— Подождем до срока, теперь уж недолго! — сказали сосновцы, и стали ждать срока. о принятом решении оповестили соседние деревни. Крестьянский мир тихо волновался, готовясь выразить свое неудовольствие и, в случае надобности, дать отпор.

Настал день выбора.

На крыльцо волостного правления, в сопровождении писаря, вышел старшина. Он был в длинном кафтане синего сукна, с медалью на широкой груди. К полудню ждали посредника, за которым еще накануне услужливый арендатор Цаплик отправил подставу.

Писарь, малый лет двадцати-пяти, с красивым, но противным лицом от постоянно игравшей на нем нахальной улыбки, состоял когда-то в почтальонах, но проворовался, был уволен и, как человек, умеющий читать и писать и, вдобавок, испытанной верности, был назначен писарем в волость, где не умел читать даже старшина. Один грамотный на всю волость — это ли не раздолье? Писарь Курочка имел и еще одно достоинство: умел пить, т. е. будучи пьяным, держался на ногах и мог отыскать какую угодно статью. Стоя возле старшины с папиросой в зубах и закрывшись рукою от солнца, он напряженно смотрел на большую дорогу, покрытую первым зимним снегом, из-под которого во многих местах пробивались грязные ручьи. В перспективе, в неправильном треугольнике, образуемым волостным правлением, общественным магазином и колодцем, виднелась группа крестьян.

— Должно, сейчас будет, — сказал Курочка, обращая свою речь к старшине.

— Самая бы пора, — ответил с неудовольствием старшина. — С утра толчешься, пора бы и выпить. Эк галдят! — заметил он презрительно, показав рукою в сторону мужиков, — a все без толку…

— Свой толк есть, Сидор Тарасович. A вы как на счет выборов полагаете? Ведь не очень-то вы им желательны, особливо после дела с Макаркой. Неловко выбрали время, увлеклись-таки маленько, — подсмеивался писарь.

Старшина отвернулся и поправил у себя на груди медаль.

— Их желаньев то не больно кто спрашивает, — сказал он сухо.

— Ну, все же без спроса нельзя, — хотя бы для формальности одной, — продолжал в том же тоне писарь: — потому ежели мы попирать закон будем, то, стало, и им туда же дорогу укажем. Нынче, Сидор Тарасович, народ стал переимчив.

Старшина зевнул, давая этим понять, что разговор не интересует его, но писарь не понял и внушительно, с оттенком добродушия, продолжал: — Надо умеренность соблюдать, Сидор Тарасович, a вы уж так пошли, словно над вами нет и закона.

— Куда как ты смешно рассуждаешь! — перебил его старшина. — Ну, на что мужику закон? Вот хоть бы тебя взять: назначил тебя господин посредник за то, что твоя жена ихней супруге чем-то угодила, и баста! и разговору никакого… Причем же тут закон? — кольнул в свою очередь старшина писаря.

— Оно так-то так, — согласился писарь, — да все, знаете, как за букву-то обеими руками держишься, так оно верней… A вон никак и сами Петр Иванович едут! — прибавил он, растирая ногой поспешно брошенную папиросу.

— Он самый и есть, — сказал старшина, — обдергиваясь и поправляя медаль.

К крыльцу волостного правления лихо подкатила арендаторская тройка вороных. Мужики сняли шапки; писарь и старшина быстро спустились с крыльца, почтительно вытянувшись. Закутанный в скунсовый воротник, вылез из саней посредник и, поддерживаемый с обеих сторон писарем и старшиной, медленно и важно поднялся на лестницу.

— Все готово? — спросил он на ходу, обращаясь к старшине.

Как изволили приказать, — ответил тот, почтительно кланяясь спине посредника.

Вошли в волостное правление. Писарь вдруг куда-то исчез, словно провалился, a старшина, приняв посредникову шубу, остановился у двери, слегка прислонившись к притоке.

— A на тебя, брат, опять жалоба, — сказал посредник, смотрясь в зеркало, которое имело способность отражать все в голубом цвете.

Старшина сделал несколько шагов вперед и смотрел с вопросительным знаком на лице.

— И, как надо полагать, основательная, — продолжал посредник, внимательно себя причесывая.

— Это на счет Макарки? — осведомился осторожно старшина, предупреждая посредника.

— Да на счет Макара Дуботовки, — подтвердил тем же тоном Петр Иванович, повернувшись затылком к голубому зеркалу и взглянув на старшину.

— Помилуйте, ваше высокоблагородие, самый распутный мужик, его бы…

— Однако, ты его изувечил, — прервал посредник, подходя к окну.

— Я? тоись пальцем не тронул, как перед истинным Богом, — божился Кулак, нагло призывая Бога в свидетели. — Он первый в драку полез… Такой мужик, что всю волость взбунтовал, как есть на всю площадь кричал… Вы, говорит, ребята, смотрите во что въехало волостное правление; наши, говорит, гроши да по чужим карманам пошли. Даже осмелился про ваше высокоблагородие помянуть. Только этих непристойных слов глупого мужичонки повторять не хочется. Вы, говорит, нас с посредником жиду продали. Писарь засвидетельствовать может, как перед истинным Богом.

— Ну? — произнес посредник, быстро обернувшись и смотря на старшину.

— Я его в холодную, пять дён на хлебе и воде продержал, думал — усмирится, прочувствует, a он вышел, да тут же, подлец, на площади и начал? Опять про ваше высокоблагородие помянул… Тут уж я не мог себя сдержать и, признаться, маленько точно что его помял…

— Так помял, что он до сих пор не может подняться…

Ленивый мужик, ваше высокоблагородие, хотя, с другой стороны, точно, что я от всей души… Да как же можно-с, — говорил старшина с возрастающим негодованием, — когда он осмелился про эдакую, можно сказать, особу…

Петр Иванович даже поморщился: что-то в роде физической брезгливости мгновенно пробежало по его нервному, желчному лицу; но это было всего одна минута. Он тотчас же овладел собою.

— Кого хотят? не слыхал? — переменил он разговор.

— Андрея Качалова, — ответил Кулак шепотом, подходя к столу и наклоняясь.

— Нельзя: под следствием был.

Старшина назвал еще нескольких крестьян.

— Стало кого угодно, только не тебя! — усмехнулся посредник, вытирая носовым платком цепь.

— На вашу милость надеюсь, — проговорил Кулак смотря на посредника почти набожно и сложив руки, как перед иконой.

Но Петр Иванович и без того уже решил, что, кроме Кулака, не будет старшиной никто другой.

— Кликни писаря, — сказал он сухо, и, надев цепь, стал еще важнее и неприступнее.

В сопровождении двух ассистентов вышел Петр Иванович на крыльцо в своей форменной фуражке и новой скунсовой шубе, Толпа крестьян придвинулась ближе. Все были без шапок, все стояли, понурив головы под пристальным взглядом Кулака, но с твердым решением отстоять свой выбор. Стало совсем тихо. Писарь, выступивший несколько вперед, что-то прочел, посредник что-то сказал, даже довольно долго говорил, но из его речи крестьяне поняли только одно: они поняли, что Сидор Тарасович Кулак не только первый старшина в губернии, но и такой человек, лучше какого желать не надо. В конце своей речи посредник упомянул о законе: слово «закон» было аккордом, без которого не могла обойтись эта музыка. Во имя будто бы закона, они возили посреднику дрова, строили волостное правление, жертвовали на исторические памятники и мало ли на что! Как детей стращают неведомой букой, так их стращали законом, который был им так же неведом и страшен, как бука детям.

Посредник кончил свою речь. Мужики молчали, некоторые переминались с ноги на ногу. Петр Иванович понял, что пора приступить.

— Ну, что же, ребята? — начал он снова свой монолог, охотно принимая крестьянское молчание за знак одобрения и согласия. — Поклонитесь Сидору Тарасовичу, да попросите, чтобы еще послужил миру.

И он взглянул на старшину.

— Что же, я всей душой, — подался немного вперед Кулак, готовый служить миру, пока хватит сил.

В толпе происходит неопределенное движение; крестьяне топчутся на месте, толкают друг друга, и затем раздаются нерешительные голоса, которые, постепенно становясь явственнее, переходят в слова: «Спасибо тебе, Сидор Тарасович, послужил миру: довольно и с тебя, и с нас!».

— Пусть и другой теперь послужит, — говорит явственно чей-то голое, и Петр Подгорный выступает из толпы.

Спасибо тебе, Сидор Тарасович, пусть и другой послужит! — повторяют за ним братья Бычковы, Степан Черкас, Василий Крюк, Филипп Тилипут и громче всех Иван Хмелевский. В задних рядах подхватывают, и вся толпа единодушно поддерживает слова старика Подгорного.

Посредник, никак не ожидавший такого отпора, начинает терять самообладание. Он быстро оборачивается и что-то говорит писарю; тот выражает на своем нахальном лице всякую готовность; Петр Иванович что то соображает, потом решительно сходит с крыльца, направляясь прямо в середину толпы. Крестьяне перед ним расступаются.

— Ну, вот что, ребята, — говорить ласково посредник. — Голоса между вами разделились, так чтобы не было никакого сумления, — подделывается он под крестьянскую речь, — сделаем вот что: пусть те из вас, которые хотят старшиной Сидора Тарасовича, становятся направо, понимаете? a те, которые хотят кого-нибудь другого, пусть становятся налево. Поняли?

— Поняли, ваше высокоблагородие, — отвечают мужики, решительно не понявшие к чему это клонится.

— Так то, ребята: кто направо — кто налево.

Почти вся толпа, за исключением родственников и приятелей Кулака, переходит налево. Сидор Тарасович растеряно смотрит, писарь ехидно улыбается у него за спиной, a Петр Иванович одобрительно кивает годовой. Низко стоящее осеннее солнце заливает своим ярким светом всю деревню, высокое крыльцо с навесом и вывеской и играет косыми лучами на зеленоватых окнах волостного правления. Несмотря на толпу людей, все было тихо кругом; все ждали, что скажет посредник. Посредник не сказал ни слова: повернувшись на каблуках, будто делая пятую фигуру кадрили, он прошел между рядами разделившихся крестьян с одного конца на другой, и та сторона, что была от него налево, естественно стала правою: Сидор Тарасович Кулак был выбран в старшины огромным большинством, о чем тут же составлен приговор. Так просто, так ясно, без малейшего «сумления» разрубил находчивый посредник гордиев узел.

Через час, отдохнувшая тройка стояла у крыльца, позванивая бубенчиками, a Петр Иванович, занося ногу в сани, проговорил вскользь, нагнувшись в сторону подсаживавшего его старшины: — «Во вторник разбор жалобы Макара: смотри, не прозевай».

— Как можно-с! — произнес тот с ясным, торжествующим лицом и низко кланяясь. — У меня свидетели и все…

— Трогай! — крикнул посредник, закутываясь в шубу и внутренне поздравляя себя с таким ловким оборотом.

Лошади крупной рысью вынесли за ворота, и сани, повернув за угол, скоро скрылись из вида изумленных крестьян. Толпа медленно расходилась в разные стороны, недоумевая, к чему тут право и лево, когда, направо и налево — все выходит Кулак.

Так кончилась попытка крестьян освободиться законным путем из-под власти старшины; но дело этим еще не кончилось. Кулаку было мало его настоящего торжества: он захотел обеспечить себя на будущее время от всяких враждебных заявлений. Произведя, при помощи писаря, негласное дознание, подкупив шинкаря каким-то лестным обещанием, всесильный старшина очень скоро добрался до Гаврика Щелкунова, которому пришлось поплатиться своими боками за дерзкую попытку внести свой устав в чужой монастырь. С разрешения посредника, старшина нарядил крестьянский суд, результатом которого был следующий приговор: «наказав Гаврика Тимофеева розгами, за ложное толкование „Положения“, выселить из Волчьей волости навсегда». Чрезвычайно удивленные своим собственным решением крестьяне узнали, что приговор совершенно законен, ибо скреплен теми самыми печатями сельских старост, которые для предосторожности и на всякий случай, хранились у Кулака под замком. С остальными крестьянами поступили несколько милостивее: постегав маленько для примера, их продержали на хлебе и воде семь дней в холодной и затем выпустили на свободу. Беспокойный элемент был таким образом устранен, и все пошло по старому в этом темном царстве невежества и произвола. Уходя со своими пожитками, оскорбленный и негодующий Гаврик Щелкунов сказал, что он дойдет хоть до Царя, обозвал всех дураками, плюнул и в заключение послал всех к черту. Что же касается до Макара, то он не дождался сомнительного правосудия мирового съезда, «ибо сего числа представился в вечность» как доносил старшина посреднику со слов писаря.