Рисунки С. Бойма

Обложка В. Щеглова

Трое уходят в море

Три краснофлотца лежали на вершине невысокого холма. Степан Вернивечер с «Червоной Украины», долговязый и молчаливый Никифор Аклеев с «Быстрого» и Василий Кутовой, которого все в батальоне считали пожилым человеком, потому что ему уже минуло тридцать два года. Он пришел в бригаду не с корабля, а из запаса, и с его ладоней еще до сих пор не совсем отмылась угольная пыль. До войны он был шахтером.

Над холмом безмятежно голубело июльское небо. В нескольких метрах позади плескались о крутой берег теплые волны негромкого прибоя.

Впереди, за крохотной сопочкой, залегла смерть, близкая и неминуемая. Краснофлотцы знали это, и у них сейчас было только одно желание: подороже продать свою жизнь.

По совести говоря, у них было еще одно желание: попить. Но напиться было негде. В последний раз им удалось хлебнуть воды в пять часов утра, а теперь уже день клонился к закату. Ну что ж, нет так нет. Придется умирать не напившись.

В нескольких километрах к северо-западу дымились развалины Севастополя, и краснофлотцы старались в ту сторону не смотреть. Там уже были немцы. И, кроме того, они были здесь, за сопочкой. Они залегли за ней и не очень торопились: краснофлотцам деваться было некуда.

Но вот один из немцев не утерпел и осторожно высунул из-за склона сопки свою длинную физиономию в запыленной каске. Аклеев нажал спусковой крючок автомата, но выстрела не последовало.

Так и есть, кончился диск. Последний диск.

Правда, немца это не спасло. Потому что одновременно с Аклеевым нажал спусковой рычаг своего «максима» Степан Вернивечер. Короткая очередь разорвала невыносимую тишину, и немец клюнул носом в раскаленную землю. Потом голова убитого исчезла за сопкой. Его, очевидно, оттащили за ноги.

— Чистая работа! — похвалил Аклеев Вернивечера.

Он повернулся к пулеметчику и увидел, что Вернивечер, отделив замок «максима», незаметно для немцев, по-над самой травой, швырнул его вниз, на берег. Слышно было, как замок звякнул, стукнувшись о гальку.

Значит, и у Степана кончился боезапас. Выходит, дело совсем дрянь. У Кутового в диске его ручного пулемета давно уже оставалось только несколько патронов. Он должен был стрелять последним, за секунду до того, как все будет кончено.

Просто удивительно, как незаметно иссякли у них патроны. Ведь выпотрошили подсумки у всех убитых, и все-таки не хватило. У Аклеева мелькнула мысль, что в дальнейшем надо будет по экономней обращаться с боезапасом и бить только наверняка. Но он тут же насмешливо хмыкнул: о каком это там дальнейшем он размечтался? «Дальнейшего» уже никогда не будет. Печально, но факт. Они прекрасно понимали это, когда вызвались прикрывать отход своего батальона. Батальон благополучно добрался до пристани. Значит, все в порядке.

Сзади послышался шорох. Аклеев обернулся и увидел ползущего к нему Вернивечера. Сразу из-за сопки раздался выстрел. Крохотное облачко возникло и тотчас же растаяло чуть впереди Вернивечера. Тот замер, привычно прильнув к выгоревшей траве, и громким, срывающимся шепотом произнес:

— Давай кончать, братки!.. Нету больше моего терпения!

— Ну, и что? — спросил его Аклеев.

— Кинемся вперед! Крикнем «ура» — и вперед…

— Помереть спешишь, — холодно заметил Аклеев. — Не понимаю, почему такая спешка. Царства небесного нету. Это я тебе заявляю официально.

Он бросил взгляд на Кутового. Кутовой был очень бледен. Он молчал, крепко вцепившись в рукоятку своего пулемета.

— В нашем положении первое дело — спокойствие, — продолжал Аклеев и сам удивился своей разговорчивости. — Я так считаю: еще не все кончено. Например… например… — он лихорадочно думал, что бы такое предложить, и вдруг придумал: — например, мы еще пляж не обследовали. Надо его хорошенько обследовать.

— Игрушки! — сказал Вернивечер. — Самим себе головы морочить!

— А может, там какая пещера есть, — вмешался в разговор Кутовой. — Тогда мы там сховаемся. А может, там что другое найдется…

— Броненосец найдется! — фыркнул Вернивечер. — Броненосец «Анюта» с лакированной палубой!

— Я тебе удивляюсь, Степа, — мягко возразил ему Аклеев, — ты же военный человек. От тебя еще может большая польза в военных действиях произойти, а ты: ах-ах, дайте мне моментально погибнуть! Спускайся вниз и разведай берег!

Вернивечер не тронулся с места.

— Товарищ Вернивечер, исполняйте приказание! — чуть повысил голос Аклеев. — Спускайтесь вниз и разведайте берег.

— Вот еще командир нашелся на мою голову! — горько улыбнулся Вернивечер, но все же быстро отполз назад и скрылся за обрывом.

Прошло несколько очень долгих минут.

В стороне, в районе тридцать пятой батареи, два вражеских самолета неторопливо кружили над маленькой пристанью и сбрасывали бомбы.

Поднимая за собой тучи пыли, прогрохотали и скрылись вдали на дороге немецкие танки.

Снова стало тихо. Немцы за сопочкой не торопились. Им не хотелось зря рисковать. Их дело было верное. Они ждали, пока им подбросят миномет.

И вот наконец над краем обрыва показалось возбужденное лицо Степана Вернивечера. Он торопливо поманил к себе пальцем Аклеева. Аклеев, осторожно пятясь, подполз к нему.

— Там катерок! — прошептал Вернивечер, тяжело переводя дыхание, и мотнул головой в сторону небольшого мыска. — Раздолбанный лимузинчик… Прибило к берегу… Ей-богу! На нем один старшина… Только он скорее всего убитый… А может, и не совсем еще убитый, но только он весь окровавленный… И еще там цинки с патронами…

— А мотор как? — спросил Аклеев.

— Вот как раз про мотор не скажу. Не проверял. Чтобы не было лишнего шума, — ответил Вернивечер извиняющимся тоном.

— Это ты, Степа, правильно сделал, — сказал Аклеев. — Тогда тебе вот какая задача: экстренно сюда штук сто патронов.

— Уже! — подмигнул Вернивечер и выложил на траву несколько картонных коробочек. От прежнего его настроения не осталось и следа.

— Опять правильно! — заметил Аклеев. — Тогда мы живем.

Он подбросил патроны Кутовому, и тот набил два диска до отказа, чтобы прикрывать своим огнем отход Аклеева и Вернивечера. Но стрелять ему не пришлось. Немцы за сопочкой не проявляли никаких признаков жизни.

Когда все трое уже были на берегу, Вернивечер вспомнил про свой разоренный «максим», поднялся за ним, спустил его на ремнях вниз, разыскал валявшийся на гальке замок, водворил его на место и установил пулемет на корму «лимузина».

— Главный калибр броненосца «Анюта»! — промолвил он, ласково похлопав по исцарапанному и помятому кожуху пулемета. Потом он окинул критическим взором потрепанное фанерное суденышко, вздохнул:

— Типичный не крейсер! — и пошел обследовать мотор.

Мотор был в порядке.

— Полный вперед! — скомандовал Аклеев и лег за «максим».

Мотор заурчал, винт вспенил теплую прозрачную воду, и катер рванул вперед как раз тогда, когда немцы, обнаружив, что их перехитрили, вытащили свой миномет на самый край обрыва.

— Не будем разбрасываться боезапасом, — сказал сам себе Аклеев и выпустил по противнику несколько коротких очередей.

Если говорить честно, катерок серьезного уважения к себе действительно не вызывал. Предназначенный для передвижения в пределах порта, он в открытом море был так же нелеп, как носовой платок в качестве паруса, как мальчишеская рогатка взамен четырнадцатидюймовой пушки.

Ко всему прочему, он был в нескольких местах продырявлен осколками. Выгоревшие синие шторы, которыми были занавешены его окна, просвечивали, как рыбачьи сети.

Зато ниже ватерлинии пробоин не было.

На кожаном, облитом кровью сиденье умирал неизвестный старшина. Он бредил и все просился в разведку. Около него возился Кутовой, пытавшийся оказать ему хоть какую-нибудь помощь. Но слишком много у старшины было ран, и все они были рваные, осколочные: в голову, в грудь, в бедро, в плечо.

Немцы торопливо били по уходившему лимузину из миномета. Первая мина разорвалась по левому борту метрах в двадцати. Осколки с визгом пронеслись где-то высоко над головой Аклеева, а поднявшаяся от взрыва волна хлынула через пробоину в левом борту, окатила с головы до ног Кутового и привела в сознание умирающего.

— Пить… — прошептал он.

Но Кутовой выразительно развел руками, и старшина понимающе кивнул головой. Потом он сделал знак Кутовому. Когда тот наклонился, старшина еле слышно прошептал:

— А Севастополь-то… а? — и заплакал.

— Ничего, — сказал Кутовой, — Севастополь вернем… И очень даже скоро… Ты не волнуйся.

На корме Аклеев прижимал фашистских пулеметчиков к земле экономными пулеметными очередями.

Умирающий послушал, хотел что-то спросить, но снова потерял сознание.

Несколько минут он пролежал спокойно, а потом отчетливо произнес:

— Костя, а где утюг?

Ему, очевидно, казалось, что он готовится к увольнению на берег, и он все время порывался приподняться с сиденья. Кутовой растерянно удерживал его, а старшина бормотал:

— Дайте же человеку брюки выгладить!.. Вот морока на мою голову… Ведь надо же… Дайте… человеку… брюки… выгладить…

Вскоре он затих, и Кутовой пошел на корму к Аклееву.

— Ты чуток отдохни, — сказал он Аклееву и отодвинул его от пулемета.

Катер уже порядком отошел от берега, но мины все еще продолжали лопаться неподалеку и все время по левому борту. Вернивечер уводил катер все мористей и западней. Это тревожило Аклеева. Он пробрался в моторную рубку и сказал Вернивечеру:

— Ты голову имеешь или что?

— А в чем дело? — отозвался Вернивечер.

— А в том, что ты, верно, собираешься в Констанцу, а нам с Кутовым требуется на Кавказское побережье.

— Я от мин ухожу, — рассердился Вернивечер, — а ты цепляешься!

— А ты виляй! — Аклеев сделал рукой зигзагообразное движение. — Описывай зигзаги.

— Есть вилять! — сказал Вернивечер.

Солнце быстро ушло за горизонт, далекий берег слился с почерневшим морем, и Аклеев приказал Вернивечеру выключить мотор.

Он сам не заметил, как пришел к убеждению, что должен возглавить крохотный экипаж этой дырявой скорлупки. Недоуменный взгляд Вернивечера он воспринял как нарушение дисциплины и не на шутку рассердился.

— Выключайте мотор, товарищ Вернивечер! — жестко повторил Аклеев, переходя на официальное «вы».

— Уже приехали? — иронически откликнулся Вернивечер. — Прикажете швартоваться, товарищ генерал-адмирал?

— Где ваш компас? — ответил ему Аклеев вопросом.

— Какой компас? — растерялся Вернивечер. — Нет у меня компаса… Будто не знаешь.

— Тогда где ваша карта?

— И карты нету. Забыл, извиняюсь, на крейсере. Нет, ты, верно, тронулся…

— Тогда выключайте мотор, и будем ждать утра. А то забредем черт знает куда и все горючее переведем. Понятно?

— Вот теперь понятно, — примирительно и даже с оттенком уважения промолвил Вернивечер и выключил мотор.

Сразу стало совсем тихо. Тишина разбудила Кутового, незаметно для себя задремавшего у пулемета, и он был очень доволен, что Аклеев не застал его спящим. Кутовой уже боялся Аклеева, как боятся требовательного, но справедливого командира.

Аклеев между тем выбрался из моторной рубки в каюту и склонился над старшиной. Старшина лежал, прямой и очень тихий. Аклеев прижался ухом к его груди. Сердце не билось.

«Готов», подумал Аклеев. И хотя за войну он перевидел уже немало смертей и еще сегодня потерял шестерых товарищей, ему стало не по себе. Ему казалось, что будь здесь, на катере, доктор, он обязательно спас бы старшину. А сейчас вот парень так и помер. У Аклеева даже мелькнуло что-то вроде угрызений совести, как будто только по его личной нераспорядительности на катере не оказалось врача. Но он отогнал от себя эту мысль и стал думать, что ему делать с умершим. Человек погиб в бою и заслужил, чтобы его похоронили, как полагается. Тем более что и обстановка позволяет. Однако с похоронами он решил подождать до утра.

— Отдыхать по боевым постам! — скомандовал Аклеев и уселся рядом с Кутовым.

Вернивечера он не будил до самого утра, а Кутового часа в два ночи поднял и попросил разбудить его, когда начнет светать. Потом он спустился в каюту, лег на свободное сиденье и моментально уснул.

На заре состоялись похороны. Полагалось покойника зашить в койку, к ногам привязать колосник. Но не было ни коек, ни колосника. Старшину причесали, вымыли соленой морской водой его окровавленное лицо, надели ему поплотней бескозырку с золотой надписью «Черноморский флот», к ногам вместо колосника привязали винтовку, которой он защищал от врагов Севастополь, и уложили его на самом краю кормы. Аклеев, а вслед за ним и Кутовой и Вернивечер сняли бескозырки, и Никифор Аклеев произнес речь.

— Товарищи бойцы Черноморского флота! — сказал он, и оба его спутника без команды приняли стойку «смирно». — Дорогие товарищи севастопольцы! Мы сейчас будем хоронить нашего боевого товарища, геройского защитника нашей Главной базы. Он до последней минуты своей жизни не сдавался подлому врагу. Его краснофлотская книжка пробита осколком и до того кровью залита, что нет возможности разобрать его фамилию, имя, отчество, а также, с какой он бригады. Дело военное… Но мы обещаем тебе, дорогой наш товарищ, что мы жестоко отомстим за твою молодую жизнь и за наш любимый город Севастополь. И еще мы обещаем вспомнить тебя, когда снова вернемся в нашу Главную базу. Прощай, дорогой товарищ черноморец!

Он кивнул Вернивечеру и Кутовому, и пока они бережно опускали в воду покойного старшину, Аклеев отдал салют тремя короткими пулеметными очередями.

Его товарищи продолжали стоять «смирно», задумчиво следя за зыбкими кругами, расходившимися по воде над тем местом, где сейчас медленно шло ко дну тело старшины. А Аклеев, окинув рассеянным взором изувеченный лимузин, вдруг заметил за дверью флагшток с намотанным на нем флагом. И хотя до восьми часов было еще довольно далеко, он решил немедленно привести в исполнение возникший у него в то же мгновение план.

— С места не сходить! — крикнул он на ходу, схватил флаг, юркнул с ним в каюту и почти тотчас же вернулся на корму.

— На флаг, смирно! — скомандовал он и вставил флагшток в его гнездо.

Флаг тяжело повис в неподвижном воздухе. Алые эмблемы и почти черные пятна крови торжественно и грозно выделялись на его белом поле.

— Так вот, — сказал Аклеев. — Чья это кровь, вам известно, и что этот флаг означает — тоже.

Он взглянул на Вернивечера, вспомнил его остроты насчет броненосца «Анюты», и ему стало обидно за корабль, которым он сейчас командовал.

— И вот еще что, — продолжал он, и лицо его налилось кровью: — тут отдельные личности шутки шутят над этим лимузином, выражаясь обидным словом броненосец «Анюта». Так чтоб я больше не слышал это грубое слово! Понятно? Раз ты идешь на данном корабле, так он уже тем самым такой же непобедимый и опасный для врага, как броненосец, или ты не черноморец, а курица. Понятно? А теперь, — сказал он, не дожидаясь ответа от Вернивечера, — теперь за дело…

Золотой лимузин

Дел предстояло много. Сейчас, когда совсем рассвело, оказалось, что они оторвались от берега кабельтовых на восемьдесят, не больше. Уже гудели над самым горизонтом первые немецкие самолеты. Пока что это были только разведчики. Но вслед за ними должны были появиться в воздухе десятки бомбардировщиков и истребителей. Значит, надо было первым делом уходить мористей.

«Но куда? Каким курсом? — прикидывал в уме Аклеев. — На Турцию, а потом вдоль Кавказского побережья? Спасешься от самолетов, но сдохнешь от голода и жажды; без воды — раз, без продовольствия — два, без компаса — три, с малым запасом горючего — четыре. Или, что еще хуже, выбросит тебя на румынский берег. Нет, на Турцию — не резон. Идти надо прямым курсом на Новороссийск. А где он — Новороссийск? Новороссийск на востоке. Значит, сначала прямо на юг, а через часочка полтора сворачивать на восток».

Он определился по поднимавшемуся из-за горизонта солнцу, заметил на далеком берегу ориентиры, и одной заботой как будто стало меньше.

— Вот тебе ориентиры, — сказал он Вернивечеру, — действуй.

Лимузин задрожал и, оставляя за собой веселый пенистый бурунчик, тронулся в путь.

Издалека доносилось приглушенное расстоянием нервное хлопанье пушек-автоматов: наши катера-охотники отбивались от наседавших на них «мессеров».

Было ясно, что и лимузину предстояли, и, может быть, очень скоро, встречи с немецкими самолетами.

— Наблюдать за воздухом! — сказал Аклеев Кутовому.

И только Аклеев успел взгромоздить «максим» на крышу каюты, как Кутовой крикнул: «Воздух!» и пристроился рядом с ним со своим ручным пулеметом.

«Мессершмитт» шел из-под солнца на высоте около двух тысяч метров. Он быстро приближался, заметно увеличиваясь в размерах.

— Стрелять только по моей команде! — почему-то шепнул Аклеев Кутовому, как будто летевший там, вы с око наверху, немец мог услышать его с лова.

— Та хиба же вин там чуе?! Ты говори громко. Под мою ответственность! — фыркнул Кутовой, и на его смугловатом с редкими оспинками лице появилась неожиданно такая милая и добродушная улыбка, что Аклеев, несмотря на серьезность момента, в свою очередь фыркнул и смущенно махнул рукой.

И сразу обоим стало легко и как рукой сняло напряжение, в котором они только что находились. Теперь они ожидали страшного момента, когда придется открывать огонь, так спокойно и уверенно, как будто и впрямь их пулеметы, не приспособленные для зенитной стрельбы, могли серьезно противостоять пушкам и пулеметам приближавшегося немецкого самолета.

Но открывать огонь не пришлось. «Мессершмитт» сделал несколько кругов над подозрительной скорлупкой и, очевидно, решив, что игра не стоит свеч, продолжал путь к берегу. А может быть, — и это тоже было не менее вероятно — он уже израсходовал свой боезапас и возвращался на базу за новой порцией бомб, снарядов и патронов.

— Отбоя тревоги не будет? — спросил Кутовой, чтобы только что-нибудь сказать, и, получив ответ, что не будет, понимающе кивнул головой.

Пролетели еще два самолета, прогудели над самым лимузином и, тоже ничего не предприняв, улетели восвояси.

— Ну, так ще воевать можно, — сказал Кутовой. — Мы их не трогаем, они — нас. Только шея болит. Бо все время с задраной головой, как той индюк.

— Еще война не начиналась, — ответил ему Аклеев. — Еще навоюемся до Новороссийска.

— И це вирно, — охотно согласился Кутовой, подумал немножко и добавил: — А я б сейчас ведро каши съел…

— Гречневой? Или какой другой? — усмехнулся Аклеев.

— Ну, пускай гречневой. Абы с салом.

— А мне бы дал?

— А то нет? Да мне в крайности и полведра хватит, — великодушно заявил Кутовой, хотел рассмеяться, но вместо этого только крякнул и сказал: — Хоть бы воды попить маленько…

— Так вот что, друг, — очень серьезно сказал ему Аклеев — продовольствия у нас нету и воды у нас тоже нет. Так что давай забудем о таких разговорах.

— Это можно, — ответил Кутовой самым что ни на есть бодрым тоном, и оба они вспомнили, как, вызвавшись вчера прикрывать отход батальона, выбросили из своих сумок консервы и хлеб, чтобы взять с собой побольше патронов. Вспомнили и нисколько не пожалели, потому что раз война, значит только так и можно поступать.

Сидеть за рулем в моторной рубке во время воздушной тревоги было для пулеметчика Степана Вернивечера горше смерти. Конечно, Степан сознавал, что раз он один только и умеет обращаться с мотором, то тут уж ничего не поделаешь. Но он все равно был очень зол и чертыхался с необычным даже для него ожесточением.

Он слышал, как наверху один за другим прогудели три «мессершмитта». Каждый раз его небольшое, но ладное мускулистое тело напрягалось, и он начинал вести катер зигзагами. Его бесила полная неизвестность. Что там происходит в воздухе? Почему не стреляют Аклеев и Кутовой? А вдруг это наши самолеты? Хотя нет… Судя по звуку моторов, это немцы.

Вернивечер понимал, что раз никто к нему в рубку не приходит, значит опасность еще не миновала. И все-таки с трудом удерживал себя, чтобы не выскочить хоть на одну секунду на корму, узнать обстановку, самому глянуть на самолеты, пролетающие над лимузином.

Так прошло с полчаса, а может быть, и больше. И Вернивечер, окончательно потеряв терпение, совсем было собрался кликнуть кого-нибудь, когда в рубку ворвался Аклеев.

— Право руля! — крикнул он, и Вернивечер положил право на борт. — Видишь? — спросил Аклеев.

— Теперь вижу, — сказал Вернивечер. — Торпедный катер.

— Только ты ему бортов не показывай! Держись к нему носом и действуй по обстановке! — одним духом выпалил Аклеев и стремглав помчался обратно к своему пулемету.

Торпедный катер шел в атаку на предельной скорости, наполовину приподнявшись над водой, обрамленный высокими и тяжелыми стенами белой пены. Низкий рев его моторов приближался с неотвратимостью бомбы.

А лимузин еле заметно колыхался на месте, носом к атакующему врагу, и ждал, когда тот приблизится на дистанцию прицельного огня.

Вот немцы остервенело застрочили из пулемета, и густую, как бы желатиновую поверхность воды беспрерывно рябило всплесками пуль.

Потом, сотрясая легкое тело лимузина, застучали пулеметы Аклеева и Кутового. А Вернивечер всматривался в приближавшийся торпедный катер, прислушивался к очередям своего «максима», из которого сейчас бил по врагу Никифор Аклеев, и злился: разве так стреляют! Эх, ему бы ударить по фрицам! Он бы им дал жизни!

Три немецкие пули, одна за другой, оставили круглые лучистые дырочки в ветровом стекле машинной рубки и просвистели над самой его головой.

Торпедный катер был уже совсем близко, и лимузин сейчас беспрестанно содрогался от яростных пулеметных очередей.

Вернивечер успел заметить на промчавшемся катере долговязого немца в мокром, блестевшем на солнце клеенчатом реглане. Немец падал, как доска, навзничь на ребро рубки. Потом катер рванул в сторону, и сразу часто затарахтела его мелкокалиберная кормовая пушка.

Снаряды подымали невысокие столбики воды, и брызги играли на солнце всеми цветами радуги. Но то ли немецкие комендоры нервничали, то ли им не хватало выучки, они все время мазали мимо цели, и пушка вскоре замолкла: немцы снова выходили в атаку.

Лимузин медленно покачивался на волне, оставленной вражеским катером.

— Считаю, все прекрасно! — сказал Аклеев Кутовому и вытер тыльной стороной ладони свой чуть вспотевший лоб.

Кутовой в ответ только кивнул головой — ему было некогда. Стиснув зубы, он с непередаваемой быстротой бывалого пулеметчика набивал диски. Только покончив с дисками, Кутовой счел возможным поддержать начатый Аклеевым разговор.

— Подходяще, — промолвил он и улыбнулся. — Бо сразу и фрицев бьешь и про голод забываешь.

Он вспомнил подстреленного немца — скорее всего, это был офицер. Кутовой хотел поделиться своими соображениями на этот счет, но Аклеев его уже не слушал. Просунув голову в каюту, он окликнул Вернивечера:

— Степан! Ты живой?

— Живой! — отозвался Вернивечер через раскрытую дверцу рубки.

— А ты, часом, не раненный?

— Пока целый.

— Ну, смотри. Если тебя ранит, так ты не стесняйся. Сразу докладывай! — крикнул Аклеев в заключение и снова взялся за пулемет: торпедный катер ложился на боевой курс.

И тут случилось неожиданное. Вместо того чтобы терпеть, пока немцы приблизятся на расстояние действительного пулеметного огня, Вернивечер запустил мотор, и лимузин стремительно помчался навстречу торпедному катеру.

— О це вирно! О це ты вирно приказал! — с веселым бешенством крикнул Кутовой. Он был уверен, что Вернивечер действовал по приказанию Аклеева, а Аклееву некогда было его разубеждать.

Теперь к скорости торпедного катера прибавился самый полный ход лимузина. Они сближались с такой быстротой, словно падали друг на друга. Рев моторов, будоражащая дробь пулеметов, рокот и тяжелый плеск мощных бурунов разметали в клочья ясную и прохладную утреннюю тишину.

— Попытаемо нервы у фрицев! — не унимался Кутовой, с которого его обычную невозмутимость как ветром сдуло.

Каждый раз, когда он участвовал в наступательном бою, когда над ним нависала угроза скорой, но славной смерти, Кутовой преображался. Его чуть тронутое оспой лицо с милыми хитрыми ямочками на щеках покрывалось жарким степным румянцем, и он начинал жестоко крыть Гитлера и Геббельса. Незаметно для себя он в такие минуты целиком переходил на свой родной, украинский язык.

Немецкие пули невидимыми стайками неслись над головами краснофлотцев. С хрустом прошивали они хилое тело лимузина. Летели щепки. Уже слышны были приближавшиеся слова команды на чужом, ненавистном языке. Вот сейчас в треске дерева и грохоте взрывов столкнутся насмерть немцы и русские. Но Вернивечер продолжал идти на сближение.

Снова круто рванул в сторону торпедный катер, но не успела еще заговорить его пушка, как над машинным отделением заполыхало почти незаметное синее пламя, и тотчас же повалил густой черный дым.

— Горыть, жаба! Горыть, гад, як тая свича на пасху! — восторженно закричал Кутовой и стал вместе с Аклеевым бить по немцам, выскакивающим наверх тушить пожар.

Один из немцев, коротенький, в трусах, выбежавший с огнетушителем, завертелся на одном месте, не выпуская из рук огнетушителя, упал на скользкую покатую палубу и плавно скатился за борт. Другой, с расстрепавшейся желтой шевелюрой, свалился обратно в люк, из которого он только наполовину успел высунуться.

Теперь уже немцам было не до повторных атак.

Вернивечер сгоряча кинулся их преследовать, но зря рисковать было не к чему. К тому же надо было экономить горючее. Аклеев, просунув голову в распахнутую дверь каюты, во всю мощь своих легких рявкнул:

— Лево руля!

И Вернивечер послушно переложил руль.

— Стоп! — скомандовал Аклеев минуты через две-три.

Фашистский катер выжимал из своих подыхавших моторов последние силы, чтобы выйти из зоны прицельного огня и в безопасности тушить пожар. Но огонь полз быстрее катера, он добрался до боезапаса, и высоко в небо поднялся в зловещем грохоте взрыва столб огня, дыма и обломков. Потом, немного повисев в воздухе, дым рассеялся, и на расходившихся широкими кругами волнах, покачиваясь, поплыли несколько закопченных щепок и измочаленная взрывом половинка спасательного пояса.

— Считаю, нам все-таки повезло! Расскажешь, так, пожалуй, еще и не поверят, — сдержанно произнес Аклеев.

Но как он ни старался сохранить безразличное выражение лица, рот его невольно расплывался до самых ушей. Совсем по-мальчишески он задорно ткнул Кутового кулаком в бок и, уже нисколько не заботясь о выражении своего лица, побежал в моторную рубку, к Вернивечеру.

— Вот тебе, Степка, и броненосец «Анюта»! Золотой у нас лимузин! Скажешь, нет? — крикнул он, вваливаясь в рубку, и от полноты чувств хлопнул Вернивечера по плечу.

Вернивечер взвыл от боли и, потеряв сознание, рухнул на палубу.

Ладонь Аклеева была в крови.

Захочешь жить — не умрешь

Две фашистские пули попали в Степана Вернивечера. Но, как нередко случается в пылу боя, он этого сначала и не почувствовал. Все его внимание было приковано к форштевню стремительно приближающегося торпедного катера. Когда немцы не выдержали и снова свернули с курса и особенно когда у них начался пожар, Вернивечер рванулся было за ними в погоню, но, по приказанию Аклеева, свернул в сторону и выключил мотор. Теперь он наслаждался зрелищем гибнущего катера и восторженно ругался каждый раз, видя, как на катере падали подстреленные немцы.

И только когда в свежем голубом небе совсем растаял мохнатый столб огня и дыма, возникший над местом взрыва, Вернивечер вдруг почувствовал непонятную слабость и боль в правом плече и чуть повыше локтя.

Как раз в это время и ввалился в рубку ничего не подозревавший Аклеев…

— Кутовой! — растерянно крикнул Аклеев, бросившись поднимать обмякшего и обеспамятевшего Вернивечера. — А ну сюда! Живо!

Сотрясая лимузин, примчался с кормы Кутовой, увидел склонившегося над Вернивечером Аклеева и испугался:

— Убили?

— Живой, — сказал Аклеев и вместе с Кутовым стал перетаскивать Степана в каюту, на сиденье.

— Тяжелый! — произнес, отдуваясь, Кутовой, с трудом перешагнув со своей громоздкой ношей через высокий коммингс. — Чистый танк, ей-богу… А с виду ведь ни за что не скажешь, чтоб толстый…

— Погоди, — утешил его Аклеев, — ты еще дня три не поешь — тебе тогда воробей тяжелее танка покажется.

— Тю-у! — протянул Кутовой. — Если еще три дня не есть, тогда готовь гробы…

— Захочешь жить — не умрешь, — сказал Аклеев и, рассердившись на самого себя за такой несвоевременный и вредный разговор, отослал Кутового назад, к пулемету, а сам перевязал Вернивечеру плечо и перетянул ему рану повыше локтя жгутом.

Кровь перестала хлестать, но Степан все еще не приходил в себя.

«Другой бы, может, и вовсе помер, — с раскаянием подумал Аклеев, вспомнив, как он на радостях хлопнул Вернивечера по плечу. — Здоровый — и тот бы скатился с катушек. А тут у человека, может, плечевая кость раздроблена».

Он присел на краешек сиденья в головах у раненого, сквозь разбитое окно опустил руку за борт, зачерпнул ладонью прохладной утренней воды и плеснул в лицо Вернивечеру.

Пока тот медленно раскрывал глаза, Аклеев успел еще подумать, что Степану с перебитым плечом штурвала уже не крутить и что придется приставить к этому делу Кутового.

Наука не очень хитрая, а Степан объяснит Кутовому, что к чему. Правда, огневая мощь лимузина сократится вдвое: вместо двух пулеметов сможет действовать только один. Но тут уж ничего не попишешь. Могло быть куда хуже.

— Ты меня, Степан, прости, — сказал он очнувшемуся наконец Вернивечеру. — Я ж не знал, что ты раненный…

Но Вернивечер вместо ответа снова устало закрыл глаза.

— Ты… почему… бензином? — прерывисто прошептал он, морщась от сильной боли.

«Очумел парень! — с тоской подумал Аклеев. — Лепечет без всякого понятия».

— Ты лучше отдохни, Степа, — сказал он Вернивечеру. — Ты лучше, Степа, пока не разговаривай.

— Почему… бензином… плещешься? — строго повторил Вернивечер, не открывая глаз. — Тебе что, моря не хватает?

Аклеев благоразумно решил не вступать с ним в пререкания. Человек явно бредил.

«Вот морока! — подумал он. — Только этого и не хватало». Он поднял руку, чтобы поправить свои свисавшие на глаза, давно не стриженные волосы, и вдруг почувствовал, что от руки доносится легкий запах бензина.

Мгновенная догадка словно варом его обдала.

Аклеев рывком высунулся из окна каюты и увидал то, чего он опасался в этот миг больше «мессершмитта», больше торпедного катера, даже больше шторма…

Море вокруг лимузина было покрыто сплошной бледной маслянистой пеленой, мирно игравшей на веселом солнце всеми цветами радуги.

Тогда Аклеев, все еще не веря несчастью, рванулся в моторную рубку и попытался включить мотор, но тот, несколько раз чихнув, бессильно замолк.

Случилось непоправимое: фашистская пуля пробила бензобак. Горючее ушло в море.

— Пойдем под парусом, — сказал Аклеев, когда Вернивечер, превозмогая боль и слабость, вполз кое-как в моторную рубку и самолично обследовал создавшееся положение. — Очень даже просто. Пойдем под парусом. В лучшем виде… Вернивечер с сомнением посмотрел на него, но промолчал.

Он собрался было уже сказать, что дело — дрянь, но не сказал.

И совсем не потому промолчал, что вдруг пришел к другому выводу.

«Пускай его утешается, — подумал он в ответ на слова Аклеева, — если ему так веселее будет помирать. Пускай и Кутовому голову морочит. Тем более, тот человек сухопутный, того в чем угодно убедишь. А я — матрос бывалый. И я могу в случае чего помереть и без самообмана».

Но совсем промолчать было свыше его сил.

— А парус из чего делать? — спросил он Аклеева. — Плащ-палатки остались на Историческом бульваре. Вроде за ними далековато ходить.

— Кабы были плащ-палатки! — мечтательно отозвался Аклеев, стараясь не замечать неверия, сквозившего в каждом слове Вернивечера. — До Новороссийска, браток, приходится о плащ-палатках забыть. А вот из этого тоже должен получиться парусок… На худой случай, конечно. То есть как раз на нынешний… — И он, задрав голову, критически глянул на потолок. Глянул и твердо заключил: — Обязательно должен получиться. Факт.

— Форменный же штиль! — снова не выдержал Вернивечер, кивнув на блестевшую за окном действительно зеркальную гладь моря. — Сами, что ли, будем дуть в парус?

— Будет ветер, — сказал ему Аклеев. — Чего-чего, а этого добра у нас будет сколько угодно. Так что даже не будем знать, куда его девать… — И так как он сам был далеко не уверен в своих словах, то решил пресечь разговор в самом начале. — На корме! — окликнул он томившегося у пулемета Кутового.

— Есть на корме! — обрадовался Кутовой, которому стало легче на душе, когда он услышал голос Аклеева, уверенный голос командира, для которого все ясно и заранее предусмотрено.

— Наблюдать за воздухом и водой! — продолжал Аклеев, с трудом приподнимая тяжелое кожаное сиденье и извлекая оттуда топор, ломик и, на всякий случай, новенькое, выкрашенное шаровой краской ведро.

— Есть наблюдать за воздухом и водой! — ответил Кутовой.

Значит, за остальное, кроме наблюдения за возможным появлением противника, ему, Василию Кутовому, беспокоиться нечего. Об остальном берет на себя заботу сам Аклеев.

— Ну, а я буду крышу рубить… На парус… — уже обыденным тоном проинформировал Аклеев Кутового и принялся, орудуя топором, со скрежетом и треском отдирать покатую крышу лимузина.

Степан Вернивечер, как бы он скептически ни относился в душе к затее Аклеева, не мог позволить себе сидеть сложа руки, когда товарищ его работал.

— Эх ты, мальчик! — промолвил он, больше всего опасаясь, как бы Аклеев не подумал, что он серьезно собрался ему помогать. — Разве так отдирают крыши?

И с таким видом, будто снимать крыши с лимузинов для него самое распривычное дело, Вернивечер здоровой левой рукой взял с сиденья ломик, приподнял его, чтобы показать, как надо работать, но от боли и сильной слабости побелел и, чуть не потеряв сознание, рухнул на сиденье.

— Ты, Степа, ляг и отдыхай, — сказал ему Аклеев. — Тут работенка не шибко мудрящая… А тебе надо в норму входить.

Вернивечер послушно лег на сиденье, оттуда снова глянул на орудовавшего топором и ломиком Аклеева, захотел съязвить, но вместо этого повернулся на левый бок и, уткнувшись лицом в дырявую стенку лимузина, не то от слабости, не то от боли, а скорее всего от нестерпимого сознания своего бессилия заплакал.

Кутовой не понял, как это из разоренной крыши получится парус, но расспрашивать не стал.

«Значит, так надо в таких случаях», — решил он и стал еще усерднее наблюдать за водой и воздухом.

Из всех троих только у Кутового мореходные качества их лимузина не вызывали никаких сомнений. Ему это было вполне простительно: впервые в жизни выходил он в море. До войны, на «гражданке», он имел дело с морским транспортом только в летние выходные дни, на пруду в их шахтерском поселке. Пруд этот старые шахтеры, посмеиваясь, величали «Чудским озером» — на том основании, что во время оно в нем были утоплены доведенными до отчаяния рабочими два особенно ненавистных мастера-немца.

Кутовой окинул уважительным взглядом лимузин и усмехнулся, вспомнив неказистые лодчонки «Чудского озера» с их обгрызенными, несоразмерно короткими и толстыми веслами и какими-то хрюкающими уключинами. В сравнении с ними ладный и стройный лимузин с его каютой, машинной рубкой, винтом, штурвалом, с трапчиком, ведущим с кормы в каюту, с окнами, занавешенными к тому же матерчатыми занавесками, выглядел могучим кораблем, чудом передовой судостроительной техники.

Правда, кроме обычных двухвесельных лодок, базировались на «Чудское озеро» и большие, четырехвесельные, которые без всяких на то оснований назывались в этом поселке баркасами.

На баркасах было удобней и безопасней, но молодежь все же предпочитала им утлые двухвесельные душегубки, на которые и ступить нельзя было без риска опрокинуться в воду.

Молодежь взрослела, обзаводилась семейством, окончательно переходила с двухвесельных лодчонок на баркасы, и это означало, что время не стоит на месте.

Вот и он, Вася Кутовой, ученик врубового машиниста, сын старого подрывника Афанасия Ивановича Кутового, сам не заметил, как превратился из Васи в Василия Афанасьевича — знатного человека шахты номер два-бис.

И он тоже перекочевал в конце концов вместе со своей сероглазой и пышноволосой Настей с двухвесельных лодок на баркасы. Теперь они гребли на пару с женой, и она то и дело вскрикивала:

— Костя! Мученье мое! Ну утонешь же!..

Это ее пугал сынишка, вертлявый, русоголовый, живой, как ртуть. Ему катанье было ни во что, если не зачерпнуть ладошкой воды.

А потом Настасья Петровна и вовсе перешла на руль, а гребли ее муж — Василий Афанасьевич и Костя — двенадцатилетний озорник с отцовскими ямочками на щеках, первый силач на дворе нового жилкомбината и пламенный футболист.

Большое румяное солнце нехотя расставалось с прудом. Оно медленно уходило за Карпаты (так местные шутники называли высокую громаду террикона) и напоследок зажигало ослепительные пожары в пыльных окнах шахтерского копра. С лодок солнце провожал задумчивый гам баянов, гитар, мандолин, балалаек, человеческих голосов. Играли и пели на каждой посудине свое и часто печальное, а получалось все равно весело и хорошо, и не хотелось уходить с пруда. Но уходить все же надо было, и тогда обычно с какой-нибудь лодки затянет бывало чистый молодой тенорок: «Солнце нызэ-энько…», и на остальных лодках вступали: «…ве-чир блы-зэ-энько…», и Кутовой тоже подтягивал, и Настасья Петровна, и Костя высоким своим, мальчишеским альтом. И вот уже весь пруд пел ласковую и душевную песню, а в потемневшем небе тем временем робко возникали первые бледные звезды поздних летних сумерек…

Удивительное дело, каждый раз, когда Василию Кутовому выдавалась на войне возможность немножко помечтать, сразу всплывали перед ним эти теплые летние сумерки в родном поселке и неторопливое возвращение с катанья домой, в новую квартиру. Каждый раз их встречала у самого порога его старуха мать и каждый раз с облегчением произносила одну и ту же фразу: «Ну, слава богу, все живые!» — и звала отважных мореплавателей к столу, где их ждал старик отец, который считал ниже своего достоинства показывать, что он тут без них скучал.

И еще почему-то вспоминалась Василию Кутовому Лизавета Сергеевна, сварливая и желчная жена добрейшего забулдыги-штейгера Пискарева. За глаза ее называли «штейгериха», а то и просто «язва». Лизавета Сергеевна приходила по вечерам, когда она могла застать самого Василия Афанасьевича. Каждый раз она приносила ему одну и ту же жалобу на Костю. Костя воровал яблоки из ее сада. Нажаловавшись, штейгериха кидала торжествующий взгляд на Костю и уходила. Кутовой вежливо провожал ее до дверей и запирал их на ключ. Тем самым Косте отрезался путь отступления на улицу. Потом Кутовой со зловещим видом снимал с себя ремень и начинал гоняться вокруг стола за своим преступным сыном.

Костя был, как мы упоминали выше, футболист, ловкий и увертливый правый бек, и поймать его было трудно, но не невозможно. От матери своей Костя спасения не ждал. Когда-то, лет семи, на самой заре своей «садовой» деятельности, он попробовал как-то воздействовать на ее материнское сердце. Он завопил: «Мамо, ратуйте!» таким голосом, что камень — и тот бы разрыдался. Но Настасья Петровна скрепя сердце промолчала. С тех пор Костя в таких случаях полагался только на свои ноги, стараясь во что бы то ни стало выиграть время: авось, кто-нибудь постучится. Гости становились в такой момент единственными спасителями. Но если гостей не было, то быстрые ноги и ловкость Косте не помогали. Запыхавшись от погони, отец семейства, Василий Афанасьевич Кутовой, мощной рукой вытаскивал из-под стола или кровати залезшего туда в отчаянии Костю, клал своего первенца к себе на колени и отсчитывал ремнем десять ударов, приговаривая:

— Ну в кого он, я вас спрашиваю, уродился?

Увы, нет на свете справедливых отцов! Косте ничего не стоило бы сообщить своему разгневанному родителю, в кого он уродился. Дедушка Афанасий Иваныч не раз вспоминал, как он за те же преступления, совершенные, кстати говоря, в том же саду, нещадно порол своего ненаглядного сыночка Васю.

Но Костя понимал, что такие напоминания ни к чему хорошему не приведут, и поэтому во время экзекуции только сопел, прощенья не просил, не унижался, держал себя стойко и, насколько это было возможно в его прискорбном положении, даже независимо…

— Ничего не скажешь, — усмехнулся Кутовой, продолжая усердно следить за водой и воздухом, — гордый парнишка. Вырастет — человеком будет.

Обычно после этого он начинал думать о том, что будет с Костей, если он, Василий Кутовой, погибнет на войне. Деда Афанасия Иваныча немцы расстреляли вместе с двумя сыновьями штейгера Пискарева за то, что они сообща подорвали копер на родной шахте. Бабка не то с горя, не то с голоду умерла. Ему об этом сообщил письмом с Южного фронта младший брат Сережа — капитан-танкист. А тому рассказал пришедший из-за линии фронта знакомый шахтер-партизан. Он же рассказал, что Настя с Костей куда-то уехали, эвакуировались, а куда именно — никто толком не знал. Кто говорил — на Кубань, а кто — в Сибирь. А может быть, на Волгу. Как они туда добрались, в эти незнакомые края? Да и добрались ли они вообще? Без денег, без провизии, без родных, как птицы небесные… А может быть, их эшелон фрицы разбомбили? Вполне свободно может статься. А если Настя с Костей и благополучно доехали, то как они проживут до конца войны — одинокая женщина с мальчишкой, у которого в голове ветер гуляет, и как они потом доберутся назад, на родину, в Донбасс, и кто их там встретит, и как они там устроятся — вдова с сироткой?

Каждый раз, когда Кутового начинали одолевать эти грустные мысли, он утешал себя: «Ничего! Добрые люди не оставят семью погибшего моряка. Да и сама Настя очень даже неглупая женщина. Ничего! Не пропадут. Вырастет Костя хорошим человеком. Воюй, Василий, спокойно!».

Так он сказал себе и вчера, когда они еще лежали на той сопочке и считали, что доживают последний час жизни.

Но сейчас, когда ему с товарищами удалось из-под самого носа фрицев уйти в открытое море, и особенно после того, как они — шуточки сказать! — потопили фашистский торпедный катер, Кутовой был уже твердо убежден, что вернется с войны живым и здоровым. «Ого! — думал он, улыбаясь своим мыслям. — Все образуется… А Костю будем учить на морского командира».

Только что пришедшая ему в голову прекрасная идея готовить Костю в морские командиры так понравилась Кутовому и повлекла за собой столько других мыслей, что он не заметил, как Аклеев, отодрав половину крыши лимузина, внезапно прекратил работу и пришел к нему на корму.

— Кутовой! — тихо промолвил Аклеев, и Кутовой даже вздрогнул от неожиданности. — Ты ничего не заметил?

— А что? — встрепенулся виновато Кутовой. — Самолетов вроде не видать… И ничего такого другого тоже…

— Тебе не кажется, — еще тише промолвил Аклеев, покосившись на впавшего в полузабытье Степана Вернивечера, — тебе не кажется, что нас несет к берегу?

Собственно говоря, ничего удивительного не случилось. С чего было ожидать, что ветер будет обязательно мористый? Мог быть мористый, а мог быть и тот, который сейчас с мягкой настойчивостью палача, которому некуда спешить, подталкивал лимузин все ближе и ближе к немцам, к гибели.

До берега было еще далеко. Он виднелся, вернее угадывался, на самом горизонте тонким рыжеватым волнистым краешком очень яркого голубого неба.

— Если ветер не усилится, — промолвил Аклеев, проделав в уме какие-то вычисления, — то как раз к закату нас и прибьет к берегу. У тебя все диски набиты?

— Все, — ответил Кутовой, — и обе ленты тоже. Значит, снова воевать на берегу?

— Если нас раньше не потопят, — уточнил обстановку Аклеев, — что, впрочем, вряд ли…

Дело в том, что вчера, уходя от минометного обстрела, Вернивечер, к великому неудовольствию Аклеева, увел лимузин к северо-западу от путей, которыми уходили на Новороссийск наши корабли с эвакуированными войсками. Сейчас ветер гнал лимузин прямо к берегу, то есть к тем местам, где немцы обосновались давно, еще в самом начале осады Севастополя. А фронт, если так еще можно было называть клочок перепаханной бомбами и снарядами рыжей земли, был сейчас у самой тридцать пятой батареи. Там немцы и подкарауливали с воздуха, с берега и на воде наши уходившие корабли. Здесь же, очевидно, было совсем. тихо, тыл.

Все эти соображения Аклеев выложил перед Кутовым. Выходило, по его словам, что фрицев на этом берегу может и вовсе не оказаться. В крайнем случае, придется столкнуться с какими-нибудь тыловиками, и если удастся справиться с ними без особого шума, можно будет потом попробовать пробиться в горы, к партизанам.

— Через весь Крым? — усомнился Кутовой.

— Почему же через весь? — возразил Аклеев. — Но, конечно, придется пробиться к Байдарским воротам.

— Не выдержит этого Вернивечер, — сказал Кутовой. — Ослабел, совсем сонный стал. Чересчур много потерял крови.

— Не выдержит — на себе потащим.

— И я так думаю, — согласился Кутовой и, помолчав, добавил: — А если нам, скажем, весла сделать, а? И на веслах пойти против ветра? Из этих палок, — он указал на бортовые поручни, — очень великолепные весла могут получиться.

— Ну это, положим, не палки называются, а леера.

— Ну из лееров.

— А грести кто будет?

— Мы с тобой и будем. На пару. Ты не сомневайся. Я грести умею.

— А на сколько нас хватит двоих? — сказал Аклеев. — Кабельтовых на два от силы. Второй день не евши.

— Значит, к берегу?

— Выходит, так… По крайней мере, воды напьемся… И фрицев нащелкаем…

— И це вирно, — согласился Кутовой, а про себя подумал, что вряд ли Настя сама догадается определить Костю в морское училище. — Значит, зря крышу отдирал? Не получился из нее парус?

— Может, и не зря, — спокойно отозвался Аклеев. — Только маневры против ветра у меня с ним не получатся. Мой парус только для попутного ветра.

— Хорошо, — сказал Кутовой, чтобы хоть что-нибудь сказать. — Прохладно!

Они присели на трапчике и обсудили план действий на берегу. Решено было, что Аклеев с ручным пулеметом сойдет разведать обстановку, а Кутовой пока останется на лимузине у «максима». О Вернивечере, собственно, почти и не было разговора. Вернивечер из строя выбыл окончательно. Если он все же будет настаивать на своем участии в бою, условились сказать, чтобы подождал, пока кого-нибудь из них убьет или тяжело ранит. Тогда, мол, Вернивечер и займет за пулеметом место выбывшего из строя.

Кроме того, решили пулеметы убрать в каюту и самим уходить туда же при появлении самолетов и плавсредств врага, чтобы лимузин производил впечатление разбитого и брошенного своим экипажем. Наполовину сорванная крыша должна была усугублять это впечатление.

Договорились — и сразу стало нечего делать. Надо было бы, правда, скатить водой палубу, чтобы смыть кровь, но решили с этим повременить, чтобы не тревожить уснувшего Вернивечера.

Так и остались они оба сидеть на корме, молчаливые, хмурые, погруженные в свои невеселые думы. Ветер дул нехотя, берег приближался медленно, почти незаметно, и солнце совершало свой путь по небосводу неторопливо, словно вахтенный, которому еще далеко до смены.

Кругом широко раскинулся пейзаж, утомительно однообразный в своем великолепии. Ослепительно блестело чуть подернутое рябью море. Над головой висело пустое и знойное июльское небо. Не мелькали белым острым крылом чайки, не выскакивали из тяжелой синевы крутые спины дельфинов с покатыми треугольниками плавников. Чаек распугала канонада, дельфинов разогнали снаряды, мины, бомбы. Только на самом горизонте чуть видно набухало сероватое облачко.

Аклееву почему-то вспомнилось, как еще до войны приходил на их эсминец лектор и рассказывал, что на глубине не то трехсот, не то четырехсот метров начинается в Черном море мертвое царство сероводорода. От этой мысли Аклееву стало еще муторней на душе.

Он глянул на Кутового. Кутовой сказал:

— Красиво! — и снова замолк.

Время от времени Аклеев вглядывался в облачко, всплывавшее из-за горизонта. Оно возбуждало в нем кое-какие надежды, но он не спешил делиться ими с Кутовым. Аклеев понимал, что значит в теперешней обстановке еще одно разочарование.

— Ты бы пошел отдохнуть, — сказал он Кутовому.

Кутовой только головой мотнул и остался на корме.

Так прошел в безмолвии час или два, а может быть, и все три. Потом скрипнула дверь каюты, и в ней показался Вернивечер. Его небритые щеки, покрытые редкими желтоватыми волосиками, ввалились и приобрели нехороший, землистый оттенок; запавшие глаза блестели нездоровым блеском. Вернивечер еле держался на ногах, но у него и в мыслях не было жаловаться.

— Загораем? — усмехнулся он и оперся о низенькую притолоку двери. — Самая, между прочим, здоровая обстановка. Воздух, солнце и вода.

— Садись, Степа, — сказал Кутовой и уступил ему самое удобное место, на трапчике.

Вернивечер послушался, сел.

— Мы тут, Степа, обсуждали обстановку, — начал Аклеев, — и мы решили…

— Знаю, — прервал его Вернивечер и снова усмехнулся, — я все слышал. Мне — ждать, пока кого-нибудь из вас убьет… А кто останется жив, тот меня на себе потащит к партизанам… Комиссии все ясно.

Стало совсем грустно. Краснофлотцы, насупившись, молчали. Утешать Вернивечера было нечем и не к чему. Он не хуже своих товарищей понимал обстановку. А если бы даже и не понимал, то все равно не допустил бы., чтобы его утешали. Он был для этого слишком самолюбив.

Помолчали. Потом Вернивечер глянул на Аклеева:

— Ой, Никифор, да у тебя же борода плюшевая!

Тогда, в свою очередь, глянул на Аклеева Василий Кутовой и удивился, до чего метко выразился Вернивечер. Щеки и подбородок были у Аклеева покрыты ровной и густой шелковистой щетиной забавного зеленовато-коричневого цвета. Кутовой даже вспомнил по этому случаю игрушечного медвежонка, которого давным-давно покупал Косте ко дню рождения, и должен был согласиться, что верно — щеки у Аклеева стали ни дать ни взять плюшевые.

Аклеев повел ладонью по лицу и, чтобы поддержать разговор, важно заметил:

— Отпускаю бороду. Как адмирал Макаров.

Но разговора не получилось. Сказав по одной фразе, краснофлотцы снова замолкли. Вернивечер сидел, поеживаясь от легкого ветерка. Его знобило.

Вернивечер решает по-своему

Между тем одинокая тучка уже поднялась довольно высоко над горизонтом, успела вырасти в большую свинцового цвета тучу и быстро плыла на юг по пустому голубому небу. Вслед за нею выползала из-за горизонта еще одна туча и еще. Было похоже, что они несут с собой свежий ветер, а может быть, и шторм. Это грозило утлому лимузину, к тому же потерявшему управление, тяжелыми испытаниями. Но ветер, который они с собой несли, погнал бы лимузин на юг, а не к крымскому берегу. Это вселяло в Аклеева надежду, которой он все же не решался пока поделиться со своими спутниками.

Еле заметный гул мотора заставил его встрепенуться. С берега, очевидно с Качинского аэродрома, прямым курсом на них летел «мессершмитт». В те горькие июльские дни сорок второго года таких отчаянных суденышек, уходивших из Севастополя в открытое море, было немало, и все они представляли собой благодарную и почти безопасную цель для пулеметов и пушек немецких летчиков.

Нечего было и думать о том, чтобы на потерявшем ход лимузине принимать бой с бронированным и отлично вооруженным истребителем. Нужно было скрыться в каюте, и как можно быстрее.

Но это оказалось не так просто. Кутовой, бросившийся было туда со своим пулеметом, впопыхах задел локтем тяжело подымавшегося с трапа Степана Верни-вечера. Тот охнул, побелел и упал бы, если бы его не подхватил Аклеев. Вернивечера пришлось почти внести на руках и уложить на сиденье. Потом они вдвоем втащили «максим», неожиданно оказавшийся непосильно тяжелым для одного Аклеева.

Когда Кутовой выполз за своим пулеметом, «мессершмитт» был уже метрах в восьмистах. Он летел низко, почти на бреющем полете. Ноющий вой его мотора неумолимо нарастал, рвал барабанные перепонки, пронизывал тело противной холодной дрожью.

Есть нечто глубоко оскорбительное для человеческого достоинства в пассивном, пусть даже и вынужденном ожидании приближающейся смертельной опасности. Трусам легче. Им это чувство неведомо. Страх сковывает их дряблую волю, их робкий мозг. Еще задолго до того, как пуля или осколок настигнет их, они уже не люди.

Но настоящих воинов, тех, кто любит жизнь, а не боится смерти, это чувство возмущает, гнетет, выводит из себя.

— Может, все-таки выскочим с пулеметами, а? — хрипло произнес Кутовой. — Боезапаса хватит…

— Без бронебойных? — сумрачно отозвался Аклеев. — Лежи, пока живой.

Они лежали рядышком, тесно прижавшись друг к другу, еле уместившись в тесном проходе между сиденьями. Кутовой чувствовал, как часто-часто бьется сердце Аклеева.

И вот спустя несколько секунд над лимузином с чудовищным, душу выматывающим ревом пронесся немецкий истребитель. Сквозь полусорванную крышу можно было заметить, как промелькнула плоскость самолета с черным крестом, обведенным белыми полосами.

— «Мессершмитт»! — сказал Кутовой, точно это без его слов было неизвестно Аклееву. Ему вдруг стало нестерпимо, физически трудно молчать.

Но Аклеев молчал.

Кутовой попробовал отвлечь свое внимание от самолета. Он посмотрел на забавную бородку Аклеева, попытался снова вызвать у себя в памяти плюшевого медвежонка, которого когда-то (сейчас это казалось страшно давно, в другом столетии) покупал Косте ко дню его рождения. Но он так и не смог хоть на миг заставить себя забыть о «мессершмитте», о фашистском летчике, который был где-то совсем близко и в то же время в полной безопасности и мог так, между делом, убить его — Василия Кутового, и Никифора Аклеева, и Степана Вернивечера.

И не страх за свою жизнь мучил сейчас Кутового. Страха не было. Кутовой даже успел этому удивиться. Его душила лютая, никакими словами неописуемая ненависть к немцам и мучительная досада на свою беспомощность.

— Ничего! — яростно шептал он, обращаясь не то к своим товарищам, не то к самому себе. — Ничего! Ще мы побачимось! Ще я из тебе, бисов эрзац, кишки по-выпущу!.. Ще мы с тобой, гадюка…

Но конец новой угрозы потонул в грохоте приближавшейся машины. С сумасшедшим треском затарахтели очереди фашистского пулемета. Одна, другая, третья, четвертая. Потом совсем низко промчалась зловещая тень самолета, и в каюте на мгновение наступили сумерки, как во время солнечного затмения, а потом сразу стало по прежнему светло и совсем тихо.

«Мессершмитту» некогда было возиться с каким-то ничтожным, полуразбитым катерком, не показывавшим к тому же никаких признаков жизни. «Мессершмитт» улетел в район тридцать пятой батареи, туда, где он мог рассчитывать на более богатую добычу…

— С легким паром! — промолвил минуту спустя Аклеев, поднимаясь с палубы. — Даже вспотел. — Он с удовольствием потянулся. — Ну как, все живы?

— Вроде все, — неуверенно отозвался Кутовой, покосившись на лежавшего лицом к переборке Вернивечера.

— Степан! — окликнул Аклеев Вернивечера.

— Ничего со мной не сделалось, — буркнул тот, не оборачиваясь. — Я б сейчас соснул…

— Ну вот и отдыхай! — обрадовался Аклеев. — Это ты правильно решил — отдыхать.

Он тщательно осмотрел лимузин от носа до флагштока на корме и только у самого форштевня обнаружил три свежие пробоины, не представлявшие никакой опасности.

— Нет, — сказал он, подводя итог осмотру, — этот фриц не асс.

Кутовой добавил к этой скупой характеристике еще несколько нелестных выражений, Вернивечер снова промолчал, и Аклеев, поняв, что его надо оставить в покое, вернулся с Кутовым на прежнее место, на корму.

Вернивечер только этого и ждал.

Вернивечеру очень не хотелось умирать. Кипучая натура, легко увлекающийся, храбрый и не злой парень, он всегда был полон всяческих планов и жизнь любил так, как может ее любить молодой человек, только что перешагнувший в третий десяток.

Ему еще очень многого хотелось. Ему еще нужно было бить немцев до полной победы; пожать руку Сталину; поступить в вуз; написать книгу (да, обязательно книгу!) воспоминаний об обороне Севастополя и обязательно такую, чтобы заткнуть за пояс всех писателей; прогуляться по побежденному Берлину; побывать в Москве и Америке; присутствовать на казни Гитлера; играть правого бека в сборной СССР; изобрести снайперский портативный пулемет с оптическим прицелом; повидаться с матерью и братишкой, оставшимися в Ростове-на-Дону, где он до войны работал шофером.

Вернивечер вспомнил: завязался как-то в их батальоне еще под Мекензиевыми горами спор. Один матрос (он погиб потом под Итальянским кладбищем) сказал:

— Если я останусь без ноги или без руки, застрелюсь. Не будет пистолета — под машину брошусь, подорвусь на гранате, выброшусь из окна госпиталя, с подножки санитарного вагона, утоплюсь, но только не стану калекой жить.

Конечно, с ним все заспорили. Вернивечер сказал:

— Застрелиться всякий дурак может. Жизнь — это не танцы, хотя и очень приятная вещь. А я останусь без руки, все равно буду хотеть жить. Даже больше, нежели до ранения. Без обеих рук останусь, с обрубленными ногами, без глаз — все равно буду радоваться, что живой.

Ему тогда закричали:

— Ну, это ты, Степа, перегнул! Ты всегда через край перехватываешь. Без рук, без ног, слепому — какая жизнь!

А он им тогда в ответ сказал только три слова:

— А Николай Островский?

Нет, Степану Вернивечеру очень не хотелось умирать, и все же он решил умереть, решил окончательно и бесповоротно.

Мысль об этом пришла ему впервые в голову, когда он нечаянно подслушал из каюты разговор Аклеева с Кутовым. Он прекрасно понимал, что значит двум истощенным бойцам высаживаться на берег, занятый противником, вести неравный бой и пробиваться через Байдары к партизанам, которых тоже не сразу разыщешь. Было всего несколько шансов из ста, что это им удастся. Но и эти ничтожные шансы сводились на нет, если Аклеев и Кутовой потащат его на себе. А Вернивечер знал — они его ни за что не бросят. Значит, из-за него и они должны будут погибнуть. Благородно, спору нет, несовершенно ни к чему.

Вернивечер был самолюбив, и сознание, что он стал обузой для своих товарищей, помехой в их борьбе за жизнь, мучило его не меньше, нежели все усиливающаяся боль в плече.

Когда появился последний «мессершмитт» и Вернивечера, почти потерявшего сознание от нечаянного толчка, уложили на опостылевшее сиденье, ему не давал покоя один вопрос: заметил ли немец движение на лимузине, или не заметил? Если заметил, то, конечно, только-потому, что и Аклеев и Кутовой, вместо того чтобы быстро скрыться с пулеметами в каюту, вынуждены были заниматься его стонущей особой.

Вернивечер решил: если «мессершмитт» движение заметил, то обязательно обстреляет. И вот «мессершмитт» действительно обстрелял лимузин. На сей раз обошлось благополучно. Но ведь таких неожиданностей могло еще приключиться сколько угодно, и Вернивечер не считал себя более вправе пользоваться благородством своих товарищей.

Ему хотелось на прощанье сказать им что-нибудь очень хорошее, теплое, даже нежное. Они сейчас, когда он уже принял решение, стали для него еще родней и ближе. Но он побоялся, как бы такие неожиданные, особенно из его уст, излияния не заставили их насторожиться. Поэтому он промолчал, выждал, пока остался в каюте один, и принялся за свои несложные приготовления.

Первым делом он выпотрошил свои карманы. Одной левой рукой это было не так просто, но, сам того не сознавая, Вернивечер был рад всякой проволочке. Постепенно он выложил рядом с собой на сиденье складной нож с потрескавшимся эбонитовым черенком, давно уже пустой самодельный дюралюминиевый портсигар с надписью: «Давай, матрос, закурим!», краснофлотскую книжку, комсомольский билет, выцветшие, ставшие какими-то пегими фотокарточки родных, товарищей по эсминцу и любимой девушки Муси, два Мусиных письма, полученных вскоре после начала войны, незаменимые во фронтовой жизни трут, огниво и кремень, называвшиеся в Севастополе украинским словом «кресало», огрызок чернильного карандаша и довольно толстую пачку денег, скопившуюся у него за последние месяцы. В Севастополе зарплату не на что и некогда было тратить.

На обороте одного из Мусиных писем Вернивечер корявыми, расползающимися буквами нацарапал: «Не хочу вам мешать. Бейте гадов до окончательной победы. С. Вернивечер».

Он перечел свою записку, добавил к подписи тире и два слова: «черноморский матрос», снова перечел, остался недоволен, но больше задерживаться не захотел, да и писание левой рукой требовало иных нервов. Он положил записку на самом видном месте, протиснулся, скрипя зубами, сквозь окно и тяжело шлепнулся в воду.

Сперва Вернивечер почувствовал резкую боль в животе — он ударился о воду плашмя. Но боль тотчас же прошла, и по его разгоряченному и измученному телу разлилась чудесная, всеуспокаиваюшая прохлада. Он раскрыл глаза и увидел окружавшую его со всех сторон спокойную и бескрайную толщу вод, уходившую под ним в постепенно темневшую зеленую бездну. В ней то и дело мелькали, блеснув серебром, шустрые стайки озабоченных рыбешек. В нескольких метрах над его головой медленно, чуть покачиваясь, проплыла продолговатая тень лимузина. Потом лимузин прошел в сторону, и сверху хлынул ослепительный солнечный свет, от которого Вернивечер невольно зажмурил глаза. Когда он их снова раскрыл, он увидел, что находится почти у самой поверхности воды, и тут только сообразил, что все время инстинктивно придерживал дыхание. И, кроме того, он всем своим существом почувствовал, что он не хочет, не может умереть, что он отдал бы все за день, за час, за минуту жизни, за наслаждение глубоко, полной грудью вдохнуть в себя свежий, чудесный солоноватый морской воздух.

Пожалуй, он ошибся, думал Вернивечер с тоской. Не с решением, а с его выполнением. Он непростительно поспешил. Он должен был повременить, пока их не прибьет совсем близко к берегу, и уже тогда — тогда обязательно прыгать. Это дало бы ему еще по меньшей мере пять-шесть часов жизни. Шесть часов! Почти вечность! И ведь стоит только несколько раз махнуть здоровой рукой, и его пробкой выбросит на поверхность, и он сможет крикнуть своим товарищам, и его спасут. Они его обязательно спасут! Но как он им все объяснит? Почему он бросился в воду — это они поймут. Но почему он после этого выплыл? Почему запросил помощи? «Сдрейфил! — подумают о нем Аклеев и Кутовой. — Струсил Степан Вернивечер, пороху у него не хватило. Пофигурял маленько — и в кусты!».

Мысль о позоре, который, как Вернивечер был убежден, обязательно ожидал его при возвращении на лимузин, взяла верх над жаждой жизни. Он нырнул поглубже, страшным усилием разжал крепко стиснутые губы и втянул в себя воду. Она хлынула через нос и широко раскрытый рот тяжелым и удушающим солено-горьким потоком.

Уже почти потеряв сознание, он поймал себя на том, что, помимо своего желания, все же выгребает наверх, и заставил себя заложить руку за спину. Где-то высоко над его головой быстро приближалась большая тень.

«Дельфин», безразлично подумал Вернивечер и потерял сознание.

За полминуты до этого внимание Аклеева и Кутового, полудремавших, ничего не подозревая, на корме лимузина, привлек тяжелый всплеск, донесшийся по левому борту. Они лениво глянули в этом направлении, но ничего особенного не заподозрили.

— Ну, це кит, — криво усмехнулся Кутовой, — теперь держись, Никифор, бо он нас сейчас будет глотать… Со всем боезапасом…

В это время лимузин качнуло легким порывом ветра, дверцы каюты распахнулись, и краснофлотцы увидели, что каюта пуста…

— А где же Вернивечер? — ахнул Кутовой.

Он вскочил на ноги, но Аклеев опередил его, ворвался в каюту, увидел сложенные аккуратной кучкой вещи Вернивечера, мгновенно вспомнил его горькие слова: «Комиссии все ясно», и, так и не заметив прощальной записки, сразу догадался, в чем дело.

— Степан утопился! — крикнул он Кутовому, поспешно сбросил с себя ботинки и брюки и прыгнул в воду.

Очень много хороших поступков осталось бы несовершенными, если бы предварительно человек стал тщательно взвешивать шансы благополучного исхода. И не только потому, что такие подсчеты привели бы к невозвратимой потере времени, но и просто потому, что «за» мог оказаться всего лишь один шанс из тысячи. А между тем сколько замечательных дел было с успехом выполнено именно потому, что люди решались действовать без бухгалтерской подготовки, руководствуясь принципом настоящих воинов: нужно — значит, выполнимо!

В самом деле, каковы были шансы спасти Вернивечера? Прошло уже больше полминуты, с тех пор как он кинулся в море; за это время лимузин успело ветром отогнать от места падения Вернивечера на добрый десяток метров в сторону. Ищи-свищи человека в просторном и глубоком Черном море!

Но Аклеев не подсчитывал шансов на удачу, он бросился в воду так поспешно, что не успел даже набрать воздуха в легкие. Через несколько секунд ему пришлось поэтому вынырнуть, и метрах в пяти от себя под самой поверхностью моря он заметил большое темное тело. Это был Вернивечер, который, как мы уже знаем, помимо своей воли выгреб наверх, но тут же заставил себя разжать рот и, втянув в себя потоки рвотно-соленой тепловатой воды, снова пошел ко дну. Аклееву страшно было подумать, что произошло бы, если бы он, прыгая в воду, предварительно задержался, чтобы набрать полные легкие воздуха. Ему хватило бы тогда воздуха секунд на сорок, а за это время Вернивечер, показавшийся было на мгновение, окончательно ушел бы на дно.

Но эта мысль пришла Аклееву значительно позже, когда они оба уже снова очутились на борту лимузина. А тогда, заметив мелькнувшее на мгновение тело Вернивечера, Аклеев кинулся в этом направлении таким быстрым «кролем», какого он не показывал ни разу ни на одном из состязаний по плаванию. Потом он на секунду задержался, чтобы глотнуть воздуха, и стремительно ушел в воду почти по вертикали. Где-то глубоко под собой он увидел, как медленно уходило в бутылочно-зеленую бездну тело обеспамятевшего Степана Вернивечера.

Хорошо, что Степан потерял сознание. Иначе он, конечно, стал бы сопротивляться и Аклееву ни в коем случае не удалось бы с ним совладать. Когда он ухватился за ворот тельняшки Вернивечера, это было уже так глубоко под водой, что казалось совершенно немыслимым добраться до поверхности с тем ничтожным запасом воздуха, который оставался в его легких. Уже метрах в пяти от поверхности он почувствовал, что больше не может, что легкие у него вот-вот разорвутся. У него стало мутиться сознание, ужасающая вялость стала распространяться по его телу, и что-то темное, дурманящее зашептало ему: «Выпусти Вернивечера, выпусти Вернивечера!.. Все равно все пропало!.. Выпусти Вернивечера, выдохни из себя этот проклятый отравленный, отработанный воздух!.. И полной грудью сделай вдох… Ничего, что ты вдохнешь не воздух, а воду… Лучше вдохнуть воду и погибнуть, нежели не вдохнуть ничего… Все равно все пропало… Ах, как приятно будет сделать глубокий, глубокий вдох!.. Все равно все пропало…».

И очень может быть, что Аклеев сдался бы этой темной, размагничивающей силе, но в это время совсем близко над своей головой он увидел расплывающийся ослепительный блик солнца, от теплых лучей которого его теперь отделяла уже только тоненькая пленка зеленоватой воды, и Аклеев удержался, не выдохнул из себя воздуха и не сделал вдоха и остался жив, жив, жив!

Собрав последние силы, он вынырнул, увидел над собой высокий, невыразимо праздничный ярко-голубой небосвод, и лимузин, покачивающийся на синих, блестящих, будто лаком покрытых волнах, и Василия Кутового, ошалевшего от радости и махавшего руками и что-то кричавшего.

Аклеев не сразу понял, о чем ему кричал Кутовой, потому что он дышал. Он дышал глубоко и часто, наслаждаясь простой и ни с чем не сравнимой радостью втягивать в себя вкусный, свежий, чуть соленый воздух и тут же выдыхать его, не заботясь о том, что ему придется вдохнуть через несколько секунд. Воздуха хватит! Воздуха на всю жизнь хватит, черт возьми! Дыши, сколько влезет!

И он дышал, дышал, дышал и не слушал, что там кричит на лимузине Василий Кутовой.

А Кутовой суматошно кричал:

— А я ж думал, что Степан потоп!.. И что ты тоже потоп!.. Что вы оба потопли, бисовы ваши души, морячки мои родненькие, душа с вас вон!.. Плыви до лимузина, Никифор, подгребай!..

Обычно немногословный и сдержанный, Кутовой был сейчас болтлив, как только может стать от счастья болтлив человек, который еще несколько секунд назад был весь во власти ужасающего сознания, что он остался один-одинешенек на скорлупке, которую несло ветром к берегу, занятому немцами. Это не было трусостью — Кутовой совсем не был трусом. Это не было животной боязнью близкой и неминуемой смерти. Он отлично знал, что и вместе с Аклеевым и Вернивечером он все равно погиб бы после того, как лимузин прибьет к берегу. Это была не трусость, а щемящее ощущение одиночества, потеря того благодатного чувства локтя, которое придает силы и бодрость в самом неравном и безнадежном бою.

— Чего ж ты не плывешь до лимузина? — орал он счастливо Аклееву. — До лимузина ты чего не плывешь, я тебя спрашиваю?..

Наконец слова Кутового дошли до сознания Аклеева. Он тяжело поплыл к лимузину, крепко прижав к себе левой рукой голову Вернивечера, с трудом подал его свесившемуся за борт и чуть не грохнувшемуся в воду Кутовому, сам кое-как вскарабкался на оказавшийся вдруг неожиданно высоким борт лимузина и немедленно принялся вместе с Кутовым откачивать Вернивечера.

Это оказалось значительно труднее, нежели он предполагал.

Потребовалось внести обмякшего и отяжелевшего Вернивечера в каюту, уложить его на сиденье. Внесли и уложили. Но когда уложили, оказалось, что сделали это неправильно. Надо было укладывать не на сиденье, а на палубу, в узком проходе между сиденьями. На сиденье было неудобно. Осторожно опустили Степана на палубу, и снова оказалось, что уложили его неправильно. Нельзя было класть его на спину, раз рука и плечо у него были ранены: вместо того чтобы вызвать искусственное дыхание, окончательно доконаешь человека. Наконец уложили Вернивечера ничком, и Аклеев, закатав на нем мокрую тельняшку с черными кровавыми размоинами, принялся ритмически надавливать на нижнюю часть грудной клетки.

— По способу Шеффера, — объяснил он Кутовому, который на корабле никогда не служил и подаче первой помощи утопающему не обучался.

Аклеев сказал: «По способу Шеффера», а понимать его слова надо было в том смысле, что, дескать, не надо пугаться того, что Вернивечер совсем как мертвый, с остановившимися, бессмысленно раскрытыми глазами, совсем холодный, с зеленовато-синей кожей, что не надо унывать, а надо верить в науку, которая, вот видишь, товарищ Кутовой, изобрела специальный способ Шеффера, чтобы возвращать к жизни утопленников. Значит, главное — не унывать.

Он напряг всю свою память, чтобы вспомнить, как его учили действовать по этому способу. Он вспомнил все указания и стал выполнять уверенно и четко. О, это ведь совсем просто! Нужно только ритмически (Аклеев очень хорошо помнил, что именно «ритмически») надавливать на нижнюю часть грудной клетки пострадавшего, и все в порядке. Когда он все это проделывал тогда, на корабле, когда он минуты две, с трудом сдерживаясь, чтоб не рассмеяться, старательно надавливал на нижнюю часть грудной клетки лежавшего ничком здоровенного трюмного машиниста Васильева, который тоже с трудом удерживался, чтоб не фыркнуть на всю санчасть, начальник санчасти, производивший проверку, заявил, что все в порядке и что краснофлотец Аклеев Никифор отлично овладел приемами искусственного дыхания. И Аклеев Никифор после этого пребывал в твердой уверенности, что искусственно вызвать дыхание — это сущий пустяк, дело двух-трех минут.

И вдруг оказалось, что это совсем не пустяк и, во всяком случае, дело не нескольких минут. Прошло четверть, а потом и полчаса, спина у Аклеева задеревянела от работы в согнутом положении, а Вернивечер по-прежнему лежал мокрый, холодный, неподвижный, бездыханный.

Несколько раз ловил себя Аклеев на мысли, что спасай не спасай Вернивечера, все равно его уже не спасти. Он встречался глазами с Кутовым и читал в его глазах ту же мысль.

У Аклеева разболелись руки, стали ныть мышцы, от усталости движения его потеряли ту мягкость, которая требовалась при этой деликатной работе. Тогда он передал Вернивечера Кутовому, и тот стал действовать, тщательно копируя движения Аклеева, и тоже наконец успел устать.

И вот, когда и Аклеев и Кутовой уже почти решили каждый про себя, что пора прекращать это бесполезное занятие, по спине Вернивечера пробежала еле заметная судорога. Она была настолько незаметна и еще более неожиданна, что и Аклеев и Кутовой, опасаясь разочарования, не обмолвились о ней ни единым словом, даже взглядом не обменялись. Но вслед за ней по спине Вернивечера прокатилась другая судорога, настолько явственная, что не оставляла и капли сомнения. В то же мгновение Вернивечер чуть слышно застонал, и из его рта хлынула струя совершенно чистой воды.

От волнения и радостного торжества у Аклеева что-то клубком подкатило к горлу. Опасаясь, что на его глазах вот-вот покажется слеза, он отвернулся от Кутового, продолжавшего орудовать над спасенным Вернивечером, и с немалым трудом выдавил из себя те же два слова:

— Способ Шеффера!

Он сказал: «Способ Шеффера», а хотел на этот раз сказать: «Вот видишь, брат Кутовой, вытащили парня прямо из зубов смерти! Остальное будет куда легче. Теперь нам уже ничто не страшно. Надо только верить в свои силы и действовать».

Так его Кутовой и понял. Он подмигнул Аклееву, и милые ямочки снова заиграли на его смугловатом лице, которое нисколько не портили чуть заметные оспинки. Продолжая «ритмически» надавливать на спину Вернивечера, он задорно сверкнул зубами:

— Ще той воды нету, в которой потонул бы такой морячок!

Затем Кутовой передал Вернивечера в более опытные руки Аклеева и стал быстро раздеваться. Оставшись в одних трусах, он помог Аклееву уложить Вернивечера на сиденье, снял с него мокрую одежду, переодел в свою, сухую, и, радостно поблескивая глазами, прошептал:

— Стонет! Сто-о-нет! Ще мы с ним не раз будем немцев бить!..

Ветер меняет направление

Пока спасали Вернивечера, было не до того, чтобы интересоваться чем-либо другим.

Но Аклеев все время помнил о тучах, надвигавшихся с севера. Когда он окончательно убедился, что жизнь Вернивечера находится вне опасности, он вышел на корму.

Теперь уже вся северная часть неба была покрыта темными тучами. Они надвигались на небесную голубизну сплошной завесой. Погода менялась. Тучи несли с собой шторм, во всяком случае — усиление ветра и, очевидно, изменение его направления. Ветер, по всей видимости, погонит лимузин на юг. Значит, отпадала опасность, что их прибьет к крымским берегам.

Уже это одно обстоятельство само по себе было достаточно важным, чтобы поставить о нем в известность Кутового. Но, кроме того, были другие, не менее важные обстоятельства, и настолько существенные, что Аклеев решился отозвать Кутового от все еще не пришедшего в сознание Вернивечера. Он кликнул его в моторную рубку, указал на штурвал, на котором чернели застывшие капли крови, и спросил:

— Ты в этом как, разбираешься?

— Так ведь нет горючего, — удивился Кутовой.

— Ты мне отвечай по существу. Умеешь крутить баранку или не умеешь? Если не умеешь, так и говори.

— Баловался на руднике, — ответил Кутовой. — Только без прав. Товарищи давали покрутить так, для интересу. А прав у меня не было. Без прав крутил.

— Тогда сиди здесь и жди моего сигнала. Будешь держать лимузин против волны. Вся задача.

— Так ведь горючего нет, — с надеждой повторил Кутовой. Он видел, что Аклеев говорит совершенно серьезно.

— Горючего и не будет. Свежий ветер будет. Нас понесет на юг. Понятно это тебе?

— А Степан хотел топиться! — запоздало рассердился Кутовой. — Так бы зря и потоп. Значит, опять на море воюем?

— Опять на море, — усмехнулся Аклеев. — Только ты не шибко радуйся. Ты, верно, еще не знаешь, что такое шторм.

— Морякам шторм — не пугало, — ответил Кутовой, который не хуже Аклеева понимал, что такое шторм, да еще для потерявшего управление лимузина, но не менее ясно представлял себе, что если бы их прибило сейчас к берегу, то было бы еще горше.

Аклеева немножко покоробило, что Кутовой, никогда не плававший на кораблях, именует себя моряком, но он промолчал.

«Все-таки человек воевал в морской пехоте и сейчас держит себя неплохо».

— Ветер может подняться каждую минуту, — промолвил Аклеев, усаживая Кутового на сиденье моториста. — Значит, все ясно? Ждать моей команды и потом все время держать носом против волны. Ударит волна в скулу — перевернет. По-морскому называется «оверкиль». Тогда капут. Понятно?

— Понятно, — ответил Кутовой.

— Ну, а я пойду парус ладить, — сказал Аклеев, — и заодно займусь Вернивечером. А твое дело отныне штурвал. Ты пока что проверяй, как он там вертится.

Он выбрался из моторной рубки, и почти сразу Кутовой услышал стук топора и скрежет отдираемой фанеры. Работы было не так уж много. Та часть крыши, которую Аклеев предназначал на парус, была уже почти целиком снята, когда ветер часа два назад (всего два часа, а казалось, будто бы год назад!) вдруг погнал лимузин к берегу.

От скрежета отдираемой фанеры Вернивечер окончательно пришел в себя. С большим трудом он раскрыл глаза и увидел Аклеева, неловко, но старательно орудовавшего топором.

Вернивечер хорошо помнил, как он выкладывал на сиденье небогатое содержимое своих карманов, как протискивался сквозь окно, чтобы броситься в море, как заставлял себя поскорее захлебнуться; он даже вспомнил, как к нему стремительно приближалось в воде какое-то большое темное тело, которое он принял за дельфина. И вдруг он, раскрыв глаза, видит себя не на дне морском, а на том же самом сиденье, на котором он лежал, когда Аклеев начал отдирать крышу. А Аклеев по-прежнему стоит на противоположном сиденье и по-прежнему неправильно (Вернивечер готов был голову отдать на отсечение, что неправильно) действует топором.

Неужели все это на самом деле произошло во сне или в бреду?

От этого предположения Вернивечер пришел в отличное состояние духа. Ему захотелось сказать Аклееву что-то очень ласковое и хорошее. Превозмогая боль и чудовищную слабость, он попытался приподняться на локте здоровой руки и увидел свои мокрые брюки из камуфлированной защитной материи и почерневшую от крови тельняшку, вывешенные для просушки на раскрытых дверях каюты. Ботинки его вместе с носками сохли на кормовом трапчике. Все стало ясно Вернивечеру, но он все же дотронулся до своих волос. Волосы были мокрые, они еще не успели высохнуть.

Тогда Вернивечер в изнеможении откинулся на спину. Ему было невыразимо стыдно, и в то же время (он ни за что не хотел сам себе в этом сознаться) его захлестнуло огромное, ни с чем не сравнимое ощущение счастья: остался все-таки жив! И кто-то, рискуя жизнью, спас его! Он заметил мокрые пряди волос, свисавшие на озабоченно наморщенный лоб Аклеева, и понял, кто его вытащил из морской пучины.

Он ощупал себя и определил, что на нем брюки Кутового и, очевидно, его же тельняшка.

Тогда Вернивечера охватило никогда еще до того не испытанное чувство непередаваемой нежности к своим верным боевым друзьям, и он второй раз за этот день и за все время с тех далеких пор, как он вышел из детского возраста, заплакал. На этот раз у него не хватило сил, чтобы отвернуться от Аклеева и скрыть от него свои слезы. Да, кажется, он этого не очень и хотел…

Но Аклеев все же успел во-время отвернуться, чтобы зря не смущать Вернивечера.

— А ветерок-то вроде меняется, — промолвил он безразличным тоном. — Погонит нас, браток, сейчас на зюйд… И так погонит, что только держись…

Отодрав наконец свой тяжелый фанерный «парус», Аклеев перетащил его на корму и пока что прислонил к задней переборке каюты. Потом он стал шарить под сиденьем, рассчитывая найти там что-нибудь, что пригодилось бы на петли. Хорошо бы кусок сыромятной кожи или, на худой конец, дюралюминия! Десятка полтора гвоздей он обнаружил там еще утром, когда доставал топор, молоток и ведерко.

Но ни кожи, ни дюрала не оказалось. Да откуда им было и быть на рейдовом катерке, отлучавшемся от причала на самое ничтожное время и только в ограниченных пределах гавани, защищенной от ветров и обеспеченной всем необходимым?!

Тогда Аклеев не без грусти снял с себя поясной ремень, к которому он так привык за время своей службы и который он собирался носить до самой смерти, положил его на палубу и решительно, как если бы он отрубал себе пальцы, отрезал от ремня четыре широкие полосы.

Конечно, он мог обратиться к Кутовому или Вернивечеру, и те бы, ни словом не возразив, отдали свои ремни, но Аклеев считал себя не вправе брать у других, пусть даже для общего дела, то, что у него имеется у самого. Кому не обидно расставаться с ремнем, черным матросским ремнем с бляхой, на которой символом краснофлотской славы поблескивает якорь? Это почти то же, что расставаться с бескозыркой или бушлатом! Нет, Аклеев не был способен на такое злоупотребление властью.

Минут через пять «парус» левым своим краем был навешен на четырех кожаных петлях к левому углу кормовой переборки каюты. Лимузин снова стал управляемым. Зато парус заслонил собой двери, и сообщение между кормой, каютой и моторной рубкой прекратилось.

А так как Кутовой не имел права отрываться от штурвала, то все три члена экипажа на все время надвигавшегося шторма были предоставлены каждый самому себе.

За Кутового Аклеев еще не так беспокоился. Он надеялся на его смекалку, на умелые и умные руки мастерового человека. С Вернивечером было не в пример сложнее. Тяжело раненный, потерявший много крови, охваченный изнурительным лихорадочным ознобом, невыносимо страдающий от жажды и голода, он должен был остаться совершенно один, без товарищеской помощи в каюте с наполовину снятой крышей, с выбитыми окнами, через которые будет хлестать свирепая и обильная волна. Но делать было нечего. Могло быть куда хуже, а главное, никакого другого выбора не представлялось.

Держась за деревянный бортовой леер, Аклеев пробрался по узенькой полоске фальшборта до ветрового стекла моторной рубки, поставил Кутового в известность о создавшейся обстановке, потом через развороченную крышу заглянул в каюту.

— Держись, Степан! — сказал Аклеев. — Покуда шторм, ты останешься один. Держись!

— Есть держаться! — отозвался слабым голосом Вернивечер.

Он был благодарен своим товарищам не столько даже за спасение, сколько за то, что они ни словом его не попрекнули. Вернивечер имел мужество подумать, как бы он поступил на их месте, и честно, признался себе, что не удержался бы от острого и язвительного словечка. Но это ему так только казалось. Он поступил бы точно так же, как и его друзья. Много лет он был самого лучшего мнения о себе, а теперь стал думать о себе хуже, чем он этого заслуживал.

— Счастливо, Степан! — махнул ему Аклеев рукой на прощанье и поспешил к себе на корму.

Минут пять он пробыл без дела, потом рванул ветер, крепко прижал парус к задней переборке каюты, замер на мгновение и снова рванул, на этот раз с еще большей силой. Зловещие фиолетовые тучи охватили сейчас уже почти весь горизонт. Голубое небо и веселая синяя вода убегали все дальше и дальше на юг, и вскоре все небо и все море стали недоброго, свинцового цвета. Ветер, завывая, понес вслед за убегающей синевой эшелоны волн, набегавших одна на другую и начинавших покрываться гривами пены.

Все бедствия, в том числе и стихийные, относительны. Если бы разыгравшаяся в этот день на море непогода была такой, какая нередко на нем случается и летом, а осенью, зимой и ранней весной свирепствует сутками и даже неделями, вздымая гигантские, как бы ртутью налитые тяжелые волны, лимузин погиб бы в первые же несколько минут.

Сила, а вместе с тем и гибельность ветров и непогоды измеряются на море по двенадцатибалльной системе. Но разве волна в четыре балла менее страшна для малого судна, чем десятибалльный шторм для крейсера или линкора?

Наш лимузин попал на волну и под ветер, который для него по его двенадцатибалльной системе значился бы под цифрой, не меньшей одиннадцати. Ветер гнал его все дальше от берега, с быстротой, которая при других условиях могла только радовать. Но лимузин то и дело зарывался носом в воду, его швыряло то вверх, то вниз, и каждый раз он так жалобно поскрипывал, что не только неопытному мореходу Кутовому, но и Аклееву казалось, что лимузин вот-вот расползется по швам или переломится пополам. Но лимузин не расползался по швам и не переламывался. Неутомимо и даже с какой-то лихостью он нагонял и обгонял одну волну за другой; подскакивал, плюхался вниз на неисчислимых пенистых ухабах, терпеливо и стойко сносил порывистые удары ветра и шел все мористей и мористей. Кутовой и Аклеев вели его без компаса, без карты, без ориентиров, заботясь только о том, как бы не подставить ветру и волне борт, потому что тогда уже ничто не поможет, потому что тогда уже оверкиль — и конец.

Как бы не подставить борт! Эта задача возникала столько же раз, сколько волн пришлось пересечь лимузину. Кутовой держал прямо по волне вырывавшийся из рук штурвал, а когда, несмотря на все его старания, лимузин все же пытался уйти в сторону, Аклеев хватался за правый, свободный край своего тяжелого фанерного паруса, обливаясь потом, отводил его на себя, и лимузин снова шел так, как ему полагалось. Трудность была не столько в сложности маневра и ни на секунду не прекращающемся риске, сколько в ужасающей монотонности работы, которую приходилось проделывать и на штурвале и с парусом. Десятки, сотни, тысячи волн! И за ними катились десятки, сотни и тысячи других волн, и казалось, что нет и никогда не будет им ни конца, ни края. А ведь каждая из них могла погубить это утлое и израненное деревянное суденышко.

Кончился без заката безрадостный и трудный день, быстро надвинулась ночь, а волны все вырастали одна за другой, швыряли лимузин, шлепались о его многострадальные борта, шипели и оставались позади, поблескивая своими фосфоресцирующими пенистыми гребнями, чтобы уступить дорогу новым.

Вдруг застучал по палубе и крыше лимузина теплый дождь. Он шел ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы бушлат, фланелька, тельник и брюки Аклеева промокли до последней нитки, а потом перестал так же неожиданно, как и начался.

В сплошном покрове быстро мчавшихся туч стали появляться окна темно-синего неба, в которых одинокие звезды летели, как трассирующие снаряды. Окон становилось все больше и больше, постепенно очистилась от туч северная часть небосвода, порывы ветра становились реже и слабее. Часам к пяти утра ветер настолько затих, что из смертельной угрозы превратился в источник легкой прохлады и неопасной даже для лимузина двигательной силы.

Прошло еще часа два, и совсем не стало ветра. Снова безраздельно владычествовало в безупречно чистом небе нежаркое еще, утреннее солнце. Снова искрилось под его лучами просторное и бескрайное синее море, все в легких и мирных, угасающих волнах.

Аклеев отвел в сторону свой фанерный, честно послуживший парус и по щиколотку в воде прошел мимо спавшего на сиденье Вернивечера в моторную рубку к Кутовому.

Кутовой, не доверяя своим морским познаниям, не решался без приказания Аклеева оставлять штурвал. Он сидел, откинувшись назад, бесконечно усталый от непрерывной и непривычной борьбы с разбушевавшимся морем. Его смугловатое лицо стало каким-то острым, глаза ввалились. Завидев Аклеева, он устало улыбнулся:

— Живой, значит?

— Мокрый, но живой! — отозвался Аклеев. — А ты. браток, ну ей же богу, молодец! Как по пятому году службы! Честное пионерское!..

И так как, произнося эти слова, Аклеев окинул взором тесное помещение рубки, то Кутовой почему-то понял их не как одобрение его работы во время минувшего шторма, а как высокую оценку его морских качеств.

— А ты думал — что? — удовлетворенно промолвил он, и на его щеках снова заиграли хитрые ямочки. — Ты думал, если я на кораблях не плавал, так я травить буду?

— Из тебя рулевой получится первостатейные, — сказал Аклеев. — В тебе, верно, душа морская.

Большей похвалы нельзя было получить от Аклеева, и Кутовой вполне оценил значение его слов.

В это время из каюты донесся легкий стон, и Степан Вернивечер внятно произнес одно единственное слово:

— Пить…

Как ни трудно пришлось во время шторма Аклееву и Кутовому, им все же было легче, нежели Вернивечеру. И не столько потому, что он был ранен, страшно ослабел от потери крови, сколько потому, что очень трудно деятельному, живому человеку быть в такой грозной обстановке без работы. Что ему оставалось делать? Он лежал и думал. Он все за это время передумал.

Вернивечер всегда был убежден: все его поступки самые правильные. И вдруг он понял, что ошибался. Он со стыдом вспомнил, как там, на холме, предлагал кидаться без оружия на рожон, на верную смерть; как отказывался пойти разведать берег; как без приказа Аклеева повел лимузин навстречу торпедному катеру. Хорошо еще, что не погибли. Могли погибнуть. Может быть, если бы оставались на месте, не был бы пробит бензобак.

Вынеся себе мысленно приговор куда более суровый, чем могли бы вынести ему самые строгие, но беспристрастные судьи, Вернивечер, чтобы отвлечься от грустных мыслей, стал мечтать о том, как он будет входить в Берлин. Было бы особенно приятно, если бы Берлин был к этому времени так же разрушен, как Севастополь. И вот туда под гром оркестров и пушечных салютов вступают наши войска, — пехота, артиллерия, танки, кавалерия, саперы. В воздухе барражируют тысячи наших самолетов. И где-нибудь на самом почетном месте шагает сборная бригада морской пехоты. В черных бушлатах, с пулеметными лентами через плечо и с развевающимися ленточками бескозырок. Они идут, печатая шаг, с суровыми лицами, не глядя на берлинских обывателей. А перепуганные берлинцы толпятся на тротуарах и смотрят на советских моряков. Вот они и пришли к ним в самый Берлин, эти «черные комиссары», «черная туча»…

А рядом с ним, с Вернивечером, в одной шеренге шагают Никифор Аклеев и Василий Кутовой. Вместе они отступали, вместе будут они и наступать до окончательной победы. И вдруг их троих вызывают и приказывают: арестовать и доставить сюда Адольфа Гитлера. Они идут, разыскивают его. Они стучатся в запертые двери, и Гитлер спрашивает: «Кто там?». А Степан Вернивечер отвечает: «Советские моряки пришли за тобой, фашистская гадина! Пришел твой последний час! Отворяй дверь! Кончилось твое кровавое царство!».

Потом Вернивечер долго думал о Мусе, о том, как они еще во время войны обязательно где-нибудь встретятся, а после войны поженятся, и как к ним будут приходить на квартиру в гости Никифор Аклеев и Василий Кутовой. Кутовой с женой и сыном, а Никифор, пока не женится, один. Потому что боевая их дружба не должна прекратиться до самой смерти, которая еще очень-очень далека.

Вернивечер отдавал себе отчет, что ранение задержит его на месяц, а то и больше, в госпитале. Ну что ж, если уж никак нельзя будет без этого обойтись, он займется в госпитале изобретением снайперского пулемета. Разыщет в госпитале какого-нибудь раненого инженера и с ним «на пару» и изобретет…

А лимузин в это время, зарываясь носом во вспененную воду, мчался на юг, подскакивая на волнах. Вернивечера томила жажда, удесятеренная большой потерей крови. Он был очень слаб, его все время знобило. Здоровой рукой он цеплялся за обшивку, чтобы качка не швырнула его на палубу, уставал, засыпал на короткое время и снова просыпался. Несколько раз его, спящего, сбрасывало на палубу. Тогда он просыпался от невыносимой боли в раненой руке, с трудом вскарабкивался на сиденье и снова как бы проваливался в какую-то черную, бездонную яму. Это нельзя было назвать сном. Скорее это было беспамятство.

В беспамятстве у него и вырвалось из уст слово «пить», которое он ни за что не позволил бы себе произнести, находись он в сознании. Он знал, что воды достать негде.

Корабль находится в плавании

Воду все-таки достали.

Было почти безумием оставлять парус во время шторма. Но еще большим безумием было не попытаться набрать воды, когда пошел дождь. А ведерко валялось в каюте. Вход в нее наглухо заслонял парус. Отводить парус от двери? Обеспечен верный оверкиль. Аклеев бросился на фальшборт по узенькому его ребру; крепко цепляясь за бортовой леер, добрался до первого разбитого окошка каюты, протиснулся в него и, схватив громыхавшее ведро, которое злая килевая качка швыряла из угла в угол, полез было обратно в окно. Но тут он вспомнил о Кутовом и вернулся в каюту. Хватаясь за переборки, он не столько подошел, сколько упал на дверь моторной рубки, приоткрыл ее и крикнул:

— Высунь бушлат наружу!

— Так промокнет же! — не догадался, в чем дело, Кутовой. — Дождь идет.

— Вот именно промокнет, сухопутная твоя душа! — рассердился Аклеев. — Промокнет, и будет чего пить!

Сказал, не дожидаясь ответа, полез в окно и выскочил на корму как раз тогда, когда ветер точно нехотя стал отводить парус от кормовой переборки; это Кутовой, скинув с себя бушлат, высунул его за боковую раму ветрового стекла, а на штурвале осталась только одна его рука.

Не выпуская ведерка, Аклеев всей тяжестью своего тела налег на парус и дождался, пока Кутовой снова выровнял ход лимузина.

Теперь Аклеев проклинал себя за то, что не догадался захватить из каюты топорик и хотя бы парочку гвоздей. Тогда можно было бы вколотить гвоздь в переборку, навесить на него ведерко, и вода тихо-спокойно стекала бы в ведерко с крыши. Но нечего было и думать о том, чтобы возвращаться в каюту.

Пришлось Аклееву, чуть не плача от досады, встав одной ногой на скользкой корме, другой — на ребро фальшборта и, рискуя каждую секунду свалиться за борт, держать ведерко у края крыши в вытянутой руке.

Свистел ветер, волны то гремели, то шипели неугомонно и сердито, как сырые дрова в печи. Все кругом было полно недобрыми шумами шторма. Но Аклеев не слышал ничего, кроме тоненького пения струек воды — пресной воды! — стекавших с крыши в ведерко. Был бы на крыше желоб, дождя этого вполне хватило бы, чтобы заполнить ведерко до краев. Но на крыше лимузина желобов не полагается, и вода скатывалась поэтому с нее сплошной реденькой пеленой. В этом была какая-то чудовищная и никак непоправимая несправедливость.

Три человека умирали от жажды, а пресная вода, чудесная питьевая сладкая вода, десятками, сотнями литров падала на крышу, чтобы через несколько секунд скатиться с нее в море и бесследно в нем раствориться.

Подумать только, как мало воды собралось в ведерке: немногим больше бутылки!

Аклеев осторожно перелил ее во фляжку, не пригубив ни капли. Эта вода предназначалась для Вернивечера.

Себе Аклеев позволил только чуточку пососать мокрый рукав своего бушлата. Это было такое счастье, которое может по-настоящему оценить только человек, промучившийся без воды хотя бы двое суток.

Очень нелегко было Аклееву заставить себя оторваться от рукава. Это оказалось куда труднее, чем оторваться от земли перед броском в атаку. Но Аклеев превозмог себя.

Как только ветер ослабел и стало возможно без особого риска для лимузина оставлять на минуту-другую парус, Аклеев снял с себя одежду и выжал ее над ведерком.

Получилось воды больше, нежели ему удалось собрать с крыши: около полутора бутылок. Вместе с той, которую он потом добыл из бушлата Кутового, собралось около двух бутылок мутноватой, но вполне пригодной питьевой воды.

Теперь можно было дать напиться Вернивечеру и самим прихлебнуть примерно по осьмушке стакана. Неизвестно было, сколько еще придется пробыть в море, и воду решили экономить самым жесточайшим образом. Затем и ведерко и фляжку запрятали подальше в рундучок под сиденьем, чтобы ни одна капля драгоценной влаги не испарилась под жаркими лучами июльского солнца.

Пить все равно хотелось не меньше прежнего. Аклеев по этому случаю вспомнил директора типографии, в которой он работал на «гражданке». Директор страдал пороком сердца и жаловался, что врачи запрещают ему употреблять в сутки больше пяти стаканов жидкости. Пять стаканов! Попробовал бы он побыть денек-другой в шкуре Аклеева!

К вечеру волны улеглись. Лимузин застыл на месте.

Во все стороны, насколько хватал глаз, расстилалось море без конца и края. Дельфины весело и беззаботно плескались на нежно-розовом закатном солнце. Возможно, это были те самые дельфины, которых бомбы и снаряды заставили уйти как можно дальше в море, и вот они сейчас радуются вновь обретенному покою. А возможно, что эти дельфины ни разу и не бывали у черноморских берегов, что они во все время боев находились здесь, в глубоком дельфиньем тылу. Но ясно было одно: они чувствовали себя здесь в полнейшей безопасности, и это было неопровержимым свидетельством того, что лимузин занесло достаточно далеко от обычных морских и воздушных путей. Теперь надежда оставалась только на ветер или на счастливый случай.

Что касается ветра, то шансов на то, чтобы он задул в ближайшие дни, было очень мало. Но еще меньше было оснований рассчитывать на случайную встречу в этих отдаленных местах с каким-нибудь советским кораблем. Словом, было от чего впасть в отчаяние даже менее усталым и измученным людям, нежели тем, кто составлял экипаж крохотного дырявого суденышка.

Теперь, в долгие часы вынужденного бездействия, с удесятеренной силой стали давать себя чувствовать голод и усталость и особенно жажда, которую нищенские рационы воды, казалось, даже усиливали. Чудовищная вялость расслабляла мышцы и волю, клонила ко сну, к бездействию. Стоило только поддаться, и исчезала последняя надежда на спасение.

Бывает у людей такое состояние, когда их охватывают безразличие и равнодушие ко всему, что совсем недавно еще их волновало, ко всему, что они любили, ко всему, что было им дорого и о чем мечтали в перерывах между боями. Но и в такие тяжелые минуты человек стряхивает с себя апатию, стоит ему только вспомнить о воинском долге. Пока человек чувствует себя солдатом, он деятелен, он выполняет то, что ему полагается делать, и это придает ему новые силы для преодоления самых трудных и, казалось бы, непреодолимых препятствий.

Солнце уже касалось нижним своим краем горизонта, когда к безмолвно лежавшему Вернивечеру подошел Аклеев.

— Пить хочешь? — шепотом осведомился он.

Конечно, Вернивечеру совершенно нестерпимо хотелось пить, но в, место прямого ответа он прошептал:

— А вы сами? Почему вы сами с Кутовым не пьете?

— А с чего ты взял, что мы не пьем? Мы уже пили.

Аклеев дал ему хлебнуть воды и снова зашептал:

— Ты как, в случае чего, сесть можешь?

— Смогу… если потребуется, — ответил несколько удивленный Вернивечер.

— Тогда надевай бескозырку, потому что сейчас будет спуск флага, — сказал Аклеев и испытующе глянул на Вернивечера.

Вернивечер отнесся к его словам с подобающей серьезностью, и обрадованный Аклеев поспешил на корму. Вскоре оттуда донесся его осипший голос:

— На флаг, смирно!

Вернивечер приподнялся, сел и застыл, повернув голову s ту сторону, где сквозь раскрытые двери каюты виднелся на оранжевой стене заката простенький флаг, белый с голубой полосой, красной звездочкой и серпом и молотом.

На корме Аклеев и Кутовой приняли по команде стойку «смирно».

В эту минуту на всех кораблях Черноморского флота — на линкоре и на катерах, на подлодках и мотоботах, на крейсерах и тральщиках, на эсминцах и сторожевиках — происходила торжественная церемония спуска флага. В теплых кавказских сумерках звенели голоса вахтенных командиров, краснофлотцы, старшины и командиры замирали на том месте, где их заставала команда. Горнисты стояли на юте, готовые заиграть, лишь только прозвучат слова: «Флаг, гюйс спустить!». Они будут играть, пока флаги и гюйсы, ласково треплемые легким вечерним бризом, будут медленно скользить вниз по фалам, чтобы быть снова поднятыми утром следующего дня. Есть в этой ежедневно повторяемой церемонии, старой, как флот, что-то всегда волнующее, бодрящее, гордое, наполняющее сердце военного моряка чудесным ощущением величия и силы грозного и нерушимого морского братства, умного и сложного единства флота.

Здесь, на крохотном и изувеченном лимузине, затерянном в пустынных просторах Черного моря, люди в эту минуту с особенной остротой почувствовали, что и они на своей посудинке являются такой же, пусть очень незначительной, частицей военно-морского флота, как и все остальные черноморские корабли.

Так прошло несколько мгновений, а потом Аклеев скомандовал:

— Флаг спустить! — и приложил руку к своей лихо надетой набекрень бескозырке.

Приложили ладони к своим бескозыркам и Кутовой и Вернивечер. Это была бесспорная вольность против устава: краснофлотцы при спуске и подъеме флага руку к бескозырке не прикладывают. Но Аклеев был на положении командира корабля, Кутовой попросту не знал этих уставных правил, а Вернивечер хотя и знал, но он сидел, а не стоял, как полагалось по уставу, и ему хотелось чем-то восполнить это невольное упущение.

Аклеев молча повел глазами на флаг, Кутовой смущенно заторопился, опустил руку и вытащил флагшток из его гнезда.

— Вольно! — скомандовал Аклеев, и Вернивечер, у которого от слабости сильно кружилась голова, снова с наслаждением вытянулся на сиденье.

Закончился третий день похода.

Со следующего утра Аклеев с Кутовым стали попеременно нести боевую вахту.

«Максим» был вытащен на корму. Его зарядили, и вахтенный должен был непрестанно наблюдать за воздухом и водой. Как только в пределах видимости появится советский корабль или самолет, вахтенному надлежало выпускать одну очередь за другой, пока не убедится, что его сигналы замечены.

Что и говорить, надежда на помощь была очень и очень слабой. Но надежд на ветер было еще меньше. А главное, — и это Аклеев, да и Кутовой отлично понимали, — на вахте человек чувствует себя занятым нужной, предусмотренной уставом работой, и это придает бодрости.

Вахта сменялась другой, а корабли и самолеты не появлялись. Даже вражеские. В такую загнало лимузин морскую глухомань. Но корабль находился в плавании, это был военный корабль, и вахтенную службу на нем, насколько это было возможно, несли с той же тщательностью, как и на линкоре. Утром — подъем флага, вечером Кутовой по команде Аклеева флаг спускал.

Первые два дня после шторма Вернивечер еще находил в себе силы, чтобы приподняться и усесться во время этих торжественных церемоний, потом силы окончательно покинули его. Теперь он все время лежал, все чаще и чаще впадая в забытье. Его томила жажда (полстакана воды, которые он получал в день, конечно не могли ее утолить), мучили голод и воспаленные раны и почти беспрерывно трепал сильнейший озноб. Он был покрыт своим бушлатом и бушлатами обоих своих друзей (на Черном море! в июле месяце!), и все же его лихорадило, и он стучал зубами, как на сорокаградусном морозе. А товарищи его упорно несли вахту.

Пока один стоял на вахте, другой спал, чтобы зря не терять силы. Потом решили нести вахту сидя.

Потянулись бесконечные, долгие часы, не заполненные ничем, кроме вахты. Голод и жажда не давали о себе забывать ни на минуту. Аклеев как-то вспомнил, что в приключенческих романах пострадавшие от кораблекрушения питались мелко нарезанной кожей. Тайком, когда Кутовой заснул, он попробовал кусочек своего ремня, долго жевал солоноватую твердую кожу, даже заставил себя проглотить ее, но желудок не принял этого эрзаца и вернул его обратно. В приключенческих романах, очевидно, знали какой-то секрет, неизвестный Аклееву.

В другой раз осмелевшие дельфины стали играть так близко от лимузина, что Аклеев не выдержал и выпустил по одному из них длинную очередь. Несколько пуль попали в дельфина, фонтанчики крови брызнули из него, покрыв воду буроватой пленкой, но сам он камнем пошел ко дну.

От звуков выстрелов проснулся Кутовой, даже Вернивечер сделал попытку приподнять голову.

— Корабль? — воскликнул с надеждой Кутовой. — Неужто корабль?

— На дельфина охотился, — смущенно отозвался Аклеев, и такое разочарование прочел он при этих словах на лицах своих товарищей, что подумал даже, не зря ли он занялся охотой.

— Ушел? — спросил Кутовой.

— Ушел, — ответил Аклеев. — Раненный ушел под воду.

— Ему, верно, в голову надо стрелять, — угрюмо высказал свои соображения Кутовой. — Ты ему в голову стрелял?

— Старался в голову.

— Тогда правильно… Только как его потом вытаскивать, убитого?

— Сперва убить надо, — неуверенно сказал Аклеев, — а потом уж вытаскивать…

— Мда-а-а, — протянул Кутовой. — Конечно… Был бы хоть багор… Вплавь у нас с тобой уже сейчас не получится…

Но весь этот вялый разговор оказался ни к чему.

Дельфины, напуганные пулеметной стрельбой, перестали появляться вблизи лимузина.

Единственное, что Аклеев мог предпринять по продовольственной части, это запретить Кутовому заводить на эту тему разговоры. Вернивечер и без того все время молчал. Но запретить думать о пище и воде было не во власти Аклеева, и видеть их во сне тоже нельзя было запретить.

Казалось, уже на все темы было переговорено: и о недавних и в то же время таких далеких годах «гражданки»; и о том, какие у Аклеева на эсминце были дружки; и как он под Мекензиевыми горами двадцать часов один-одинешенек отбивался от полутора десятков фрицев. Кутовой вспоминал, как он на шахте ставил первые свои рекорды, как во флотском экипаже скандалил с писарем мобилизационной части, чтоб его поскорей отправляли на фронт, а его все не отправляли, потому что кто-то решил, что лучше его послать бурить скалы и строить какое-то убежище. Но он доказал, что он не бурильщик, а врубовщик, и тогда его послали на фронт, и он дошел туда со своим батальоном из экипажа пешочком часика за полтора. Потом выяснилось, что под Сапун-горой их батальоны дрались рядом. Тогда они стали вспоминать своих командиров, и оказалось, что большинство из них погибло. Аклеев вспомнил — в их батальоне за один день сменилось четыре комиссара: они шли впереди своих наступающих бойцов, которых они поднимали в атаки, и падали смертью храбрых еще до того, как штаб успевал оформить их назначение…

С каждым часом все ощутительнее и беспощаднее давали о себе знать голод и жажда. Не хотелось двигаться, думать о чем-либо, кроме еды и питья. Все реже стали завязываться разговоры, и становились они с каждым разом все короче, отрывистей и бессвязней. Даже если речь шла о семье, о близких. Только одна тема продолжала еще их волновать.

Этой темой была грядущая победа. Июль сорок второго года! Четыре с половиной долгих и горячих месяца отделяли эти горькие и трудные дни от блистательного исхода Сталинградской битвы, которая тогда еще не начиналась.

Как-то вечером — это был четвертый день пребывания на лимузине — Кутовой, задумчиво глядя на причудливую и величественную панораму озаренных закатом облаков, промолвил:

— Тоска на этот закат смотреть. Вроде Севастополь горит…

На это ему Аклеев не сразу ответил:

— А ты представь, что это горит немецкий город.

— Эх, — воскликнул тогда Кутовой, — один бы только часок пострелять в Германии, а потом и помирать можно!..

— Только тогда и жить-то можно будет по-настоящему начинать, — сказал в ответ Аклеев, и оба друга замолчали, углубившись в свои думы.

Быстро догорел закат, темно-синяя ночь опустилась на море, и Кутовой прервал долгое молчание, поведав Аклееву мысль, которая им владела, видно, не первый день.

— Жалко, — осторожно начал он, — никто не узнает, что мы потопили тот торпедный катер…

— Сами доложим, — усмехнулся Аклеев.

— Это если мы доберемся до своих. А если не выйдет у нас ничего? — Кутовой не хотел произносить слова: «если мы погибнем».

Не надо думать, что Кутовой мечтал о пышной, всенародной славе. Ему просто было обидно, что его Кости так и не узнает об этом славном деле.

— Не мы первые, не мы последние, — ответил Кутовому Аклеев. — Важно, что мы его потопили. — Он помолчал и добавил: — Помнишь, у Приморского бульвара стоит в воде памятник?

— Погибшим кораблям?

— Вот именно, погибшим кораблям. А ты название этих кораблей помнишь?

— Не помню, — ответил Кутовой и тут же честно поправился: — и даже никогда не знал…

— И я не помню, — в свою очередь, сознался Аклеев. — А каждый раз, бывало, как гляну на этот памятник, так даже сердце холодело от волнения. И вот я думаю: кончится война и поставят в Севастополе другой памятник, и на нем будет золотыми буквами написано: «Погибшим черноморцам». И если нам с тобой и Вернивечером судьба погибнуть, так будет, я думаю, в этом памятнике и наша с тобой и Вернивечером слава. И когда будет уничтожен последний фашист, то в этом опять-таки будет и наша слава. А другой мне не надо. Я не гордый.

— Ну, и я не гордый, — примирительно сказал Кутовой.

— А все-таки здорово мы этот катер угробили! — донесся из каюты слабый голос Вернивечера. — Аж теперь приятно вспомнить.

Он слышал весь разговор Аклеева с Кутовым, хотел было поначалу сказать, что и он не гордый, но не сказал, потому что не хотел врать. Слова Аклеева его только частично утешили, но не переубедили. Вернивечер страстно мечтал, чтобы о бое с торпедным катером узнал один человек, в котором он был очень заинтересован. Этим человеком была Муся.

Истощенных краснофлотцев покидали последние силы.

Кутовой даже как-то сказал:

— Раньше мы вахту стояли, теперь мы вахту сидим, а завтра, верно, лежать ее будем.

— А что? — отозвался Аклеев. — В крайнем случае, можно и лежа. Главное, чтобы внимательно.

— Ну, пока мы еще вполне можем сидеть, — добавил Кутовой, бодрясь, но Аклеев его уже не слышал. Он спал.

Этот краткий и не очень обнадеживающий разговор произошел часов в семь вечера. А в девятом часу Кутовой услышал отдаленный грохот орудий и еле различимый стрекот пулеметов.

Сначала Кутовой решил, что это ему мерещится. За последние несколько суток ему уже не раз чудились выстрелы, звуки сирены, даже отдаленный звон рынды, на которой отбивают склянки. И каждый раз он убеждался, что это только плод его воображения.

Но грохот становился все громче и ближе, и когда наконец Кутовой убедился, что слух его не обманывает и что нужно поскорей будить Аклеева, тот сам проснулся.

— Стреляют? — взволнованно прошептал он.

— Ага! — ответил, дрожа всем телом, Кутовой. — Сражение!..

Они впились глазами в западную часть горизонта, откуда долетал нараставший гул боя. Гром орудий и треск частых пулеметных очередей перемежались редким уханьем тяжелых разрывов.

— Бомбы, — объяснял каждый раз Аклеев, хотя Кутовой совершенно не нуждался в объяснениях. — Наш корабль бомбят.

— Неужто потопят? — сказал Кутовой.

— Не должны. Не потопят!.. Опять бомба! Чтоб этих фрицев!..

Минут через двадцать стрельба прекратилась, и на огненной стене заката, почти над самой полоской горизонта, показались и сразу растаяли, скрывшись в северном направлении, три еле заметные точки.

— Улетели, гады!.. — сказал Аклеев.

— Неужто потопили? — взволнованно спросил Кутовой.

— Был бы взрыв… — сказал Аклеев.

Но взрыва ни он, ни Кутовой не слышали. Они продолжали смотреть в ту сторону, где только что закончился бой, и на охваченном закатным заревом небосклоне вскоре заметили черный, точно залитый тушью, точеный силуэтик военного корабля.

— Тральщик! — возбужденно воскликнул Аклеев, — Ей-богу, тральщик! БТЩ!..

Он плюхнулся на палубу и стал бить вверх из «максима». Кутовой присоединился к нему со своим ручным пулеметом. В четыре приема кончилась лента «максима», несколько раз сменил диск Кутовой, палубу завалило сотнями стреляных гильз. Не могло быть, чтобы в наступившей после недавнего боя вечерней тишине на корабле не услышали эту яростную пулеметную стрельбу. И все же, сколько ни прислушивались потом наши Друзья, они не услышали ничего, что могло быть похоже на ответные выстрелы, на какой бы то ни было признак того, что на тральщике обратили внимание на сигналы терпящего бедствие лимузина.

И Аклеев и Кутовой понимали, что этот тральщик — их последний шанс на спасение, что и он-то появился здесь случайно, и нечего ожидать, чтобы в этом отдаленном секторе моря в ближайшие дни появился другой корабль. А если даже, паче чаяния, и появится, то все равно будет уже поздно — они чувствовали, что силы у них на исходе и вряд ли они смогут еще долго нести вахту даже лежа. Оба понимали, что это конец, но ни тот, ни другой не хотели и не могли вслух высказать этот тягостный вывод.

Догорел закат, черным пологом закрыла его густая ночная мгла, и в ней потонул, словно растворился силуэт тральщика.

Стрельба вывела из забытья давно уже лежавшего пластом Вернивечера. Он не мог не понять, что означает лихорадочная стрельба, поднятая его друзьями, ему хотелось узнать, что послужило поводом к ней. Сам он уже не имел сил подняться с сиденья, выйти на корму и выяснить обстановку, а расспрашивать не стал. Если будет что-нибудь хорошее, ему сообщат. А плохого и без того хватало.

Он услышал, как в каюту прошел Аклеев, приблизился к нему, постоял в нерешительности несколько мгновений и вернулся обратно на корму. Вернивечер сделал вид, что спит, даже легонько захрапел, и он услышал, как Аклеев с видимым облегчением сообщил Кутовому:

— Спит.

— Ну что ж, — промолвил Аклеев после наступившего затем долгого и тягостного молчания. — Надо приниматься за ленту. А ты заряжай диски…

«Силен» — подумал о нем Кутовой, а вслух ответил:

— Сейчас зарядим. Это нам дело привычное.

— Вахту заступаю я, — сказал Аклеев, когда Кутовой набил свои диски.

Кутовой заснул не сразу, и Аклеев не будил его до самого рассвета.

Флаг остался неспущенным. Все-таки сказалось волнение, охватившее Аклеева и Кутового.

Капитан-лейтенант Суховей играет «захождение»

Быстроходный тральщик «Параван» возвращался с выполнения боевого задания. Было уже далеко за полдень, когда высоко над «Параваном» еле слышно прогудел одинокий немецкий самолет. На корабле приготовились к отражению воздушной атаки, но самолет и не думал нападать. Покружив минут десять, для того, очевидно, чтобы выяснить курс, которым идет тральщик, самолет, так ничего и не предприняв, улетел на север. Это был разведчик. Примерно через час надо было ожидать бомбардировщиков.

Командир корабля капитан-лейтенант Суховей принял решение: уйти мористей, значительно западней того курса, которым он до этого следовал. Правая машина вышла у него из строя еще накануне, когда он выдержал двухчасовой бой с пятнадцатью пикировщиками. Немцы ушли тогда, израсходовав весь боезапас и оставив в синих черноморских водах два своих самолета.

С одной левой машиной капитан-лейтенант Суховей не хотел вступать в новый бой и приказал поэтому изменить курс вправо. Но немцы, предусмотрев возможность такого решения советского командира, выслали ему вдогонку два звена пикировщиков. Одно из них должно было искать тральщик восточнее курса, которым он шел в момент обнаружения, второе — западнее.

Ровно через час одиннадцать минут после того, как скрылся разведчик, загремели пушки и пулеметы «Паравана» и засвистела первая фашистская бомба.

На этот раз немцы торопились: пока они разыскали тральщик, наступило уже время заката. Встреченные огнем всех пушек и пулеметов «Паравана», они благоразумно решили не особенно задерживаться: сбросили в несколько приемов свои бомбы, раза по три каждый из них обстрелял напоследок корабль из пушек и пулеметов и улетели докладывать о выполнении задания.

Неизвестно, что доложили немецкие летчики, но одной из их бомб вывело на «Параване» из строя электрическое рулевое управление. Румпельное отделение с перебитым штурвалом затопило еще накануне. Можно, конечно, на худой конец, обойтись и без руля, управляясь машинами, но, как мы уже сообщали, правая машина была серьезно повреждена и бездействовала.

Все силы были брошены на введение в строй рулевого управления. В нормальных условиях этой работы хватило бы не на один день, но здесь, в открытом море, такими сроками располагать не приходилось, и командир пятой боевой части обещал управиться с ремонтом до рассвета, за несколько часов короткой июльской ночи.

Нет поэтому ничего удивительного, что когда с мостика доложили, что издалека доносятся длинные пулеметные очереди, командир «Паравана», у которого по горло хватало хлопот, не обратил на это сообщение должного внимания. Он, правда, выбрался на минутку наверх, прислушался, даже попытался вглядеться в густую ночную темноту, окутавшую тральщик, но ничего не услышал и ничего не заметил. Ночь была безмолвна, как может только быть безмолвна далекая морская глухомань, да еще в штилевую погоду.

— Верно, немцы напоследок баловались, — высказал свое предположение Суховей и снова спустился туда, где бойцы и командиры пятой боевой части решали судьбу корабля.

Мысль о том, что стрелять могли с нашего судна, пришла командиру «Паравана» в голову значительно позже, когда благоприятный ход ремонта позволил Суховею заняться и другими вопросами. Он глянул на светящийся циферблат своих часов, с огорчением убедился, что до рассвета осталось не так уж много времени, посетовал на короткие летние ночи и распорядился усилить наблюдение, как только начнет светать.

В нескольких милях от командира «Паравана» командир другого судна, краснофлотец Никифор Аклеев, наоборот, с нетерпением ждал конца затянувшейся, по его мнению, темноты. Трудно описать, что он передумал за эту бессонную ночь. Но одна мысль ни на секунду не оставляла его: не упустить тральщик, если только, конечно, он не ушел, что было наиболее вероятно.

Аклеев далеко не был убежден, что ему суждено когда-нибудь в жизни увидеть этот тральщик и вообще какое бы то ни было судно. Скорее он был уверен в обратном. И все же какая-то, хоть и весьма незначительная, теплилась у него надежда, что на корабле услышали сигналы лимузина, но отложили поиски до утра. В самом деле, не искать же в потемках!

Забрезжил рассвет. Теперь уже не тральщик, а лимузин оказался на фоне освещенной части небосклона, и в дальномер его обнаружили задолго до того, как солнечные лучи позолотили стремительные и изящные обводы тральщика.

— Слева по носу, пеленг сто тридцать пять градусов — рейдовый лимузин! — удивленно доложил дальномерщик уже давно находившемуся на мостике командиру «Паравана».

— Лимузин?! — поразился, в свою очередь, капитан-лейтенант Суховей. — Что-то очень далеко он забрался для лимузина! Проверить!

— Нет, верно, лимузин, товарищ капитан-лейтенант! — снова заявил, все больше удивляясь, дальномерщик и оторвался на секунду от дальномера. — И на нем наш флаг и два человека на корме!.. Верно, они вчера и стреляли…

Суховей перевел рукоятку машинного телеграфа на «Самый малый вперед» и сказал рулевому:

— Слева по носу видишь пятнышко? Прямо на него!

Настороженно, дыша одной левой машиной, тральщик медленно двинулся туда, где чернел крошечный силуэт лимузина. Легкий дымок взвился из трубы тральщика, и его-то и приметили первым делом оба бодрствовавших вахтенных неподвижного суденышка.

— Огонь! — не своим голосом закричал Аклеев и стал бить в воздух из «максима» длиннейшими очередями.

Кутовой пристроился рядом с ним и в четыре приема израсходовал два диска.

— Стреляют, товарищ капитан-лейтенант!.. Из двух пулеметов! Прямо в небеса стреляют! — возбужденно доложил дальномерщик Суховею, и действительно, через несколько мгновений до тральщика долетел дробный треск пулеметных очередей.

— «Ясно вижу» до места! — скомандовал Суховей, и под нежными лучами утреннего солнца взвился и застыл под правым ноком реи красный вымпел с белым кругом посередине — подтверждение лимузину, что его сигнал понят и принят к сведению.

Аклеев выпустил в воздух еще одну ленту, а Кутовой успел перезарядить диски, пока наконец окончательно убедились, что тральщик идет на сближение с ними.

Это было совершенно явно и все же настолько походило на сон, что они сперва не решились сообщить Вернивечеру. Но тральщик подходил все ближе, уже можно было различить военно-морской флаг на его корме и алый вымпел с белым кругом, весело развевавшийся над его мостиком.

— «Ясно вижу»! — сдавленным голосом воскликнул Аклеев, схватил руку Кутового и стал с силой ее жать. Вернее, это ему только казалось, что он ее сжимает с силой. А на самом деле любой десятилетний мальчик сжал бы ее куда сильнее.

— И я тоже! — с жаром ответил ему Кутовой.

— Что тоже? — удивился Аклеев.

— И я тоже ясно вижу, — простодушно объяснил Кутовой, не имевший ни малейшего представления о морской сигнализации.

— Да это ж сигнал такой! «Ясно вижу» называется! — счастливо рассмеялся Аклеев, от души прощая Кутовому его невежество. — Видишь, вымпел под ноком реи!

Поди угадай, что Аклеев называет ноком реи! Но Кутовой все же сообразил, что это, верно, те самые снасти, на которых висит красный треугольный флажок. А главное, он был теперь убежден, что тральщик идет к ним, и он побежал в каюту, где Аклеев уже склонился над совсем ослабевшим Вернивечером.

— Степан!.. Степа!.. Вернивечер! — теребил его Аклеев за здоровую руку. — Вставай, Степа! Все в порядке! К нам, браточек, тральщик подходит!..

Вернивечер не сразу открыл глаза. Он боялся показать свою слабость, он боялся расплакаться — так у него испортились нервы. Но все же, спустя минуту, когда его друзья совсем уже за него испугались, он медленно приподнял свои восковые высохшие веки, увидел исхудалые, но счастливые лица Аклеева и Кутового, склонившихся над ним, и молча им улыбнулся.

— Вон он, Степа! — негромко, словно опасаясь нарушить торжественную тишину, царившую вокруг, промолвил Аклеев. — Вот он, наш БТЩ!.. Сейчас мы тебе его покажем!

Он приподнял Вернивечера, чтобы тот через окно мог увидеть приближавшийся корабль. «Параван» был сейчас уже совсем близко, кабельтовых в двух, не больше.

А Кутовой, лихорадочно пошарив рукой в рундучке, извлек оттуда заветную фляжку и глянул вопросительно на Аклеева. Аклеев утвердительно кивнул головой, и тогда Кутовой протянул ее Вернивечеру и сказал:

— Пей, браток! Пей всю, сколько есть! Теперь ее беречь нечего!

Это было похоже на сон: можно не экономить воду! Вернивечер выпил всю воду из фляжки. Ее оказалось очень немного.

— Теперь ты, Степа, приляг, а нам надо на корму, встречать, — деликатно обратился Аклеев к Вернивечеру, но тот протестующе поднял руку и неожиданно сильным и звонким голосом произнес:

— И я с вами… на корму!

Спорить с ним было некогда, бесполезно, а может быть, и несправедливо. Аклеев обнял его за талию, здоровую его руку положил себе на шею и медленно, очень медленно повел еле переступавшего ногами Вернивечера на корму. Тем временем Кутовой энергично смахивал с палубы стреляные гильзы. Очистив палубу, он зачем-то расправил складки флага, который, конечно, как только Кутовой отнял руку, повис по прежнему, потому что не было и признаков ветерка. Потом Кутовой, тоже неизвестно зачем, стал выдергивать из рамы кормового окна каюты торчавший острым зубом осколок оконного стекла, порезал себе палец, весело рассмеялся, словно это была бог весть какая радость, пососал ранку и поспешил помогать Вернивечеру подняться по трапчику на корму.

Тральщик был уже метрах в пятидесяти, когда трое друзей выстроились на тесной корме лимузина. Они стояли рядом, прижавшись друг к другу: с правого фланга — Аклеев, поднявший правую руку к бескозырке, а левой крепко поддерживавший за талию Вернивечера, у которого от чудовищной слабости подкашивались ноги и нестерпимо кружилась голова, с левого фланга — Кутовой, тоже схвативший Вернивечера за талию, а здоровую его руку закинувший себе на шею и придерживавший ее для верности левой рукой. Они стояли, равняясь на приближавшийся корабль, и старались, насколько им позволял повисший на их руках Вернивечер, высоко, по уставу, по краснофлотски держать головы. Несколько минут отделяли их от окончательного спасения, огромная радость переполняла их сердца, и это была не только обычная и такая понятная радость людей, вырвавшихся из смертельной опасности, но и торжество, которое доступно лишь настоящим воинам, людям, которые до последнего своего вздоха не сдаются и поэтому побеждают.

Командир «Паравана» увидел с мостика выстроившихся на корме лимузина изможденных, обросших краснофлотцев, сохранявших строй и выправку в минуты, когда им простительно было бы самое неорганизованное проявление своих чувств. Он понял: это севастопольцы, и всем взволнованным существом своим почувствовал, что они заслуживают особой, необычной встречи. И поэтому, когда «Параван» и лимузин поровнялись форштевнями, капитан-лейтенант Суховей поднес к губам свисток. Длинная серебристая трель задорно прорезала праздничную тишину раннего, еще прохладного утра.

Это было «захождение». Услышав этот сигнал, все находившиеся на верхней палубе и на мостике «Паравана» приняли стойку «смирно». Краснофлотцы и старшины вытянули руки по швам, главные старшины, мичманы и командиры поднесли ладони к козырькам своих фуражек. Так встречают прибывающего на корабль флагмана, а ведь это был только маленький, истерзанный в боях рейдовый лимузинчик с командой из трех краснофлотцев!

Прозвучали два коротких свистка — отбой «захождения», — два краснофлотца зацепили лимузин крючками, и он впервые за последние пятеро суток снова продолжал свой путь на механической тяге. Два других краснофлотца спрыгнули на лимузин, подхватили находившегося в глубоком обмороке Вернивечера, которого еле удерживали на своих слабых руках его друзья, и легко передали его на борт.

— Теперь оружие, — сказал Аклеев Кутовому, и они попытались поднять «максим».

Но сейчас это была уже ноша не по их силам. Краснофлотцы тральщика передали на борт оба пулемета. Аклеев вынул из гнезда флаг, под которым сражался и совершал свое плавание лимузин, свернул его и, крепко сжав в левой руке, с трудом, но все же без посторонней помощи вскарабкался на борт «Паравана».

— Товарищ капитан-лейтенант! — обратился он к сошедшему с мостика командиру корабля и приложил руку к бескозырке. Он задохнулся от волнения, глубоко вобрал в свои легкие воздух. — Товарищ капитан-лейтенант! Три бойца сборного батальона морской пехоты прибыли из Севастополя в ваше распоряжение: Аклеев Никифор, Кутовой Василий и Вернивечер Степан… Вернивечер Степан тяжело ранен во время боя с немецким торпедным катером. Катер потоплен. — Он передохнул и добавил: — Других происшествий не произошло…

Корабельный фельдшер перевязал Вернивечера, всех троих накормили, насколько это было можно сделать, не убивая истощенных голодом и жаждой людей. Вернивечер и Кутовой сразу же после этого заснули, а Аклеев, поддерживаемый под руку краснофлотцем, поднялся на палубу проверить, как обстоит дело с лимузином.

«Параван» еле заметно двигался. Он шел по инерции, с выключенной машиной. На корме хлопотали у тральной лебедки краснофлотцы, втаскивавшие лимузин на палубу. Вот показался над нею высоко задранный нос лимузина. Аклеев спереди видел его впервые.

Ему показалось, что у катерка такое же измученное лицо, как у Вернивечера и Кутового, умное и усталое лицо человека в очках. Право же, ветровое стекло очень походило на очки.

Спустя несколько минут лимузин уже был на корме «Паравана». Он лежал, накренившись на свой левый борт, маленький, израненный дощатый рейдовый катерок, который шесть суток пробыл броненосцем и перестал им быть, лишь только его покинула команда. Казалось, что и он прикорнул отдохнуть, и капельки воды стекали с его днища, как капли трудного соленого матросского пота.

Теперь уже «Параван» шел полным ходом. Его пушки и пулеметы были готовы к новым встречам с врагом, командир по прежнему находился на мостике. Оттуда он увидел, как Аклеев, проверив, хорошо ли закрепили лимузин, поплелся, с трудом передвигая ноги, в кормовой кубрик, где его уже давно ожидала свежепостеленная койка.

Аклеев уснул, лишь только улегся. В кубрике было жарко — Аклеев спал, ничем не накрывшись. Его пожелтевшая исхудалая рука свисла с койки. Она висела, как плеть, и вдруг ее кисть, обросшая нежным рыжеватым пушком, сжалась в кулак. Это Аклееву снилось, что он снова воюет под Севастополем, в том же самом районе тридцать пятой батареи. Только сейчас уже не наши, а немцы прижаты к обрыву Черного моря. И он, краснофлотец Никифор Аклеев с «Быстрого», прикладом своей винтовки сталкивает с обрыва в море последнего немецкого солдата.