На другой день, в воскресенье, у Тамары было множество хлопот. Ею овладела твердая и непреклонная мысль похоронить покойного друга наперекор всем обстоятельствам так, как хоронят самых близких людей — по-христиански, со всем печальным торжеством чина погребения мирских человек.
Она принадлежала к числу тех странных натур, которые под внешним ленивым спокойствием, небрежной молчаливостью и эгоистичной замкнутостью таят в себе необычайную энергию, всегда точно дремлющую в полглаза, берегущую себя от напрасного расходования, но готовую в один момент оживиться и устремиться вперед, не считаясь с препятствиями.
В двенадцать часов она на извозчике спустилась вниз, в старый город, проехала в узенькую улицу, выходящую на ярмарочную площадь, и остановилась около довольно грязной чайной, велев извозчику подождать. В чайной она справилась у рыжего, остриженного в скобку, с масленым пробором на голове мальчика, не приходил ли сюда Сенька Вокзал? Услужающий мальчишка, судя по его изысканной и галантной готовности, давно уже знавший Тамару, ответил, что «никак нет-с; оне — Семен Игнатич — еще не были и, должно быть, не скоро еще будут, потому как оне вчера в «Трансвале» изволили кутить, играли на бильярде до шести часов утра, и что теперь оне, по всем вероятиям, дома, в номерах «Перепутье», и что ежели барышня прикажут, то к ним можно сей минуту спорхнуть».
Тамара попросила бумаги и карандаш и тут же написала несколько слов. Затем отдала половому записку вместе с полтинником на чай и уехала.
Следующий визит был к артистке Ровинской, жившей, как еще раньше знала Тамара, в самой аристократической гостинице города — «Европе», где она занимала несколько номеров подряд.
Добиться свидания с певицей было не очень-то легко: швейцар внизу сказал, что Елены Викторовны, кажется, нет дома, а личная горничная, вышедшая на стук Тамары, объявила, что у барыни болит голова и что она никого не принимает. Пришлось опять Тамаре написать на клочке бумаги;
«Я к Вам являюсь от той, которая однажды в доме, неназываемом громко, плакала, стоя перед Вами на коленях, после того, как Вы спели романс Даргомыжского. Тогда Вы так чудесно приласкали ее. Помните? Не бойтесь, — ей теперь не нужна ничья помощь: она вчера умерла. Но Вы можете сделать, в ее память одно очень серьезное дело, которое Вас почти совсем не затруднит. Я же — именно та особа, которая позволила сказать несколько горьких истин бывшей с Вами тогда баронессе Т., в чем до сих пор раскаиваюсь и извиняюсь».
— Передайте! — приказала она горничной.
Та вернулась через две минуты:
— Барыня просит вас. Очень извиняются, что им нездоровится и что оне примут вас не совсем одетые.
Она проводила Тамару, открыла перед нею дверь и тихо затворила ее.
Великая артистка лежала на огромной тахте, покрытой прекрасным текинским ковром и множеством шелковых подушечек и цилиндрических мягких ковровых валиков. Ноги ее были укутаны серебристым нежным мехом. Пальцы рук, по обыкновению, были украшены множеством колец с изумрудами, притягивавшими глаза своей глубокой и нежной зеленью.
У артистки был сегодня один из ее нехороших, черных дней. Вчера утром вышли какие-то нелады с дирекцией, а вечером публика приняла ее не так восторженно, как бы ей хотелось, или, может быть, это ей просто показалось, а сегодня в газетах дурак рецензент, который столько же понимал в искусстве, сколько корова в астрономии, расхвалил в большой заметке ее соперницу Титанову. И вот Елена Викторовна уверила себя в том, что у нее болит голова, что в висках у нее нервный тик, а сердце нет-нет и вдруг точно упадет куда-то.
— Здравствуйте, моя дорогая! — сказала она немножко в нос, слабым, бледным голосом, с расстановкой, как говорят на сцене героини, умирающие от любви и от чахотки. — Присядьте здесь… Я рада вас видеть… Только не сердитесь, — я почти умираю от мигрени и от моего несчастного сердца. Извините, что говорю с трудом. Кажется, я перепела и утомила голос…
Ровинская, конечно, вспомнила и безумную эскападу[22] того вечера и оригинальное, незабываемое лицо Тамары, но теперь, в дурном настроении, при скучном прозаическом свете осеннего дня, это приключение показалось ей ненужной бравадой, чем-то искусственным, придуманным и колюче-постыдным. Но она была одинаково искренней как в тот странный, кошмарный вечер, когда она властью таланта повергла к своим ногам гордую Женьку, так и теперь, когда вспомнила об этом с усталостью, ленью и артистическим пренебрежением. Она, как и многие отличные артисты, всегда играла роль, всегда была не самой собой и всегда смотрела на свои слова, движения, поступки, как бы глядя на самое себя издали, глазами и чувствами зрителей.
Она томно подняла с подушки свою узкую, худую, прекрасную руку и приложила ее ко лбу, и таинственные, глубокие изумруды зашевелились, как живые, и засверкали теплым, глубоким блеском.
— Я сейчас прочитала в вашей записке, что эта бедная… простите, имя у меня исчезло из головы…
— Женя.
— Да-да, благодарю вас! Я теперь вспомнила. Она умерла? От чего же?
— Она повесилась… вчера утром, во время докторского осмотра…
Глаза артистки, такие вялые, точно выцветшие, вдруг раскрылись и чудом ожили и стали блестящими и зелеными, точно ее изумруды, и в них отразилось любопытство, страх и брезгливость.
— О, боже мой! Такая милая, такая своеобразная, красивая, такая пылкая1.. Ах, несчастная, несчастная!.. И причиной этому было?..
— Вы знаете… болезнь. Она говорила вам.
— Да, да… Помню, помню… Но повеситься!.. Какой ужас!.. Ведь я советовала ей тогда лечиться. Теперь медицина делает чудеса. Я сама знаю нескольких людей, которые совсем… ну, совсем излечились. Это знают все в обществе и принимают их… Ах, бедняжка, бедняжка!..
— Вот я и пришла к вам, Елена Викторовна. Я бы не посмела вас беспокоить, но я как в лесу, и мне не к кому обратиться. Вы тогда были так добры, так трогательно внимательны, так нежны к нам… Мне нужен только ваш совет и, может быть, немножко ваше влияние, ваша протекция…
— Ах, пожалуйста, голубушка!.. Что могу, я все… Ах, моя бедная голова! И потом это ужасное известие… Скажите же, чем я могу помочь вам?
— Признаться, я и сама еще не знаю, — ответила Тамара. — Видите ли, ее отвезли в анатомический театр… Но пока составили протокол, пока дорога, да там еще прошло время для приема, — вообще, я думаю, что ее не успели еще вскрыть… Мне бы хотелось, если только это возможно, чтобы ее не трогали. Сегодня — воскресенье, может быть, отложат до завтра, а покамест можно что-нибудь сделать для нее…
— Не умею вам сказать, милая… Подождите!.. Нет ли у меня кого-нибудь знакомого из профессоров, из медицинского мира?.. Подождите, — я потом посмотрю в своих записных книжках. Может быть, удастся что-нибудь сделать.
— Кроме того, — продолжала Тамара, — я хочу ее похоронить… На свой счет… Я к ней была при ее жизни привязана всем сердцем.
— Я с удовольствием помогу вам в этом материально…
— Нет, нет!.. Тысячи раз благодарю вас!.. Я все сделаю сама. Я бы не постеснялась прибегнуть к вашему доброму сердцу, но это… вы поймете меня… это нечто вроде обета, который дает человек самому себе и памяти друга. Главное затруднение в том, — как бы нам похоронить ее по христианскому обряду. Она была, кажется, неверующая или совсем плохо веровала. И я тоже разве только случайно иногда перекрещу лоб. Но я не хочу, чтобы ее зарывали, точно собаку, где-то за оградой кладбища, молча, без слов, без пения… Я не знаю, разрешат ли ее похоронить как следует — певчими, с попами? Потому-то я прошу у вас помощи советом. Или, может, вы направите меня куда-нибудь?..
Теперь артистка мало-помалу заинтересовалась и уже забывала о своей усталости, и о мигрени, и о чахоточной героине, умирающей в четвертом акте. Ей уже рисовалась роль заступницы, прекрасная фигура гения, милостивого к падшей женщине. Это оригинально, экстравагантно и в то же время так театрально-трогательно! Ровинская, подобно многим своим собратьям, не пропускала ни одного дня, и если бы возможно было, то не пропускала бы даже ни одного часа без того, чтобы не выделяться из толпы, не заставлять о себе говорить: сегодня она участвовала в лжепатриотической манифестации, а завтра читала с эстрады в пользу ссыльных революционеров возбуждающие стихи, полные пламени и мести. Она любила продавать цветы на гуляньях, в манежах и торговать шампанским на больших балах. Она заранее придумывала острые словечки, которые на другой же день подхватывались всем городом. Она хотела, чтобы повсюду и всегда толпа глядела бы только на нее, повторяла ее имя, любила ее египетские зеленые глаза, хищный и чувственный рот, ее изумруды на худых и нервных руках.
— Я не могу сейчас всего сообразить как следует, — сказала она, помолчав. — Но если человек чего-нибудь сильно хочет, он достигнет, а я хочу всей душой исполнить ваше желание. Постойте, постойте!.. Кажется, мне приходит в голову великолепная мысль… Ведь тогда, в тот вечер, если не ошибаюсь, с нами были, кроме меня и баронессы…
— Я их не знаю… Один из них вышел из кабинета позднее вас всех. Он поцеловал мою руку и сказал, что если он когда-нибудь понадобится, то всегда к моим услугам, и дал мне свою карточку, но просил ее никому не показывать из посторонних… А потом все это как-то прошло и забылось. Я как-то никогда не удосужилась справиться, кто был этот человек, а вчера искала карточку и не могла найти…
— Позвольте, позвольте!.. Я вспомнила! — оживилась вдруг артистка. — Ага, — воскликнула она, быстро поднимаясь с тахты, — это был Рязанов… Да, да, да… Присяжный поверенный Эраст Андреевич Рязанов. Сейчас мы все Устроим. Чудесная мысль!
Она повернулась к маленькому столику, на котором стоял телефонный аппарат, и позволила;
— Барышня, пожалуйста, тринадцать восемьдесят пять… Благодарю вас… Алло!.. Попросите Эраста Андреевича к телефону… Артистка Ровинская… Благодарю вас… Алло!.. Это вы, Эраст Андреевич? Хорошо, хорошо, но теперь дело не в ручках. Свободны ли вы?.. Бросьте глупости!.. Дело серьезное. Не можете ли вы ко мне приехать на четверть часа?.. Нет, нет… Да… Только как доброго и умного человека. Вы клевещете на себя… Ну прекрасно!.. Я не особенно одета, но у меня оправдание — страшная головная боль… Нет, — дама, девушка… Сами увидите, приезжайте скорее… Спасибо! До свидания!
— Он сейчас приедет, — сказала Ровинская, вешая трубку. — Он милый и ужасно умный человек. Ему возможно все, даже почти невозможное для человека… А покамест… простите — ваше имя?
Тамара замялась, но потом сама улыбнулась над собой:
— Да не стоит вам беспокоиться, Елена Викторовна. Mon nom de geurre[23] Тамара, а так — Анастасия Николаевна. Все равно, — зовите хоть Тамарой… Я больше привыкла…
— Тамара!.. Это так красиво!.. Так вот, mademoiselle Тамара, может быть, вы не откажетесь со мной позавтракать? Может быть, и Рязанов с нами…
— Некогда, простите.
— Это очень жаль!.. Надеюсь, в другой раз когда-нибудь… А может быть, вы курите? — и она подвинула к ней золотой портсигар, украшенный громадной буквой Е из тех же обожаемых ею изумрудов.
Очень скоро приехал Рязанов.
Тамара, не разглядевшая его как следует в тот вечер, была поражена его наружностью. Высокого роста, почти атлетического сложения, с широким, как у Бетховена, лбом, опутанным небрежно-художественно черными с проседью волосами, с большим мясистым ртом страстного оратора, с ясными, выразительными, умными, насмешливыми глазами, он имел такую наружность, которая среди тысяч бросается в глаза — наружность покорителя душ и победителя сердец, глубоко-честолюбивого, еще не пресыщенного жизнью, еще пламенного в любви и никогда не отступающего перед красивым безрассудством… «Если бы меня судьба не изломала так жестоко, — подумала Тамара, с удовольствием следя за его движениями, — то вот человек, которому я бросила бы свою жизнь шутя, с наслаждением, с улыбкой, как бросают возлюбленному сорванную розу…»
Рязанов поцеловал руку Ровинской, потом с непринужденной простотой поздоровался с Тамарой и сказал:
— Мы знакомы еще с того шального вечера, когда вы поразили нас всех знанием французского языка и когда вы говорили. То, что вы говорили, было — между нами — парадоксально, но зато как это было сказано!.. До сих пор я помню тон вашего голоса, такой горячий, выразительный… Итак… Елена Викторовна, — обратился он опять к Ровинской, садясь на маленькое низкое кресло без спинки, — чем я могу быть вам полезен? Располагайте мною.
Ровинская опять с томным видом приложила концы пальцев к вискам.
— Ах, право, я так расстроена, дорогой мой Рязанов, — сказала она, умышленно погашая блеск своих прекрасных глаз, — потом моя несчастная голова… Потрудитесь передать мне с того столика пирамидон… Пусть mademoiselle Тамара вам все расскажет. Я не могу, не умею… Это так ужасно!..
Тамара коротко, толково передала Рязанову всю печальную историю Женькиной смерти, упомянула и о карточке, оставленной адвокатом, и о том, как она благоговейно хранила эту карточку, и — вскользь — о его обещании помочь в случае нужды.
— Конечно, конечно, — вскричал Рязанов, когда она закончила, и тотчас же заходил взад и вперед по комнате большими шагами, ероша по привычке и отбрасывая назад свои живописные волосы. — Вы совершаете великолепный, сердечный, товарищеский поступок! Это хорошо!.. Это очень хорошо!.. Я ваш… Вы говорите — разрешение о похоронах… Гм!.. Дай бог памяти!..
Он потер лоб рукой.
— Гм… гм… Если не ошибаюсь — Номоканон, правило сто семьдесят… сто семьдесят… сто семьдесят… восьмое… Позвольте, я его, кажется, помню наизусть… Позвольте!.. Да, так! «Аще убиет сам себя человек, не поют над ним, ниже поминают его, разве аще бяше изумлен, сиречь вне ума своего»… Гм… Смотри святого Тимофея Александрийского… Итак, милая барышня, первым делом… Вы, говорите, что с петли она была снята вашим доктором, то есть городским врачом… Фамилия?..
— Клименко.
— Кажется, я с ним встречался где-то… Хорошо!.. Кто в вашем участке околоточный надзиратель?
— Кербеш.
— Ага, знаю… Такой крепкий, мужественный малый, с рыжей бородой веером… Да?
— Да, это — он.
— Прекрасно знаю! Вот уж по кому каторга давно тоскует!.. Раз десять он мне попадался в руки и всегда, подлец, как-то увертывался. Скользкий, точно налим… Придется дать ему барашка в бумажке. Ну-с! И затем анатомический театр… Вы когда хотите ее похоронить?
— Правда, я не знаю… Хотелось бы поскорее… Если возможно, сегодня.
— Гм… Сегодня… Не ручаюсь — вряд ли успеем… Но вот вам моя памятная книжка. Вот хотя бы на этой странице, где у меня знакомые на букву Т., — так и напишите: Тамара и ваш адрес. Часа через два я вам дам ответ. Это вас устраивает? Но опять повторяю, что, должно быть, вам придется отложить похороны до завтра… Потом, — простите меня за бесцеремонность, — нужны, может быть, деньги?
— Нет, благодарю вас! — отказалась Тамара. — Деньги есть. Спасибо за участие!.. Мне пора. Благодарю вас сердечно, Елена Викторовна!..
— Так ждите же через два часа, — повторил Рязанов, провожая ее до дверей.
Тамара не сразу поехала в дом. Она по дороге завернула в маленькую кофейную на Католической улице. Там дожидался ее Сенька Вокзал — веселый малый с наружностью красивого цыгана, не черно, а синеволосый, черноглазый с желтыми белками, решительный и смелый в своей работе, гордость местных воров, большая знаменитость в их мире, изобретатель, вдохновитель и вождь.
Он протянул ей руку, не поднимаясь с места. Но в том, как бережно, с некоторым насилием усадил ее на место, видна была широкая добродушная ласка.
— Здравствуй, Тамарка! Давно тебя не видал, — соскучился… Хочешь кофе?
— Нет! Дело… Завтра хороним Женьку… Повесилась она…
— Да, я читал в газете, — небрежно процедил Сенька. — Все равно!..
— Достань мне сейчас пятьдесят рублей.
— Тамарочка, марушка моя, — ни копейки!..
— Я тебе говорю — достань! — повелительно, но не сердясь, приказала Тамара.
— Ах ты господи!.. Твоих-то я не трогал, как обещался, но ведь — воскресенье… Сберегательные кассы закрыты…
— Пускай!.. Заложи книжку! Вообще делай что хочешь!..
— Зачем тебе это, душенька ты моя?
— Не все ли равно, дурак?.. На похороны.
— Ах! Ну, ладно уж! — вздохнул Сенька. — Так я лучше тебе вечером бы сам привез… Право, Тамарочка?.. Очень мне невтерпеж без тебя жить! Уж так-то бы я тебя, мою милую, расцеловал, глаз бы тебе сомкнуть не дал!.. Или прийти?..
— Нет, нет!.. Ты сделай, Сенечка, как я тебя прошу!.. Уступи мне. А приходить тебе нельзя — я теперь экономка.
— Вот так штука!.. — протянул изумленный Сенька и даже свистнул.
— Да. И ты покамест ко мне не ходи… Но потом, потом, голубчик, что хочешь… Скоро всему конец!
— Ах, не томила бы ты меня! Развязывай скорей!
— И развяжу! Подожди недельку еще, милый! Порошки достал?
— Порошки — пустяк! — недовольно ответил Сенька. — Да и не порошки, а пилюли.
— И ты верно говоришь, что в воде они сразу распустятся?
— Верно. Сам видал.
— Но он не умрет? Послушай, Сеня, не умрет? Это верно?..
— Ничего ему не сделается… Подрыхает только… Ах, Тамарка! — воскликнул он страстным шепотом и даже вдруг крепко, так, что суставы затрещали, потянулся от нестерпимого чувства, — кончай, ради бога, скорей!.. Сделаем дело и — айда! Куда хочешь, голубка! Весь в твоей воле: хочешь — на Одессу подадимся, хочешь — за границу. Кончай скорей!..
— Скоро, скоро…
— Ты только мигни мне, и я уж готов… с порошками, с инструментами, с паспортами… А там-угуу-у! поехала машина! Тамарочка! Ангел мой!.. Золотая, брильянтовая!..
И он, всегда сдержанный, забыв, что его могут увидеть посторонние, хотел уже обнять и прижать к себе Тамару.
— Но, но!.. — быстро и ловко, как кошка, вскочила со стула Тамара. — Потом… потом, Сенечка, потом, миленький!.. Вся твоя буду — ни отказу, ни запрету. Сама надоем тебе… Прощай, дурачок мой!
И, быстрым движением руки взъерошив ему черные кудри, она поспешно вышла из кофейни.