Макей почти первым вбежал в родную деревню. Он не узнал её. Костричская Слободка ли это? Половина её дымилась, сожжённая пожаром. Уцелевшие хаты за год постарели до неузнаваемости. В окнах вместо стекол торчали старые тряпицы, палисады заросли бурьяном. До войны махровые маки цвели здесь под самыми окнами. Какой нарядной была от этого вся улица! А теперь на улице лежат трупы односельчан и чужеземцев, и не маки, а человеческая кровь рдеет лужицами на траве. Дом отца цел, но передний угол почернел и обуглился: огонь только что потушили вбежавшие в деревню партизаны. От соседнего дома осталось одно дымящееся пепелище да русская печь с высокой трубой. Макей с бьющимся сердцем отворил дверь в просторные сени, вбежал в светлую хату с большими окнами. Всё здесь перевернуто вверх дном. На полу валяются разорванные подушки, пух, словно хлопья снега, лежит повсюду. На окне разбитый горшок, запачканный сметаной, а на столе яичная скорлупа и остатки еды. Макей остановился перед развороченной кроватью и молча начал набивать трубку.

— Опоздали, внуче,… — упавшим голосом сказал дед Петро, входя в хату. — Батька твоего в ветрянке спалили. Заметь это себе, — с каким‑то укором произнёс дед Петро, — а я побегу свою старуху шукать.

Макея потрясла весть о гибели отца и всех мужчин-односельчан, но он даже вздохом не обнаружил своего волнения, только глубже затянулся махрою. Вскоре за ним прибежал его адъютант. Он обежал полдеревни в поисках Макея. Пот градом катился с его широкого лица с удлиненным подбородком, спину он старался выпрямить. Большой рот его впервые не. улыбался, в глазах стояли слёзы.

— Сколько народу побито на плошади! — вздохнул он.

— Идём туда, — сурово сказал Макей и, не проронив более ни слова, пошёл на Клубную площадь, где когда‑то стояла старая, вечно зелёная сосна с узловатыми сучьями. И первое, что увидел Макей, входя на площадь, это обгорелый труп, привязанный к почерневшей обожжённой сосне. Белая борода опалилась, лицо покрылось волдырями, обгорелая одежда клочьями свисала с могучего тела. Пальцы ног почернели. Сквозь обгорелые веки виднелись кровавые пустые глазницы вытекших глаз. Трудно было узнать в сожжённом человеке Федоса Терентьевича. Макей сурово сдвинул чёрные брови, отвернулся и молча пошёл дальше. Повсюду в различных позах лежали убитые фашистами мужчины, женщины и дети.

Вдруг суровое лицо Макея с плотно сжатыми тонкими губами исказилось. В широком сарафане лежала бабка Степанида. На полном лице её застыло величавое спокойствие. Казалось, она только прикорнула и вот–вот встанет и, улыбнувшись, что‑нибудь скажет. Но бабка молчала. Это было великое молчанье, призывающее к мести. «Вот и вдов стал наш дед Петро, — подумал Макей. — И меня уже некому будет встретить, приветить. «Макегошка, говорит она бывало, дайкось поцелую». Какой‑то комок подкатился к горлу Макея и глаза его увлажнились.

А вот и Светлана. «Бедный ребёнок! Её словно и собрали умирать — в белом платье. В грудь, изверги… Эх, что теперь будет с Машей? А бабушка, знать, утекла. Хоть бы Наташа спаслась».

— Товарищ командир, — сказал полушёпотом Миценко, — с Марией Степановной плохо. Мать там её сказала, что убили дочь. Вон, знать, в себя пришла. Поднялась. Сюда идёт.

Макей увидел, как на площадь шла Мария Степановна со своею матерью. Они шли под руку. Кто кого из них поддерживал, трудно сказать. Старуха тяжело шаркала ногами. Тряслась её простоволосая, седая голова. Мария Степановна перед ней казалась девочкой. Только это была большая девочка. Голова её опустилась на грудь, она словно смущалась кого и шла медленно–медленно. Но, увидев среди трупов Светлану в белом платье с красным пятном на пелеринке, бедная женщина не выдержала. Вырвав свою руку из руки матери, она подбежала к мёртвой девочке. Но она не бросилась наземь, а вдруг остановилась и застыла над трупиком в каком-то немом отупении. Она видела перед собой лежащую на земле девочку с тонкими бледными губками и маленьким носиком. Но неужели это её дочь? Почему тогда она здесь, кто её сюда положил? Ведь на земле холодно, наверное? Она бережно подняла девочку на руки и плотно прижала к груди, словно боялась уронить её.

— Светлана, — шептала она, прижимаясь к её щёчкам губами.

Подошёл Макей. Он взял у неё трупик девочки и сказал тихим, проникновенным голосом:

— Пойдём, Маша. Вон мать что‑то кличет тебя.

И он увлёк её от страшного места.

Миценко побежал в сарай, где были заперты женщины. Там он нашёл Наташу, забившуюся в угол и дрожавшую от страха.

— Наташа! — позвал он её, — Пойдём домой. Там мама пришла.

Девочка доверчиво пошла за ним.

В хате Марии Степановны было пустынно, неуютно. Макей ходил по комнате, попыхивая трубочкой. Мария Степановна сидела за столом молчаливая. Мать её, на против, как‑то вдруг оживилась и суетливо всё рассказывала о том, как к ним пришли немцы, как стреляли в них и как, заперев женщин и детей в сарае, допрашивали. Сколько они пережили страху!

— Зашёл к нам в сарай начальник, высоченный–высоченный! Стал нас дознавать: «кто у вас на вёске коммунисты, кто комсомольцы?» Поверишь ли, Макеюшка, мы стояли ни на том свете, ни на этом. Сердце коробом вело.

— Ну, а как отец?

— Что отец? Всех их, мужчин‑то, загнали на ветрянку и запалили. Там и Севастьян, отец твой, царствие небесное ему, сгорел. Больно, чай, было, — добавила она с какой‑то простодушной наивностью и, охая, побежала зачем‑то в чуланчик.

— Ну, Маша, — обратился Макей к Марии Степановне, — я пошёл. Надо управиться с похоронами. А у нас много ли? — спросил он об убитых партизанах.

— Трое, да человека четыре ранено, — сказала Мария Степановна. — Я тоже пойду.

Они шли по родной деревне и одни и те же чувства волновали обоих. Какой замечательный уголок превращён в развалины! Клуб совсем изуродован и крыши уже нет. Колхозный двор развален. От стен его осталась лишь груда саманов, да одиноко, с жутким упрёком и осуждением кому‑то вперил в небо свой дубовый перст журавль колодца. Кошка, дико озираясь, пробежала и скрылась в развалинах. А вот и ветряная мельница, вернее груда дымящегося пепелища. Партизаны по чьему-то указанию заливали огонь и извлекали из головешек то, что отдаленно напоминало останки людей. Сильно чадило и пахло сожжённым мясом. Тут и отец. Жаль его, погибшего такой мученической смертью. «Дорого заплатят немцы за это. За твои муки, отец. Пепел твоего праха стучит в мое сердце, зовёт к мести».

Макей сказал Миценко, чтобы всех похоронили в очной могиле, что к началу похорон он придёт. Сам пошёл в санчасть. Он впервые почувствовал необходимость в Андрее Ивановиче, который всегда как‑то умел найти нужные слова, успокоить человека. Убили бабку Степаниду, сожгли отца, повесили Федоса Терентьевича — человека, которого Макей не знал до того, как его казнили. «Плохо ещё разбираюсь в людях», — бичевал себя Макей. Но что же все‑таки так удручает его? Смерть отца? Да полно, так ли это? С отцом он давно не жил, отвык от него и никогда не питал к нему большой сыновней любви. Что же, что же это давит ему грудь, отчего ноет сердце?

Доктор Андрюша встретил его в дверях хаты.

— Заходите, заходите, товарищ командир!

На русой, курчавой бородке Андрея Ивановича повисли белые ниточки марли. «Наверное операцию делал», _ подумал Макей и спросил:

— Как дела?

— Добре, будет жить. Но сейчас говорить с ней нельзя.

— С кем это?

— С Дашей! — удивился доктор. — Разве вам не сообщили? Она тяжело ранена.

«Вот после этого и говори, что сердце не вещун», — подумал Макей.

— Где она? Что с ней? Как?

Дашу он любил, и весть о тяжёлом ранении её явилась той каплей, которая переполнила чашу терпения.

Для одного это много: разрушили родное село, сожгли отца, убили бабку Степаниду, казнили старика Козеку и, наконец, искалечили сестрёнку.

«Даша, Даша!» — простонал Макей.

— Скажи, Андрюша, честно, выжирет?

— Не скрою, ранение тяжёлое. Но жить будет. Успокойтесь.

— Ну ладно. Молчу. Покажи, где она.

Андрей Иванович открыл дверь в чистую и светлую горенку. Здесь стояли три койки, на которых лежали раненые. Макей невольно вынул изо рта трубку и потушил её. Тихо ступая по половикам, пошёл к крайней койке, стоявшей ближе к окну. Под тонкой белой простынею на спине лежала девушка. Чёрные волосы её разметались по подушке. На бледном лице играл румянец, но губы были без кровинки. Высокая грудь девушки часто и высоко вздымалась. Она тяжело дышала. Глаза её были закрыты и веки, опушенные чёрными загнутыми ресницами, вздрагивали. Макей склонился над Дашей и поцеловал её в горячий лоб.

— Пуля попала в грудь, пробила легкое навылет.

— Ну и как же? — шёпотом спросил Макей.

— Встанет.

— Ваня? — не то в бреду, не то в полузабытье прошептала девушка, не открывая глаз.

«Не меня,. — с горечью подумал Макей, — чужого человека кличет».

— Вас часто спрашивала Даша, — сказал Андрей Иванович, заметив, как тень набежала на заросшее рябое лице Макея, когда Даша назвала имя Пархомца.

— Не буди! — остановил Макей Андрея Ивановича, когда тот хотел разбудить Дашу. — Приду после.