице небесной, приписывая свое выздоровление ее ходатайству перед богом. А во всех надписях удивительная скромность».
Но, конечно, как и всюду, я наталкиваюсь на громадную доску из белого мрамора, которую, на общий позор и посмешище, привинтил здесь, к древней стене, безвестный русский чиновник Челгоков из города С. Надпись занимает приблизительно около тридцати строк, каждая вместимостью в сорок букв. Вот ее содержание (пишу по памяти).
«Благодарю Notre Dame de la Garde за то:
1) что однажды, заболев опасной, сложной формой геморроя, который не могли излечить наши местные невежественные врачи, я обратился к покровительству заступницы и получил внезапное чудесное исцеление;
2) что, задумав одно выгодное для меня денежное предприятие, я благополучно довел его до конца и теперь обеспечен на всю жизнь;
3) что при помощи той же самой божией матери мне удалось выдать мою старшую дочь за порядочного, солидного человека, с правильными убеждениями и получающего хорошее жалованье;
4) что мне посчастливилось получить наследство, которое я не мог ожидать».
Ах, Челгоков, Челгоков! Не так ли ты писал аттестат своей кухарке или горничной, которую твоя жена прогнала за амуры с барином?
Но уже пора. Наступает вечер. Мы в поезде. Мелькают мимо нас Фрежюс, Сен-Рафаэль, Канн. И вот уже светят два ниццких маяка. Один в Калифорнии, а другой в Моп-Вогоп. Один вращается, пересекая своим серебряным мечом черное небо, с промежутками в пять секунд, другой выпускает белую электрическую стрелу через каждые три секунды.
А на другой день вечером мы в Венеции. Сначала кажется немного диким и нелепым, когда выходишь из вокзала и носильщик укладывает твои вещи в черную лодку. К этому впечатлению нужно привыкнуть. На корме стоит, выставив вперед левую ногу, длинный малый и, не вынимая весла из воды, бурлит им воду и гонит лодку. Сворачивая в какой-нибудь узкий водяной переулок, он издает странный гортанный крик, похожий на стон, и две гондолы, почти касаясь одна о другую бортами, беззвучно проплывают мимо, точно два черных встретившихся гроба. И в самом деле: прекрасная Венеция напоминает громадное кладбище с мертвыми, необитаемыми домами, с удивительными развалинами, скрепленными железом, со старыми церквами, которых никто не посещает, кроме праздных путешественников.
На другой день опять гондола и обозрение Венеции при дневном свете. Тут я замечаю, что борта лодки украшены медными изображениями морских коньков. Лошадиная голова и хвост рыбы – это красиво! Впоследствии несколько таких морских лошадей, некогда живших, а теперь засушенных, я купил на площади Святого Марка у надоедливого торгаша. Курьезная, смешная штука величиной не более вершка. Несомненно, что она послужила прообразом для украшения гондолы.
Хозяин лодки показывает нам вытянутым пальцем на дом с великолепной мраморной облицовкой и говорит:
– Это палаццо принадлежало родителям Дездемоны, которая, как вам известно, вышла так неудачно замуж за Отелло, мавра, который служил Венецианской республике. А вот, не угодно ли вам, фабрика венецианского стекла и хрусталя.
Но фабрика оказывается набором аляповатых, безвкусных безделушек, стаканчиков, бокалов, графинов, грубо украшенных позолотой.
Наконец, вот и знаменитый Дворец дожей. Он мне казался раньше красивым, покамест в Петербурге, на Морской, банкир Вавельберг не устроил себе торгового дома – неудачную копию венецианского дворца.
Но внутри этот дворец просто удивителен: он совмещает в себе одновременно простоту, изящество и ту скромную роскошь, которая переживает века. Эти кресла двенадцати дожей, из свиной кожи, тисненной золотом, эти мраморные наличники, эта бронза на потолках, эта удивительная мозаика, составляющая пол, эти тяжелые дубовые двери благородного, стройного рисунка – прямо восхищение! Каждая, даже самая мелочная деталь носит на себе отпечаток вкуса и длительно терпеливой, художественной работы. Простой стальной ключ, всунутый в замок двери, отчеканен рукой великолепного мастера, который, может быть, даже не оставил своего имени истории, и я должен, к моему стыду, признаться, что только большое усилие воли помешало мне украсть этот ключ на память о Венеции.
В этом дворце совершалось правосудие. В нем помещался и суд, и судебная палата, и сенат. Приговор совершался со скоростью ружейного выстрела. Проходило пять-шесть часов, и преступника вели в один из темных, мрачных казематов, расположенных под дворцом. Человека низкого происхождения удавливали без всякого почтения. Дворяне пользовались исключительной привилегией. Их вели по узкому темному коридору, который оканчивался маленькой дверкой, выходящей на канал. Там ему мгновенно отрезывали голову, а ударом ноги сбрасывали его тело в воду.
Все было бы хорошо, если бы ко мне не привязался сторож при дворце. Я сам не знаю, почему этот человек избрал меня своей жертвой. Он не отставал от меня ни на шаг. Он объяснял мне каждую картину, каждую фреску. Наконец я вышел из терпения! Чем я мог ему отомстить? Тогда я начал ему, в свою очередь, объяснять историю итальянской школы, наврал ему с три короба о Микеланджело, о Рафаэле, о Леонардо да Винчи, о Бенвенуто Челлини, о Рибейре… Мой проводник заметно угас. Тоскливое выражение появилось в его глазах. Мне даже показалось, что он похудел за эти несколько минут. Но вдруг опять его глаза блеснули радостью. Он распахнул окно и с торжеством показал мне пальцем на Лидо, где стояло несколько броненосцев:
– Посмотрите, синьор, это иностранная эскадра. Каково же было его удивление, когда я ему спокойно возразил:
– Синьор! Для меня это вовсе не иностранная эскадра. Это часть русского флота, флота моей родины. Видите ли вы на корме белый флаг с косым синим крестом? Это, если вам угодно знать, Андреевский крест.
В эту минуту я думал, что победа осталась за мной, но не тут-то было.
– Так вы русский? – спросил сторож. – В таком случае я вам покажу одну вещь, над которой подолгу останавливаются все знаменитые русские путешественники – графы, принцы, бароны и князья.
Он ткнул пальцем в какую-то щель, проделанную насквозь в стене, и торжественно произнес:
– Le donosse!!! Сюда приносили жалобы на граждан великой Венецианской республики другие граждане.
Тут я ничего не мог поделать. Потрясенный и взволнованный, я сунул ему в руку франк и со слезами на глазах вышел на площадь Святого Марка.
Длинная, нелепая каланча – Kampanilla (колокольня), – мимо! Жирные, зобастые, разнеженные, извращенные голуби, которые фамильярно садятся вам на плечи, и какие-то старые ведьмы, которые тут же продают для этих голубей моченые кукурузные зерна, – мимо! На приземистом соборе св. Марка четверка бронзовых позолоченных коней, некогда украшавших триумфальную арку Нерона, – прекрасно!
И вот, наконец, мы входим в прохладную сень собора св. Марка. Но еще на паперти мое внимание останавливает небольшое окошечко с правой стороны, ведущее в нечто вроде часовни. Я требую, чтобы меня проводили туда. Но очередной сторож подобострастно изгибается и говорит, что туда можно войти только за отдельную плату, и притом прибавляет он: «Может быть, дамам, которых вы сопровождаете, будет не совсем удобно глядеть на то, что там находится? И, кроме того, это обойдется по двадцати чентессимов с каждого лица».
В конце концов около него появляется его помощник, и, вероятно, такой же мошенник. Оба они с преувеличенным усердием открывают тяжелую дверь.
Совсем небольшая комната. Посредине ее возвышается бронзовое ложе, и на нем лежит бронзовый кардинал. Его звали Зено. Его тело прикрыла до пояса кардинальская мантия. На голове двурогая митра. Маленькие изящные руки сложены на груди – маленькие руки, к которым прикасались уста сотен прекраснейших в мире женщин, руки, которые были украшены некогда аметистовым кардинальским перстнем и сотнями драгоценных камней. Его лицо приводит меня в восторг. Орлиный нос, тесно сжатые властные губы, выражение надменности и презрения ко всему человечеству…
«Да, – думаю я, – этого человека безумно любили и страшно ненавидели. Его тонкие пальцы умели нежно ласкать, но умели сжимать чеканную рукоятку кинжала, или бестрепетно вливать в кубок своего врага и гостя смертельный яд, или вкладывать ему в рот во время причастия отравленную облатку».
Лицом к нему прикованы на цепях скалящие на него зубы два прекрасных льва, выточенные из рыжего гранита. Я узнал, что монумент был сделан современником кардинала, скульптором Alessandro Leopardi, а львы принадлежат работе неизвестного художника. Но тотчас же другое поразительное зрелище останавливает меня. Под потолком, в небольших размерах, рассказана художником в виде мозаик вся история Ирода, Иродиады, Саломеи и Иоанна. Художник этот – Боттичелли.
Конечно, на любой из русских выставок цензор по части художественных картин велел бы убрать эти фрески или, по крайней мере, завесить их простынями. Здесь с грубой, но прелестной наивностью изображены нетленными красками: и роскошный пир Ирода, и пляска Саломеи, и палач, отсекающий голову, и отдельно самая голова, изображенная с ужасными реальными подробностями, с текущей кровью и со слипшимися волосами. А знаменитый танец Саломеи заставил бы покраснеть и отвернуться Иду Рубинштейн.
На Саломее… на ней, то есть, я хотел сказать, на этой длинноногой прекрасной женщине, с невинно наклоненной набок головой и с удивленно поднятыми кверху тонкими бровями… вы понимаете, что я хочу сказать?.. На ней нет совсем ничего.
Мне кажется, моя догадка не ошибочна. Боттичелли писал эту роскошную картину для кардинала. Неизвестный художник почтительно поднес ему высеченных из гранита львов. А кардинал повелел окружить свою гробницу любимыми произведениями искусства и не пускать к нему в его вечное жилище назойливую публику.
Три дня подряд я посещал этот удивительный склеп, потом… длинный, скучный путь до Вены, мещанская Вена, возмутительная русская таможня в Границе и – господи, благослови! – Россия.
P.S. Неизбежный совет всем русским туристам. Оставляйте Венецию и кардинала Зено в виде десерта: после них все кажется пресным.