От Генуи до Милана восемьдесят миль. Кэт и Джорджина приезжают в Милан. Он ждет их в гостинице на Корсо. Он уже отдохнул после пробега по восьми городам, эту ночь он спал хорошо. Утром они спускаются в ресторан, метрдотель низко склоняется перед джентльменом и двумя молодыми леди; джентльмен проявляет львиную храбрость, разговаривая с метрдотелем на языке, который подобострастный итальянец готов считать родным. Заказ дан, метрдотель удаляется, Джорджина просительно говорит:

— Нам вчера помешали, милый Чарльз. Вы обещали подробно рассказать о поездке.

Это верно. Вчера вечером, когда они встретились, несколько соотечественников-туристов, прослышав о приезде в гостиницу signore Диккенса, один за другими являлись выражать ему свои лучшие чувства.

— Рассказать подробно? Потерпите, милая Джорджина, пока я не напишу книжки об этой симпатичной стране. Я еще мало видел. Вот вернусь из Лондона и мы поедем во Флоренцию, в Рим. Я решил что, дорогая Кэт.

Джорджина огорчена перспективой ждать книжки. Он говорит:

— Впрочем, кое-что могу рассказать, но засиживаться за брекфастом не будем. Нам нужно осмотреть собор. После вчерашнего вечернего тумана я начинаю думать, что собор ничем не примечателен.

— Что вы, Чарльз! — ахает Джорджина.

— Но и вы с Кэт не видели ничего, кроме бесформенной глыбы камней. Разве не так? Миланцы боялись, что я разочаруюсь в первый же день, и позаботились о тумане, — так мне кажется.

— Вы всегда шутите, Чарльз. Я читала о соборе и видела столько рисунков. Он должен быть прекрасен.

— Никогда не доверяйте, Джорджина, чужим свидетельствам. Надо быть самостоятельной в суждениях и полагаться на свои органы чувств. Итальянцы любят преувеличивать, в этом я убедился.

— Но эти изображения…

— Чарльз, не дразни Джорджину, — вмешивается Кэт, — она мечтает посмотреть собор и «Тайную вечерю». Ты бы в самом деле лучше рассказал о поездке. Времени у нас достаточно.

— Не у нас, дорогая, а у миланцев. В этом отеле не торопятся, как и повсюду в Италии. Метрдотель, должно быть, забыл о брекфасте. Signore!

Снова метрдотель склоняется перед ним. Он заверяет нетерпеливого англичанина, что все распоряжения отданы. Диккенс вздыхает.

— Ты права, Кэт, у нас времени слишком достаточно. Ну что ж. Расскажу вкратце о поездке. О переездах в дьявольских каретах, о кучерах и о лошадях, которые тоже полагают, что времени у них достаточно, говорить не буду. Вы только что приехали и имеете об этом понятие. Начну с Пьяченцы. Ехать было холодно, шел дождь. Это сонный городок, забытый богом, на улицах растет трава, древний городской вал разрушен, тощие коровы пасутся тут же, у самого городка. Дома мрачные, грязные ребятишки играют с такими же грязными поросятами. Когда я сидел на холмике, там, где были бастионы римской крепости, я понял, что такое лень. Кажется, будто весь городок объят неистребимой ленью, когда смотришь на замерших гигантов — близнецов-гениев Пьяченцы, стоящих у заброшенного дворца. Унылый городок. Парма не похожа на Пьяченцу, — улицы ее оживлены, если их сравнить, разумеется, с улицами других итальянских городов. Но пьяццу, где стоят собор, баптистерий и кампанилья — это значит колокольня, — тоже объемлет величественный покой. Надо вам сказать, что купол собора славится фресками Корреджо, знатоки и теперь приходят в восхищение. Бог его знает, каковы эти фрески были раньше, но уверяю вас, ни один хирург в припадке сумасшествия не мог бы вообразить такой груды перекрученных членов и такого лабиринта рук и ног… Есть там памятник Петрарки, дворец Фарнезе. Вообразите также огромное деревянное полуразрушенное мрачное здание — это театр; партер сделан по римскому образцу, а над ним большие комнаты — не ложи, а именно комнаты, в них восседала знать. Сто десять лет назад в театре ставились спектакли, теперь небо взирает сквозь дырявую крышу, и в этих ложах обитают крысы; сцена тоже прогнила и развалилась. Если призраки где-нибудь ставят спектакли, то, конечно, на такой призрачной сцене в герцогстве экс-императрицы Марии-Луизы.

— Кажется, так звали жену Наполеона Бонапарта? — спрашивает Джорджина.

— Совершенно верно, моя дорогая. Парма отдана в тысяча восемьсот четырнадцатом году экс-императрице, жене Бонапарта. Итак, после Пармы я попал в Модену. Совсем недавно, тридцать лет назад, герцог д’Эсте, которого народ изгнал за тиранию, снова завладел Моденой. Когда я туда въехал, погода была превосходная.

Я посетил там собор во время мессы и очень огорчил мрачного горбатого старика, когда отказался взглянуть на ведро, которое моденцы хранят в старинной башне.

— Ведро в старинной башне! — восклицает Джорджина, не отрывавшая взгляда от Диккенса.

— Это не простое ведро, моя дорогая. В четырнадцатом веке Модена похитила его у Болоньи, что послужило поводом к войне. Но этого ведра я не видел, в чем должен признаться. Из Модены я двинулся в Болонью… Снова древний мрачный город под ослепительным небом. Тяжелые аркады над тротуаром старинных улиц и более легкие арки в новых кварталах. Снова множество церквей, полусонные ряды молящихся, клубящийся ладан, колокола, патеры в великолепном облачении, картины, восковые свечи, кружевные алтарные покровы, иконы, искусственные цветы. Болонья на Венском конгрессе отдана римскому папе, мои дорогие. В Академии изящных искусств немало интересных картин, в особенности Гвидо, Доменичино и Лодовико Карраччи. Я получил комнату в Верхнем этаже отеля, где-то в стороне от главного коридора, в которую никогда не мог попасть. У главного лакея была мания, имевшая отношение к нам, англичанам. Мания безобидная — лорд Байрон.

— Странная мания, — говорит Кэт.

— Согласен. Я открыл ее случайно. За брекфастом я заметил ему, что циновки, которыми был покрыт пол, очень удобны в это время года. Он немедленно сообщил мне, что милорду Бирону — он так и сказал: Бирону — очень нравились эти циновки. А когда он увидел, что я не питаю пристрастия к молоку, он воскликнул с энтузиазмом, что и милорд Бирон не мог его выносить. Этот лакей знал о милорде Бироне решительно все. А когда я уезжал, он ухитрился мне шепнуть с последним поклоном, что по этой самой дороге любил кататься милорд Бирон. Signore!

Этот возглас относится к метрдотелю, которого нигде не видно. Диккенс распаляется, и повторный призыв звучит угрожающе. Наконец метрдотель появляется во главе двух лакеев. У всех участников процессии в каждой руке по тарелке со снедью, которые прекрасно уместились бы на двух подносах. Жирное лицо метрдотеля сияет. Он закатывает глаза и шепчет со священным трепетом, опуская тарелки на стол:

— Maccheroni! Лучшие в Милане…

Диккенсы уже привыкли к макаронам, но оценить это блюдо не могут. Грудинка, залитая яйцами, — это другое дело, Диккенс не желает менять своих привычек. Он проголодался, ест и, не выпуская ножа из руки, подчеркивает им некоторые фразы.

— Надо вам сказать, что как только мы вступили на папскую территорию, мой кучер начал дрожать. Это было вечером, в Болонью мы приехали в полночь. Он до смерти боялся разбойников, перед которыми власти бессильны. И он, и мой храбрый агент — вы ведь знаете, я ехал с ним на Генуи — все время останавливались и проверяли, не исчез ли мой чемодан, привязанный сзади к карете. Мне это так надоело, что я от души желал, чтобы он исчез, этот проклятый чемодан. Из Болоньи мы двинулись в Феррару, — она тоже под властью папы. Пожалуй, древняя Феррара малолюдна больше, чем другие города. Безмолвные улицы сплошь заросли густой травой. Конечно, и в Ферраре есть палаццо, но такие они заброшенные… По лестницам вползают сорняки, весь город пребывает в каком-то сне — и дом Ариосто, и тюрьма Тассо, и древний готический собор.

Он делает паузу, ловко подхватывает макароны и с грацией итальянца отправляет в рот.

— О Венеции я не буду сейчас говорить…

— Почему, Чарльз? — спрашивает Джорджина, которая безуспешно пыталась с такой же ловкостью обращаться с макаронами.

— О Венеции надо говорить подробно, Джорджина, а у нас нет времени. Скажу одно: я многого ждал от Венеции, но чудесная действительность превзошла все мои ожидания. Я был там недолго, и это время пролетело, как во сне… Тысяча и одна ночь вряд ли могла бы пленить меня больше, чем Венеция. Перейду к Вероне, которая вместе с Венецией, по тому же Парижскому миру, после наполеоновских войн отдана австрийцам. Надо сказать, что дом Капулетти совсем недалеко от Рыночной площади. Как ты думаешь, Кэт, что теперь помещается в доме Капулетти? Не догадаешься, дорогая! Дешевый постоялый двор, грязная харчевня с назойливыми веттурино, с гусями и с отвратительным псом, который, конечно, должен был хватать Ромео за ляжку, когда тот перелезал через стену. Очень кстати, что в Вероне решительно забыли, где находится могила Джульетты. Когда я об этом узнал, я почувствовал не разочарование, а радость. Куда лучше для Джульетты лежать где-нибудь подальше от туристов и избавиться от посетителей!.. Верона очаровательна со своими высокими башенками и большим замком, с церквами, отделанными мрамором, со своими кипарисами и тихими древними улочками, где некогда раздавались возгласы Монтекки и Капулетти… В одном театрике, совсем современном, и сейчас идет опера о Ромео и Джульетте. Есть там и картинная галлерея, но картины так ужасны, что испытываешь истинное удовольствие, видя, как они… разрушаются. Что же вам рассказать о Мантуе?

Он снова наливает вина и пьет.

— И Мантуя тоже отдана австрийцам? — спрашивает Кэт.

— Да. Они давно ее захватили, около полутора веков назад. Бонапарт отнял ее, но потом они вернулись, тридцать лет назад. Скучный город. Зато мало туристов. Мне советовали поглядеть палаццо Тэ, говорили, что вид у него странный, что он не похож на другие палаццо. Вздор! Палаццо ничем не отличается от сотен других, разве что стоит на болоте и стены его зал украшены неописуемыми кошмарами Джулио Романо. Вообразите десятки гигантов, таких страшных, таких уродливых на вид, что непонятно, почему художник решил изобразить таких чудовищ. Это, видите ли, битва Титанов с Юпитером. Распухшие лица, треснувшие щеки, все члены вывернуты… На них обрушиваются какие-то скалы, а они тщетно стараются их удержать… Кажется, будто на твою голову изливается целый поток крови… Уф! Видел я в Мантуе и статую Виргилия, которого мантуанцы называют «наш поэт», и еще видел пьяццу, которую дьявол соорудил в одну ночь, неведомо для чего. Она так и называется — пьяцца дель Дьяволо… Полюбовавшись на нее, я решил, что могу ехать в Милан. Вот и все. Нам надо идти. Signore! Il conto!

На этот раз метрдотель не мешкает. Счёт вручается немедленно. Низкие поклоны, и туристы идут обозревать Милан.

Но надо спешить в Лондон, — через месяц святочный рассказ «Колокола» должен попасть к читателю. Кэт и Джорджина возвращаются к «милым малюткам» в Геную, Диккенс переваливает через Альпы. Там наверху, на гребне Симплона, на память ему приходят кимвалы. Эти неодушевленные мерные предметы, когда в них яростно бьют, должны испытывать нечто подобное тому, что испытывают его глаза. Нет, не от восторга перед удивительным ландшафтом, а от прозаического холода. Зима ранняя и суровая, и сезон, не подходящий для любования Швейцарией с высоты перевала. Через Фрейбург он мчится дальше — на Париж.

Он любит мчаться в этих дьявольских каретах, в этом он сознается. Когда-то он проклинал свою судьбу репортера, подарившую ему полную возможность ежеминутно сломать шею. Но, должно быть, в подобных ощущениях есть неистребимое очарование. Он не отучился торопить кучеров, и не отучится никогда.

Он распахивает дверь на Линкольн’с Инн Фильдс. Форстер теряет свою респектабельность, обнимая его. Радость Форстера искренняя. И Диккенс соскучился по нем.

Он переходит в объятия другого верного друга — Маклайза. Тот показывает очаровательную фронтиспис к «Колоколам». Долгая, хорошая беседа с двумя верными друзьями, беседа далеко заполночь.

«Колокола» уже набраны, гранки его ждут.

Друзья хотят послушать его чтение эпопеи о Тоби Векке — они настаивают.

Макреди занят в тот вечер, когда соберутся друзья послушать «Колокола». Он упрашивает Диккенса прочесть ему повесть раньше — ему одному. Отказать нельзя.

Как впечатлительны актеры! Может быть, чем крупней актер, тем он более впечатлителен и тем менее властен скрыть свои эмоции. Макреди так хохочет, когда можно смеяться, слушая «Колокола», и так горестно плачет в чувствительных местах, что автору можно возгордиться.

Но чувствительные эпизоды «Колоколов» заставляют плакать не только актеров, которые, как известно, носят сердце на рукаве. Харнесс и Дайс — не актеры. Первый — священнослужитель и проповедник, не чуждый литературе, ибо он издал несколько лет назад драматическое произведение, а второй — также священник и ученый литературовед.

Однако и они плачут на следующий день, второго декабря, когда на Линкольн'с Инн Фильдс собираются друзья послушать чтение о колоколах, которые пришли на помощь беззащитным и униженным и заклеймили таких ханжей, как олдермен Кьют.

Собираются на Линкольн’с Инн Фильдс у Форстера друзья — Маклайз, и Карлейль, и Джеррольд, и художник Стэнфильд и упомянутые ученые священники, приходит и брат Диккенса, Фредерик, и еще кое-кто. Все взволнованы, очень взволнованы; они слушают, боясь проронить слово. Никому не кажется странным, что два клерджмена плачут. Все восхищены не только повестью, но и мастерством чтения. Придет время, и они будут вспоминать этот день — второе декабря, когда они убедились, что автор «Колоколов» не уступает в мастерстве чтения самому Макреди. И они единодушно соглашаются с автором, как согласился вчера Макреди, — нет сомнения, автор обрушил свой кулак прямо в глаз чудовищу, именуемому Ханжеством…

Вот они — ханжи, подвизающиеся на арене общественной деятельности, — олдермен Кьют и сэр Боули, член парламента! У жирного багроволицего судьи Кьюта — олдермена, одного из помощников лорд-мэра — есть собственная программа, помогающая ему неплохо преуспевать. Мистер Кьют решительно отказывается верить в существование таких социальных фактов, как бедность и нищета, и такой породы людей, которые называют себя голодными. Пустое! нет никаких социальных зол; так называемые бедняки прекрасно питаются, — разве он сам не видел у старого курьера Тоби Векка на обеденном столе блюда с требухой? Так называемые бедняки морочат голову олдермену, они выдумали все эти несчастья, о которых приходится теперь столько слышать. А потому олдермен Кьют решает покончить со всей этой болтовней — покончить и с маленькими оборванцами, и с нищими женщинами, и с голодной смертью. Он твердо решает покончить и с самоубийствами, перед которыми якобы не останавливаются так называемые голодные люди, — именно покончить, бесповоротно и навсегда! И он приведет в исполнение свое решение, можете быть уверены, и тогда никому не придет в голову измышлять сказки о социальных бедах и морочить этими сказками честных людей…

А рядом с этим опасным, страшным ханжой слушатели видят другую разновидность ханжества — сэра Боули, члена парламента. Судья Кьют уверен, что все обстоит превосходно, и надо только покончить с болтовней о нищете, а сэр Джозеф Боули внушает бедняку Тоби здравые идеи о благородстве труда.

Сэр Джозеф готов оказать поддержку славному Тоби, — конечно, моральную, — если тот усвоит его проповедь и станет избегать обжорства, безделья, пьянства и прочих соблазнов. И сэр Джозеф обещает ему свое покровительство «любящего отца», если полуголодный Тоби осуществит в своей жизни правила поведения, приличествующие каждому труженику. Правила эти легко запомнить — труженик должен вести суровую жизнь, быть бескорыстным и почтительным, воспитывать детей, невзирая на отсутствие средств, и, конечно, быть пунктуальным во всех платежах… И тогда, учит сэр Джозеф, бесчисленные Тоби могут шествовать с высоко поднятой головой и воистину наслаждаться утренней свежестью, которая столь приятна…

Общее восхищение выражает Карлейль. Ему под пятьдесят. Он философ, историк, литературовед, эссеист, лектор; он автор «Истории французской революции», философической книги «Sartor Resartus», множества литературных и исторических эссеев, читал избранной аудитории лекции на темы моральной философии, озаглавив цикл «Герои и героическое в истории», а совсем недавно выпустил также и сборник эссеев на социальные темы «Прошлое и настоящее». Он прямодушен, презирает дипломатические ухищрения, как истый пресвитерианин. Ему можно верить не только тогда, когда он обрушивается на порочные идеи всей силой своего сектантского энтузиазма. Ему можно верить и тогда, когда он возносит хвалу.

Диккенс растроган. Значит, он был прав, полагая, что в этом святочном рассказе есть неплохие куски. И, значит, идея «Колоколов», так же как идея «Рождественского гимна», нашла правильный отклик в сердцах слушателей. Такой же отклик она найдет И в сердцах читателей, теперь можно не сомневаться.

Он едет назад в Геную. Святки он проведет у домашнего очага в палаццо Пешьере. А во второй половине января возьмет с собой Кэт и снова отправится путешествовать по Италии. Новых тем и новых литературных планов пока нет. Но в этом году он может не приступать к роману. Можно позволить себе отдых.