Часть первая

В УСАКИНСКИХ ЛЕСАХ

I

Над занесённой снегом землей нависла ночь. В поле злобно бушует вьюга. Ветер тоскливо воет в обледенелых сучьях деревьев. Вьюга усиливается. Кажется, что в мире нет больше ничего, кроме этого снежного урагана.

Возле гудящего большого хвойного леса притаилось белорусское село. Тёмные домики занесены снегом. Ни огонька! Тишина. Даже собачьего лая не слышно.

Легкой ломаной тенью метнулась и тут же скрылась за изгородью длинная человеческая фигура. Согнувшись и озираясь, человек быстро шёл задворками села к крайней хате, в которой сквозь узкие щели ставен просачивался тусклый, мерцающий, как далёкая звезда, луч света. Боясь, чтоб не заскрипел под ногами снег, человек ступал осторожно. Он старался не увязнуть, но всякий раз проваливался в глубокий сугроб и с трудом вытаскивал из него ноги.

Вот и крайняя хата. Человек оглянулся и сразу перемахнул через шаткие заснеженные прясла, с которых густо посыпался жёсткий снег. Пройдя небольшую пло щадку двора, заваленную хворостом, он скрылся под тёмным навесом холодных сенцев.

На тихий троекратный стук отозвался тревожный срывающийся голос:

— Кто?

— Открой, Маша, это я, Макей.

Ух! А мы‑то уж всего надумались. Хлопцы в сборе, тебя ждём, — радостно говорила она, запирая за Макеем двери.

Макей втиснулся в хату и едва не подпёр собою дощатый побелённый известью потолок.

— А батьки ещё не пришли, — шепнула женщина. — Не стряслась ли беда?

— Живы, — сказал Макей, зябко поводя плечами и хитро улыбаясь.

II

В холодные зимние вечера 1941 года молодёжь Костричской Слободки тайно собиралась в небольшой, но приветливо чистой хате Марии Степановны, которую Макей и почти все его хлопцы запросто называли Машей.

Красивый клуб, выстроенный перед самой войной и ещё блестевший свежеструганными бревнами, был забит. Венецианские окна его разбила бацевичская полиция, во главе которой стоял местный немец Эстмонт, грузный обрюзгший человек лет пятидесяти пяти. Тройной складчатый подбородок, отвисшие мешки под мутными водянистыми глазами с белыми ресницами делали его похожим на ожиревшего борова. Но он стремился хоть чем‑нибудь походить на своего, как он говорил, «кумира» — Гитлера и потому носил маленькие усы и своеобразную причёску — острый клин волос на лбу.

— Мои кумир, — говорил он с одышкой, — любит русская земля, но не любит русская культура. Зачем мужикам клуб? Это смешно!

И он смеялся:

— Хо–хо–хо! Клуб! Хо–хо–хо!

Полицаи, собранные из отребьев человеческого рода, заискивающе хихикали. Тощий, с рыжей редкой бородкой, полицай — некто Свиркуль, — угодливо предложил побить все окна клуба и поломать сцену.

И вот теперь в изуродованных комнатах клуба гуляет сама матушка–вьюга. Народ с тоской смотрит на пустующее здание с черными проломами окон.

Молодёжь шла к Марии Степановне. Невысокая и сухощавая, с бледным остроконечным личиком, она приветливо улыбалась, встречая своих молодых приятелей. Гё радовало; что в это тяжёлое время они оставались верными комсомольским традициям, заветам Ильича, приказам Сталина. Захаживали сюда и оставшиеся в подполье старые большевики — председатель колхоза Илья Иванович Свирид и заведующий паровой мельницей Антон Мнхолап. Оба они заросли бородами —Свирид русой, Михолап чёрной. И оба попрежнему неугомонно веселые, смеющиеся. Это их Мария Степановна называет «батьками».

Илья Иванович Свирид через Макея и Марию Степановну держал тесную связь с подпольным партийным центром Бобруйщины. От Валентина Бутарева он получал непосредственные указания относительно организации боевой вооружённой группы, которая потом стала бы ядром партизанского отряда.

Вдумчиво и заботливо выращивал он это будущее ядро организации народных мстителей. Макей был исполнителем его воли. Одного слова «батькбв» было достаточно, чтобы все эти молодые люди пошли в огонь и в воду. Сам Макей безотчетно верил Свирпду, как человеку, олицетворявшему теперь партию.

Свирид вместе с другим членом партии — Антоном Михолапом — скрывался в лесу, но нередко бывал у Марии Степановны. Здесь он встречался с молодёжью. Уходя, батьки всякий раз вызывали в сенцы Макея и там подолгу о чём‑то шептались с ним.

Мария Степановна умиленно смотрела на молодёжь, ожидавшую Макея. «Замечательные хлопцы - молодец к молодцу. Под стать им и девчата. С такими людьми можно горы своротить». Так думала она, глядя на серьёзное и плутоватое лицо Михася Тулеева из деревин Новосёлки, на гармониста–мечтателя Федю Демченко, на красавца и богатыря Даньку Ломовцева, на удалого и коренастого крепыша Петку Лантуха, на белокурую со строгими чертами лица Олю Дейнеко, на румяную, с лукавым прищуром чёрных глаз и вечно смеющимися губами, Дашу. Да и Ропатинский, хоть и увалень и «пентюх», как говорила про него Даша, а всё же он на что‑нибудь сгодится, когда дело дойдёт до драки.

«Гвозди», — сказал бы о них её муж майор Красневский. I де‑то он теперь? Познал ли и он горечь отступления, когда 28 июля 1941 года их дивизия откатилась под ударами превосходящих сил противника далеко на Восток? Или он не отмщённый, с судорожно стиснутыми зубами упал, обливаясь кровыо, на родную землю, отдавая ей последний солдатский поцелуй? Она ничего не знает о судьбе мужа, которого любила, и всё ждёт его. На серые глаза её, большие и печальные, всякий раз навертываются слёзы, как только вспомнит о прошлом, совсем ещё недалёком. Обе девочки–малютки, восьмилетняя Наташа и пятилетняя Светланка, часто между собой говорят о нём. Тоскуя об отце, они спрашивают Марию Степановну:

— Мама, скоро папа приедет?

— Скоро, скоро. Как война кончится, так он и… — и она незаметно смахивала слезу.

— Он войнавает? Да? — спрашивала Светланка.

— Да, маленькая.

— А война скоро кончится?

Мария Степановна знала о тяжелых оборонительных боях Красной Армии, догадывалась, что не скоро быть концу этой войне. И она отворачивалась от устремленных на неё и ждущих ответа детских глаз. Не хотелось ей, чтобы дети увидели её печальное лицо, слёзы, стоящие в тоскующих глазах. Оттого ли, что девочки стали замечать, что расспросы эти неприятны для мамы, или оттого, что постепенно начали забывать отца, но только они всё реже и реже стали говорить с нею на эту тему. Это и огорчало, и радовало Марию Степановну. Огорчало то, что они забывают своего отца, близкого ей и самого дорогого для неё человека. Радовало то, что у| детей, видимо, наступил душевный мир с его детскими радостями и забавами, тот мир, который навсегда остается в человеке самым светлым и отрадным воспоминанием. Может быть, она уже не будет видеть их печальные личики с тоскующими и вечно чего‑то ждущими глазами. И сама она, как это ни больно, не могла не признаться в душе, что горькое и томительное чувство разлуки стало как будто не таким острым, каким было оно первое время. Недаром мудрость народная говорит: «Перемелется — мука будет».

Мария Степановна не могла примириться с тем, что чужеземцы гнусно кощунствуют в нашей родной стране, надруга–ются над тем, что мы всем сердцем и разумом своим признаем за святыню, во что мы верим, на что надеемся и во имя чего живём и работаем. Наше будущее — коммунизм, у нас свои близкие и дорогие сердцу имена. А они, изверги… Что делают они?!

Старушка–мать, Адарья Даниловна, только вздыхала, глядя на бледное и усталое лицо дочери. Вон уже и морщинки легли на лоб и бескровные губы перестали улыбаться. Иногда, не вытерпев, Адарья Даниловна говорила, охая:

— Охо–хо! Горюшко ты моё горькое! Гляжу я на тебя, Марья, и душа ноет: искалечили тебе жизнь, ироды! Искалечили!

— Будем поправлять, мама, — отвечала Мария Степановна с подчеркнутой уверенностью, стараясь придать голосу как можно больше твердости, хотя сама ещё толком не знала, как она будет поправлять эту, в самом деле искалеченную, изуродованную жизнь.

Осенью 1941 года в Костричскую Слободку приехал Макей. И это как‑то сразу разрешило мучивший Марию Степановну вопрос о том, что делать. Они быстро поняли друг друга и вскоре Мария Степановна стала ближайшей помощницей Макея и батьков, энергично занимавшихся созданием боевой вооружённой группы для борьбы с фашистскими захватчиками. По их заданию она ходила с важными поручениями в город Бобруйск, где встречалась с Левинцевым, Даниилом Лемешонком и с самим Валентином Бутарёвым, возглавлявшим подпольную парторганизацию Бобруйщины. У всех этих людей, как успела она заметить, было бодрое настроение и глубокая вера в победу нашего дела. Это поддерживало и их самих и всех общавшихся с ними в столь суровое и тревожное время.

Ходила она и в полицейские гарнизоны Бацевичи и Козуличи и в небольшой городок Кличев, стоящий на реке Ольсе, к восточным берегам которой подступали большие, почти непроходимые хвойные леса. На базарах, покупая соль или продавая в бутылках молоко, она каким‑то чудом узнавала и о численности вражеского гарнизона, и о том, какая немецкая часть стоит там на отдыхе, и о некоторых замыслах противника. Старательно запоминала при этом имена друзей и врагов. Она сумела даже войти в доверие к хитрому и осторожному Эстмонгу и прямо на дом ему несла молоко и яички.

— Гут яйки, — говорил, отдуваясь, ожиревший начальник бацевичской полиции.

III

Втиснувшись в хату, Макей каким‑то неуловимым движением отряхнул снег с серой армейской шинели, разделся, снял с головы шапку–ушанку, ударил ею о кожаный сапог с кирзовым голенищем и бросил на деревянную кровать, стоявшую прямо у двери. Проходя в. передний угол, он сказал, обращаясь сразу ко всем:

— Привет!

Его дружно и радостно приветствовали. Макей как-то грустно улыбнулся, сел к каменку, вынул из кармана военной гимнастёрки трубку–носогрейку, набил её табачком и, раскурив, задумался. Молодёжь тоже притихла.

— Охо–хо, — вздохнула Адарья Даниловна, смотря печальными глазами на Макея. — И у этого война,, видать, душу покорёжила.

В недалеком прошлом Макей был секретарём здешней комсомольской организации. Его всегда видели весёлым, подвижным, знали, как любителя песен и пляски. И молодёжь всегда тянулась к нему. Взрослые, не исключая и старика Козеку, одобрительно отзывались о Макее, говорили о нем, как о деловитом и серьёзном человеке, способном умело решать сложные вопросы и работать не покладая рук. Потом он поехал учиться гё успешно окончил военное училище.

Перед самой войной Макей приехал в родное село на побывку - высокий, стройный, аккуратный, затянутый в новенькие жёлтые ремни, с двумя кубиками на малиновых петлицах. Он нравился девушкам, хотя крупные рябины густо покрывали его лицо. Они заглядывались на него, вздыхали, а он приветливо улыбался, шутил с ними, но как‑то быстро уходил от их веселого хоровода, провожаемый печальными взглядами робких дивчинок и колкими замечаниями озорниц.

Задумчивый и одинокий, подолгу бродил он весенними вечерами под окнами дома Брони Щепанек, которая жила теперь в Кушчеве, училась там на курсах машинописи. Он собрался заехать к ней. Купил для неё туфли–лодочки молочного цвета и голубое крепдешиновое платье. Но 22 июня началась война с фашистской Германией, и Макей поспешил в свою часть, которая стояла в Западной Белоруссии под городом Картуз–Березой. Туфли и платье он вынул из чемодана и к неописуемой радости Даши подарил всё это ей, шутливо напевая:

— Носи, Даша, не марай, не марай!

Теперь Макей стал каким‑то другим. Говорит он мало, односложно. И к каждому его слову люди прислушиваются с необычным вниманием, напрасно стараясь разгадать мысли своего вожака по суровому непроницаемому выражению его лица, утратившему былую приветливость и простоту.

Все в нетерпении устремили глаза на Макея: что опека жет?

Макей поднял голову, не спеша постучал трубочкой о железную стойку каменка и, обведя тяжёлым взглядом присутствующих, требовательно спросил:

— Как дела? Начнём с хозяйки дома.

Хотя этот вопрос и не был неожиданным для Марии Степановны, она все же почему‑то смутилась, краска залила её бледное лицо. Она сказала, что вчера была а Бацевичах, что гитлеровцы там лютуют: перед окнами разбитого клуба повесили какого‑то молодого хлопца и на грудь ему прицепили дощечку с надписью «Партизан». Эстмоиг показывает на него рукоятью плети, рычит: «Всех их ждёт это!».

В хате поднялся ропот.

— Боятся они партизан, — заметила Адарья Даниловна, — вот и вешают.

— На испуг берут!

— Не из пужливых!

— Дай срок — самих их пугнём так, что костей не соберут.

— Тихо, товарищи! — сказал Макей, и все смолкли. Он что‑то записал в свой блокнот и обратился к Тулееву.

— Что ты, Михась, скажешь?

Тулеев откашлялся, завозился и встал.

— Сядь! — сказал Макей.

— Нет, так ловчее. Ведь командиру докладываю.

Макей улыбнулся.

— Ну вот, — начал Тулеев, — пошли мы, значит.. Идём. Даша говорит: «Ты, Михась, не взорвись». «Нет, — говорю, — нам, — говорю, — это ни к чему. Мы мосты у немцев должны подрывать». Говорю так, а сам думаю: «Чёрт его знает, — тол он и тол, — не винтовка». Впервые, можно сказать, вижу. Руки вроде как бы дрожат…

— Товарищ Тулеев, — строго сказал Макей, выражая нетерпение, — это к делу не относится.

— Извиняюсь. Правильно. Одним словом, подложил я этот самый тол под балку моста, зажег шнур… как его?

Гулеев посмотрел на всех вопрошающе, кашлянул.

— Бикфордов, — подсказал Ломовцев.

— Зажёг я этот самый, ну, про который Данька сказал, и драла. Даша кричит: «Ложись!». Кувыркнулись мы с ней в яму, смотрим: шнур ярко горит, искры летят…

— Короче.

— Потом, как бабахнет! Да! И нет мостика…

Все засмеялись. Улыбнулся и Макей, однако, сказал, что так о выполнении боевого задания не докладывают.

— Доклад должен быть лаконичным.

— Это как? — переспросил Ропатинский и почему‑то смутился, покраснел, взглянул на Дашу. Заметив её смеющиеся озорные глаза, он совсем смешался.

— Не красней, Ропатинский, скажи‑ка лучше, как вы там?

— Ну вас! — отмахнулся Ропатинский. — Я докладывать не могу, пусть Данька, — указал он на Ломовцева.

Макей с сокрушением покачал головой.

— Ну что ж, докладывайте, товарищ Ломовцев.

Лсмовцев только что перед войной пришел из армии.

Русые волосы на его красивой голове щетинились ёжиком, могучие плечи обтягивала выцветшая гимнастёрка, над правым кармашком которой маковым пятилистьем цвёл орден Красной Звезды. На нём были такого же цвета, как и гимнастёрка, галифе, а на ногах поношенные кирзовые сапоги с облезлыми голенищами. Он браво встал, щёлкнул каблуками и по–военному отрапортовал:

— Товарищ лейтенант! Ваше задание выполнено: срезали сто телеграфных столбов.

— Хо–хо–хо! — вдруг разразился смехом Михась Гулеев и, ухарски подмигивая Петке Лантуху, зашипел:

— Видал? Чистый солдат!

— Добро! — похвалил Макей, метнув суровый взгляд на Гулеева, и тот сразу притих.

— Добро‑то добро, да как бы оно злом не обернулось, — сказала сокрушенно Адарья Даниловна. — Сюда не наехали бы фашисты‑то?

— Колесили вокруг нашего села фашистские прихлебаи, — ответил Макей и выдохнул клуб табачного дыма.

— Кто такие?

— Никон, староста Бацевичей, Марк Маркин, да этот рыжий холуй.

— Не Свиркуль ли?

— Он.

Ох ти мне! — всплеснула в страхе Адарья Даниловна. — Беда, хлопчики!

Макей снова выдохнул заряд дыму, старуха закашлялась, ушла в другую комнату. Макей улыбнулся.

— Хорошая бабуся, не предаст, но всё знать ей вредно.

— Скоро состарится? — съязвил Михась Гулеев.

— Для её здоровья вредно, Михась. А хорошего ждать нам от них, это верно, нечего. Слышал я, — продолжал Макей, — Никон хвастался, что за одно дельце он получит «железный крест». На нас кивал.

— Мы ему допреж немцев дадим крест‑то, деревянный, правда, — сердито хмурясь, заявил Ломовцев, и для чего‑то повел своими могучими плечами, словно в самом деле уже собирался навалить себе на плечи дубовый крест, чтобы снести его в награду изменнику Никону, бывшему кулаку и мироеду.

Петрок Лантух встал и, словно давая клятву, сказал:

— Око за око, зуб за зуб!

И бледное лицо его в рыжих веснушках потемнело от ярости и гнева.

IV

Выслушав донесения, Макей встал и подошёл к Марии Степановне, которая в это время стелила постели для своих девочек. Светлана давно уже спала на руках Даши, Наташа дремала, сидя на высокой деревянной скамье рядом с Олей Дейнеко. У Оли играл на щеках яркий свежий румянец. Она с восхищением смотрела на Лантуха, и в голубых глазах её светилась суровая решимость последовать хоть на край света за этим хлопцем. Макей улыбнулся ей доброй улыбкой и. отЕедя в сторону Марию Степановну, что‑то сказал ей на ухо. Та молча кивнула ему головой и, повернувшись к девушкам, подозвала их к себе. Даша подошла, держа на руках Светлану. Оля тоже взяла на руки Наташу Синенькое платьице девочки завернулось и голенькие ножки свисали почти до самого полу.

Вон какая она у нас большая, — сказала Мария Степановна, одергивая платьице девочки. — Отец приехал бы и не узнал. Кладите‑ка их! А теперь гы, Оля, перепиши вот эти листовки, а ты, Даша, посчитай звёзды.

Даша, полногрудая, румяная девушка с ярко–пунцовыми губами знающе подмигнула и, дурашливо взяв руку «под козырек», по–солдатски, отчеканила:

— Нсть посчитать звёзды!

Ребята рассмеялись. Данька Ломовцев, закусив губу, начал боком пробираться к двери, в которую, накинув на плечи шубёнку и даже не застегнув её, выбежала Даша. Клубы белого холодного воздуха, впущенные е: о с улицы, служили для Ломовцева дымовой завесой, за которой он, в простоте душевной, пытался спрятать и свою Мощную фигуру и большую любовь к девушке.

— А ты куда, хлопец? Вернись! — приказала Мария Степановна.

— Жарко, Маша! — смущенно оправдывался Ломовцев, возвращаясь к столу, за которым сидели все

.приятели.

Оля Дейнеко писала на белых листах обращение товарища Сталина к народу. Она старательно выводила каждое слово вождя. Один из таких листов держал в руках Макей, готовясь, видимо, читать. Он стоял высокий, с темным лицом. Свет каменка падал ему в спину, но все видели суровые черты его лица, кривую складку тонких губ, горячий блеск серых живых глаз.

«Батькй» сегодня к нам не придут, — начал Макей. — Ждут нас к себе. Что делать! — воскликнул притворно Макей, — старый народ щепетильный: мы, говорит, к вам ходили, теперь, говорят, вас ждём к себе.

Хлопцы разом завозились, послышались радостные восклицания:

— Давно пора бы!

Только Ропатинский, ничего не понявший из слов Макея, сказал:

— Куда мы к ним пойдём? Они сами‑то не имеют хаты — в лесу живут.

— А разве нам с ними в лесу тесно будет? — спросил Макей и, вздохнув, махнул рукой: — Голова ты с ушами! Соображай!

Подойдя к столу, Макей взял несколько листов, исписанных крупным девичьим почерком, сказал:

-— Читали этот документ, хлопцы?

— Что это? — спросил Данила Ломовцев.

А Михась Гулеев не удержался, чтобы не пошутить:

— Может, Оля нам проект мирного договора с Гитлером составила?

— Ошибаешься, — твердо сказал Макей. — Это объявление войны, войны всенародной, священной. Это, хлопны, обращение товарища Сталина от 3 июля нынешнего года.

— Читай, товарищ Макей, — заволновался всегда такой спокойный Федя Демченко. — А ты слухай, чёрт! - огрызнулся он на Ропатинского, который нёс какую-то околесицу.

Призвав всех к порядку, Макей начал читать:

«К вам обращаюсь я, друзья мои!»

Голос Макея звенел, как натянутая до предела струна: вот–вот оборвётся.

«В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, дли разжигания партизанской войны всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога лесов, складов, обозов. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия».

Послышались радостные восклицания:

— Вот это да!

— Сильно!

— Да, — солидно сказал Федя Демченко, раскрасневшийся от внутреннего возбуждения, — это же целая программа для нас. Так я понимаю, товарищ Макей?

— Совершенно верно. Это программа всех советских партизан. Вот и нам пора…

Марию Степановну вдруг охватил какой‑то безотчётный страх. Она знала, куда их зовёт Макей, и невольно чувствовала, что обязательно должно произойти что‑то необыкновенное, что, наконец, нарушит течение этой жизни, отвратительно унизительной и страшной.

В волненьи она опустилась на край кровати, где спали её дочери и, вспомнив о них, чуть было не разрыдалась Так вот откуда этот страх! Что будет здесь с ними — с Наташей, Светланой, со старухой–матерыо? Словно в полусне она слышала голоса людей, идущие откуда‑то издалека и над всем этим гомоном людских голосов господствовал один сильный и властный голос. Этот голос словно вобрал в себя всю силу остальных голосов. Он властно звал и её на великие муки, суля в награду светлое и радостное, как весенний праздник, будущее. Вот она отчётливо услышала слова Макея:

— И нам пора идти в лес, в партизаны…

В это время дверь с шумом открылась и в хату вбежала Даша.

— Тише гомоните!

Макей круто повернулся к вошедшей:

— В чём дело?

Видно было, как под смуглой рябой кожей двигались желваки его щёк. Макей с трудом сдержал вспышку гнева. Он забыл или не знал, с какой целью была выслана из хаты его сестра? Теперь он злился на неё за её «дикое», как он часто говорил, поведение. «Неужели нельзя было как‑нибудь по–другому?» — говорили его глаза, с упрёком устремленные на Дашу. Даша поняла вопрос своего брата и, оправдываясь перед ним, сказала уже более тихо:

— Там… некий идёт…

— Это другое дело, — сказал он примирительно и тут же приказал:

-— А ну, Демченко, нажми на басы, повеселее! А вы все… Пляши!

Демченко широко развел меха баяна, хотел заиграть что‑нибудь удалое, разухабистое, но, как всегда, начал с вальса «На сопках Маньчжурии». Ропатинский с небывалым для него проворством устремился к Даше. Ломовцев вспыхнул, с досадой взъерошил на голове белый ёжик и отошёл к печке.

. — Ропатинский! — крикнул Макей. — Ко мне!

Блаженная улыбка сошла с лица Ропатинского. Он нехотя оставил Дашу и, браня про себя Макея, подошёл к нему!

— Слухаю, — сказал он сердито.

Пока Макей что‑то говорил Ропатинекому, Ломовцев пододвинулся к Даше, которая сидела на скамейке. Он успел взять в свою ручищу маленькую, пухлую руку девушки. Даша вскинула на него суровый взгляд, вырвала руку и отодвинулась на край скамьи. Ломовцев, закусив губу, тоже отодвинулся, потом вдруг вскочил и пустился в пляс — гармонь запела «барыню». Оля и Мария Степановна стояли в кругу. Возле них, лихо оттопывая, носился Данька Ломовцев, а за ним шли вприсядку коренастый в рыжих веснушках Петка Лантух и Михась Гулеев, словно резиновый мяч подлетавший чуть не до потолка. В хате стало весело, но на лицах у всех чувствовалось напряженное ожидание.

Макей сидел в стороне и радостная улыбка сияла на его молодом суровом лице. «Молодцы хлопцы». Вдруг необъяснимое волнение охватило его. Однако, опустив руку в карман галифе и почувствовав там холодную сталь «тэ–тэ», он сразу успокоился: «Ничего, обойдётся».

V

Веселые звуки баяна не заглушили стука калитки. В сенцах раздались громкие и быстрые шаги. Всем стало ясно, что идущий обут в кожаные сапоги или ботинки, подкованные, видимо, железом — в таких теперь ходят немецкие солдаты и полицаи. Данька Ломовцев сделал попытку ещё раз приблизиться к Даше — усталый и разгорячённый после пляски он присел около неё.

— Ой, дивчинки! — вскричала она. — Ведь я не заперла дверь.

С этими словами она бросилась к порогу. У Ломовцева физиономия вытянулась: «Ужели хитрует?» Но дверь хаты, видимо, и вправду не была заперта, так как Адарья Даниловна и охнуть не успела, как раздался громкий стук, и в хату, не дожидаясь разрешения, вошёл незнакомый молодой человек. Он — в кожаном пальто, опоясанном широким простроченным ремнё. м со светлой пряжкой. На голове кожаная шапка–пилотка. Она обтянула сухое энергичное лицо с порозовевшими от мороза щеками. Глаза чёрные, живые, смеющиеся. Вошедшему не больше 26–28 лет. Улыбнувшись всем, он сказал по–русски с волжским акцентом, сильно напирая на «о».

— Здорово живём! А село ваше большое!

Голос звонкий, немного простуженный. С трудом сдерживая мальчишескую порывистость, незнакомец стал подавать каждому руку. Что‑то подкупающее было в этом человеке — и его «здорово живём», и открытая улыбка, и манера, с какой он держался. Всё говорило о том, что он простой, доброй души человек, такой, о которых говорят — «свой парень». Невольной улыбкой ответили ему девушки и юноши. Только Макей с подозрением наблюдал из своего тёмного угла за незнакомцем. Что‑то он ему не нравится! «Шпик из Бобруйска. Видно птицу по полёту». Незнакомец, увидев гармонь, воскликнул:

— Э, да у вас гармонь!

Макея так и передёрнуло. «Он сейчас их убаюкает. А они уже и рты разинули. Вороны! Не видят, что перед ними лиса!»

А незнакомец уже перебирает лады гармоники, прислушиваясь к голосам её.

Макей незаметно подозвал к себе в тёмный угол Марию Степановну. Её поразило лицо Макея — оно было бледно, в глазах горели злые огоньки. Он не говорил, шипел:

— Хвост привела? Смотри, Мария! — пригрозил он, бросив на неё уничтожающий взгляд, силу которого и сам хорошо знал.

— Что ты, Макей Севастьянович! — также шёпотом ответила Мария Степановна, лицо которой начала покрывать смертельная бледность с красными пятнами.

— Ведь я ни у кого не была, кроме… Сам знаешь.

— Знаешь, знаешь! Ничего я не знаю! Знаю одно — хвост приведён. Но мы отсюда живым его не выпустим. Прихлопнем!

— Извините! Кого это вы собираетесь гак храбро прихлопнуть? — сказал незнакомец, невесть когда подошедший к ним. Он давно уже наблюдал за Макеем Какой‑то обаятельной мужественностью веяло от этого сурового человека, игравшего в кружке молодёжи, видимо, далеко не последнюю роль. «Наверное, это и будет Макей», — подумал он, и вслух спросил:

— Вы, случаем, не Макей будете?

Макей грозно надвинулся на него.

— Разрешите узнать, кто вы такой, и что вам здесь нужно?

Но незнакомец оказался не из робкого десятка.

— Я вам назову своё имя, — сказал он, — но не раньше, как вы уберёте человека, который трётся у вас под окнами. Битый час я не мог зайти к вам. Эх, вы… конспираторы!

Вперив в незнакомца удивленно–вопросительный взгляд, Макей вдруг понял, что перед ним не случайный прохожий, забредший к ним на огонёк, который скупо просвечивал сквозь ставни. «Видно, кто‑нибудь из подпольщиков», — подумал Макей и, круто повернувшись, подозвал Дашу:

— Это не ты там под окнами болталась?

— Я и не выходила на улицу — во дворе была.

Макей с упрёком посмотрел на неё.

— Ропатинский! — позвал он.

Из‑за двери смущенно вышел долговязый бледнолицый юноша, пряча что‑то блестящее в карман брюк. Макей подозвал к себе и Ломовцева.

— Вот что, — сказал он начальственным тоном, — там кто‑то под окнами околачивается. Живым или мёртвым доставьте его сюда.

— Лучше живого, — сказал незнакомец тоном, не требующим возражения. Макей вскинул на него глаза, и, помолчав, приказал:

— Живым!

Данька Ломовцев и Ропатинский тихо выскользнули во двор и не более как через четверть часа в темных сенцах послышалась возня. Открылась дверь и вместе с холодным паром в хату ввалились Ломовцев и Ропатинский, волоча упирающегося человека в овчинном полушубке с черным воротником, завьюженным снегом. В раскрытую дверь было слышно как надрывно выла метель. Все смотрели на человека, которого притащили Ломовцев и Ропатинский. Макей рывком сдернул с него косматую чёрную шапку, закричал:

— Кто такой? Отвечай!

Человек опустил кудлатую голову, молчал.

К Макею подошёл Петка Лантух. Лицо его — ко мично–суровое. В больших голубых глазах, осененных пушистыми ресницами, горят злые огоньки. Оля Дейнеко залюбовалась им. «Какой он смешной, этот Петка».

— Товарищ лейтенант, — обратился Лантух к Макею. Ведь это Яшка Гнусарь!

— Как? Сын Никона? — в страхе воскликнула Адарья Даниловна и по обыкновению заохала.

— Перестаньте, мама!

— Заест он вас, лысый пёс, Никон‑то. Со свету сживёт…

Макей выпрямился, поднял над головой руку, громко сказал:

— По приказу товарища Сталина, врага народа и изменника Родины расстрелять!

Человек в кожаном пальто одобрительно кивнул головой. Вокруг зашумели:

— Верно!

— Душить таких гадов!

Яшка Гнусарь захныкал:

— Братцы!

— Чего с ним цацкаться! — выдвинувшись вперёд, заявил Данька Ломовцев. — Дозвольте я его раздавлю, честное слово!

Богатырские плечи его раскачивались, красивое лицо было серьезно и решительно.

— Братцы! — опять застонал Яшка Гнусарь. — За что вы меня? Случайно я… Шёл, вижу… слышу… гармонь. Вот и подошёл.

— Овечкой прикинулся, — вдруг заговорил челоиек в кожаном пальто. — Посмотри, ты узнаёшь меня?

Яшка Гнусарь поднял подслеповатые глаза и вздрогнул.

— Узнал! — с какой‑то жёсткой радостью воскликнул незнакомец и, обернувшись к Макею, смотревшему с недоумением на эту сцену, сказал:

— Гестаповец. Вот его работа! — с этими словами он поднял кверху лилово–пунцовые пальцы рук с изуродованными ногтями.

— Ах, гад! — заревел Михась Гулеев и смуглое его лицо налилось кровью. — Убью!

Стремительно налетел он на предателя и заехал ему по широкой скуле, поставив, как он потом сам же говорил, «вельми дюжую гугулю». Его с трудом оттащили. Он тяжело дышал и всё порывался вперёд.

Успокойся, Михась, — говорила ему Оля Дейнеко.

— Не могу я, Оля! Моей матери вот также ногти вырвали. Ну, они ещё узнают меня!

По приказанию Макея Ломовцев и Ропатинский вывели своего пленного во двор. Через минуту с улицы донесся звук, похожий на удар пастушьего кнута. Девушки вздрогнули, а Адарья Даниловна перекрестилась.

Человек в кожаном пальто снял с головы пилотку, вспорол перочинным ножом подкладку, достал тонкий смятый листок бумаги и молча протянул его Макею. Макей подошёл к каменку, присел и начал читать бумажку. По мере чтения лицо его светлело, разглаживалось и прояснялось, будто освещаемое изнутри тёплым и мягким светом. Дочитав до конца, он улыбнулся доброй, светлой улыбкой.

-— Значит, ваша фамилия, товарищ, Сырцов?

— Да, политрук Сырцов, Василий Игнатович.

Макей протянул ему свою руку.

— Будем знакомы: Макей.

«Какая тонкая рука у него», — подумал Сырцов, пожимая Макею руку.

— А я о вас слышал, товарищ Макей. О вас товарищ Бутарев был хорошего мнения.

— Почему был? — встрепенулась Мария Степановна.

Сырцов вскинул на неё свои чёрные глаза. Какая–то тень пробежала по его лицу и лоб, обрамленный каштановыми мягкими волосами, покрылся морщинками.

— Да, — промолвил он дрогнувшим голосом, — нашего товарища нет в живых.

— Как?! — вскричала Мария Степановна, побледнев, — Бутарев умер?

— Нет! Он погиб, как герой. А герои не умирают.

Мария Степановна тихо заплакала, опустилась на скамью. К ней подошли Даша и Оля. Начали её успокаивать. Мать Марии Степановны переполошилась:

— Да на ей лица нетути. Людцы добрые!

Марии Степановне в самом деле сделалось дурно. Девушки положили её на кровать.

Сырцов рассказал о трагической гибели руководителей подпольной организации в Бобруйске, о том, как их предал Яшка Гнусарь, выдававший себя за коммуниста. И партбилет был у Яшки на имя какого‑то Петрякова. Левинцев успел вывести из Бобруйска вооружённую группу. С ним ушёл и Крюков. Теперь они где‑то партизанят. Валентин Бутарев и Даниил Лемешонок задержались в штаб–квартире, уничтожая там явочные списки и прочие документы.

— Захвати враг явочные списки, — сказал Сырцов, — сколько бы наших товарищей погибло! Их окружили, они долго отстреливались. Фашисты не ожидали такого энергичного сопротивления и некоторые из них поплатились жизнью.

— Они плохо ещё знают советских людей! подал голос Михась Гулеев.

— Этот мерзавец, — сказал Сырцов, и все поняли, что он говорит о Яшке Гнусаре и из презрения к нему не хочет называть его человеческим именем, — этот мерзавец подполз к дому и бросил в окно гранату. Даниил Лемешонок был убит, товарищ Бутарев, тяжело раненый, застрелился.

Макей и Сырцов ещё раз крепко пожали друг другу руки. Не желая более расставаться с «комиссаром», как Макей назвал Сырцова, он потащил его к себе ночевать.

— А завтра спозаранку, товарищ комиссар, пойдём в лес. Так что ли, хлопцы?

— Верно, товарищ командир!

Все лица, засветились радостными улыбками, как у людей, нашедших, наконец, то, что так долго и мучительно искали. Марии Степановне стало лучше, она встала, вышла из спаленки и твердо заявила, что и она пойдёт. Адарья Даниловна по–старушечьи заохала, запричитала. По сухим морщинкам её лица катились слёзы.

— Не горюй, мать! — говорил Макей, обнимая узкие плечи старушки, как всегда покрытые теплой нарядной шалью.

— Да она‑то зачем? Хлопцам куда ни шло, — воевать надо, а ведь она женщина. Ведь дети у ей!

— Вот, к примеру, меня ранят, — сказал Макей.

— Помилуй бог! — вскрикнула старуха.

— На войне, мать, всё может быть. Ну кто мне, скажем, рану перевяжет? Ропатинский?

Адарья Даниловна махнула рукой.

— Какой из Ропатинского, прости господи, фершал. Лучше Марии никто этого не сделает.

— Ну, вот и договорились! — радостно воскликнул (Макей и, обняв старушку, поцеловал её в щёку.

— Ну, бувайте! — сказал он, энергично пожимая Марии Степановне руку и улыбаясь. Он словно переродился за последние минуты. Куда девалась его угрюмость! Глаза озорно блестят, радостная улыбка не сходит с лица.

Все начали прощаться с хозяевами. Сырцов тепло пожал крохотную руку Марии Степановны. Она невольно потупила глаза: ей, видимо, было немного неловко за недавнее проявление слабости.

— Правда, я ещё слабая женщина. Да? Но Бутарев… Это так ужасно! — воскликнула она и в глазах её снова появились слёзы.

Сырцов ласково, обеими руками, взял её за плечи, сказал:

«Не теряйте бодрости», говорил какой‑то древний мудрец, терпящий кораблекрушение, «худшее впереди». Мужайтесь, Мария Степановна, мужайтесь. Мы своего добьёмся.

Сказав это, он направился к двери. За ним вышли все остальные.

Мария Степановна легла, но долго не могла заснуть. «И чего это я, в самом деле, разнюнилась? Конечно, трудно будет нам, очень трудно, но мы добьёмся своего, это он правильно сказал». Она закрыла глаза, заставляя себя спать, чтобы завтра свежей и бодрой встретиться с друзьями. На печке в трубе тоскливо завывал ветер и это одновременно и тревожило, и успокаивало. Заснуть всё же долго не удавалось. Перед глазами, помимо её воли, стоял, как живой, Валентин Бутарев, отстреливающийся от врагов. Потом появился откуда‑то Василий Сырцов с мягким нежным взглядом и теплой, дразнящей воображение, улыбкой. Но вот мысли постепенно затуманились, надвинулась какая‑то вязкая, почти осязаемая, муть и тихо, медленно потянула Марию Степановну в зыбкую и тёмную пучину сна.

А Макей, — тот как лег, так сразу же и уснул. Всю ночь спал он крепко, без сновидений. Спал до тех пор, пока не ударил в лицо косой луч тусклого зимнего солнца.

VI

Сырцов стоял перед зеркалом и вытирал лицо полотенцем, расшитым петухами. На пышных каштановых волосах его сверкали капли воды. Лицо свежее, чистое. Большие чёрные глаза сияли и плавились в лучах зари.

«Красивый хлопец», — подумал Макей, посматривая на него из‑под одеяла. Сбоку от Сырцова, на лавке, чадя махрой, сидел отец Макея. С большими жилистыми руками, высокий, плотный, с чёрной курчавой бородой, в которой ниточками повисли серебристые волоски, он был как кряж. Выпуская изо рта дым, отец густым басом, как всегда громко, словно перед ним оглохшие, гудит:

— Ведомо, где же им с нами справиться: такого ещё не было! Однако по кой лях баб‑то вы тащите на драку? Ума не приложу! От! Нашли вояк! — гремел он, сидя на лавке.

— Пригодятся, — уклончиво говорил Сырцов и улыбался.

— Разве что так, — согласился отец, и хитрая усмешка поползла у него в бороде. Заметив, что Макей смотрит на него, сказал:

— Проснулся? А я вот тут ему говорю: «Дашку зачем берёшь?»

А я сама, тата, иду! — кричит Даша из чулана, гремя чугунами, ухватами. — Чего меня брать? Я не сидор{Сидором зовут в Белоруссии заплечный мешок.}.

— Гм! -—буркнул отец, — и есть сидор: повиснете за плечами — маята одна.

Даша достала из шкафа тарелки, вилки.

— Уж будет, тата! — сказала она с упрёком. — Сядайте снедать! Товарищ Сырцов, пожалуйста! — говорит Даша. — Вставай, Макей.

— Товарищ Сырцов! — приглашает отец, усаживаясь за стол. — Пожалуйста! Тут вот у меня первачок сохранился.

Он нагнулся и достал из‑под стола поллитровку чуть мутноватой, с жёлтым оттенком жидкости.

Макей встал, умылся и быстро, по–военному, оделся.

Отец смотрел на него ласковыми, немного колючими глазами.

Все плотно позавтракали, и молодёжь начала одеваться.

— Значит, сейчас потопаете? Добро, добро! — гудел отец Макея Севастьян Иванович. Вдруг голос его дрогнул, и он так сильно закашлялся, что на глазах выступили слёзы.

— Кашель одолевает, — сказал он смущённо.

Даша подошла к нему, обняла его морщинистую шею и, поцеловав, ласково сказала:

— Не бядуй, тата!

И сама заплакала. Жаль ей стало отца, которого они все покидают. Если бы хоть мать была. А быть может и хорошо, что не дожила она, бедная, до этих страшных дней.

Теперь старик утешает её:

— Не держу, не держу — ступайте! Следом, бог даст, и мы за вами. Вы што ль, товарищ Сырцов, будете у их в отряде старшим?

— Старшой у нас Макей Севастьянович.

Севастьян Иванович покрутил головой.

— Не молод ли?

Но Макей видел, как отец сразу приосанился, гордо выпрямился, словно это его ставили на высокий пост. Негромко откашлявшись, старик сказал:

— Ну что же — пущай… Ты там, Макей, того… уж не оплошай. Трусов в нашем роду не было. Кажись, не в кого. К деду бы забежал. И бабка Степанида обидится, если не простишься с ней. Любит она тебя.

В это время открылась тяжелая дверь и на пороге появились сначала дед Петро, за ним бабка Степанида. В правой руке дед Петро держал посох, а левой обрывал с пожелтевших усов и белой пушистой бороды намерзшие льдинки.

— Славный морозец, — сказал он, — снимая с головы чёрную высокую шапку. — Слыхал стороной — уходишь, внуче?

Сказав это, дед Петро, с присущей старым людям бесцеремонностью, воззрился на Сырцова, часто моргая покрасневшими веками. Сырцов, видимо, гонравился ему. Пошевелив бородой, старик сказал:

— Ладный хлопец. Коммунист, небось?

Получив утвердительный ответ, продолжал:

— Про деда Талаша, поди, не слыхал?

— Слышал, папаша!

— То‑то! Ерой! Я с ним в те поры партизанил. Таких сейчас нет! Мелковат народ стал…

Сырцов улыбнулся. Если верить каждому поколению, утверждающему, что народ мельчает, то в прошлом люди были, видимо, не ниже колокольни Ивана Великого.

Бабка солидно прошла в передний угол, сняла с головы теплую клетчатую шаль, которую приняла из её рук Даша, подозвала Макея.

— Поди сюда, сядь!

Полное лицо бабки серьёзно.

«Задержит бабка», — подумал Макей, хмуря брови.

Однако, он подошёл, присел на край скамьи, стараясь всем своим видом показать полное послушание и покорность. «Что‑то сейчас скажет своенравная бабуся?» Всё мог ожидать Макей, но только не то, что она ему вдруг сказала:

— Ну, дай поцелую. Обрадовал! Грешила на тебя, дезертир, думаю.

Она трижды поцеловала Макея в губы.

А теперь ступай! Знаю — надо спешить. Хлопцы твои давно уже вышли, тебя ждут. И этот старый собрался с тобой, — указала она на деда Петро. — Без меня, говорит, он, Макей, ни за что пропадёт. Ведь я эту партизанскую жизнь хорошо, говорит, знзю. Всё про Талаша твердит.

— Талаша не тревожь! — ощерился дед Петро. — А от Макея я не отстану.

Севастьян Иванович с доброй усмешкой смотрел на деда Петро: «Геройствует!»

Сырцов попробовал отговорить старика:

— Тяжеловато вам будет, папаша.

— Не твоя напасть, сынок! — сердито проворчал дед Петро.

Макей знал деда: коли он что зарубил — поставит на своём. Уж на что бабка Степанида упорная старуха, ворчит, пилит его, но и она порой отступается от него. Только махнёт рукой да и скажет: «Вол, а не человек».

— Нехай деду идёт с нами, товарищ комиссар, — сказал Макей.

Бабка Степанида вскинула на Макея большие увлажнённые глаза и благодарно сказала:

— Добро, впуче, старый конь борозды не портит. Плохому тебя дед не научит. И мне будет спокойнее. Борони вас бог!