Поминутно заглядывая со двора в непроглядную темь осенней ночи, ждала Наталья своего мужа. В деревне часов нет, но для того, кто ждет, время тянется также медленно, как и тогда, как на него указывает стрелка циферблата. Наталья видела, как в соседней избе, у старой солдатки Арины, зажгли лучину, как она, догорая, погасла, как гасли один за другим все огни их улицы — что означало, по крестьянскому определению, близость полуночи — и сердце её сжималось от недоброго предчувствия какой-то беды. Тоска захватывала ее все сильнее и сильнее, и она инстинктивно, ища противодействия от этой всепоглощающей тоски, беспрестанно подходила к колыбели своей семимесячной больной девочки. Ребенок метался в жару, и бедная мать, со страхом и ничего не понимая, тупо глядела на крошечное личико, завернутое в худые, грязные тряпки. Она ее вынимала из люльки, подносила к груди, опять укладывала и, не зная, что делать и как помочь, вдруг горько, беспомощно заплакала… A ночь медленно совершала свои путь над спящей деревней. Это была тихая и темная ночь: ни звезд, ни месяца; казалось, конца не будет этой безрассветной тьме. К утру ребенок уснул спокойнее, забылась тяжелым сном и Наталья, поминутно вздрагивая и просыпаясь, Вдруг на соседнем дворе пропел петух, за ним другой, третий и, словно повторяя один другого, приветствовали они своим однообразным криком занимающееся утро. По деревне встают рано, и когда у тетки Арины снова засветилась лучина, борясь своим красноватым пламенем с наступающим серым днем, к Наталье кто-то постучался. С сильно бьющимся сердцем бросилась она к двери.

— Макар, ты? — проговорила она, отмыкая дрожащими руками задвижку.

— Погоди Макара-то звать, Макара-то еще нетути, — раздался за дверью дребезжащий старческий голое, и вся съежившаяся старуха, вся спрятанная под разным тряпьем и полотенцами, показалась на пороге хаты. Наталья остановилась и молча, вопросительно глядела на старуху своими карими, еще красивыми глазами.

— Ты не пугайся, Натальюшка, a с твоим хозяином не ладное приключилось…

— Где он? — спросила чуть слышно Наталья, почти угадывая ответ.

— Да ты дверь-то хоть притвори, вишь холоду напустили… Ты не бойся, — бормотала старуха: он в верном месте…

— У старшины? — подсказала Наталья, и щемящая боль сжала её сердце, когда она вспомнила свои вчерашние речи.

— У него, у аспида, в холодной. Бунтовал твой тo Еремка y колодца бабам сказывал: такой, говорит, лютый…

— Господи! — воскликнула с отчаяньем Наталья. Ведь это я его к старшине послала… Ах, тетка!

И горячие слезы потекли по её изнуренному лицу.

Наталья была простая баба: она ничего не знала, нигде не бывала дальше своего села, но она чувствовала горе, как всякая другая женщина, и внезапное исчезновение Макара, под замком у лютого старшины, поразило ее в самое сердце тем сильнее, что она во всем винила себя. Наплакавшись вволю под причитанья тетки Арины, сообразив все, что можно было сообразить из бессвязной речи старой солдатки, Наталья накинула на голову платок, перекрестилась и вышла из хаты. Она пошла прямо в правление. Вся деревня была давно уже на ногах и за работой; встречные перекидывались с нею двумя-тремя словами; бабы, с ведрами за плечами, смотрели ей вслед, переговариваясь между собою. Новость о Макаре была уже известна всем через словоохотливого сторожа Еремку; все, кроме того, знали, что Макар сидит за буйство.

— Ведь старшина-то зверь, ведь он его теперь задушит, — толковали в избе у Петра Подгорного.

— Жаль парня-то! — сказал, соболезнуя, Степан Черкас, зашедший поделиться новостью со стариком Подгорным, который, что-то недомогая, несколько дней никуда не выходил.

— Долго-ли вам этого аспида, прости Господи, терпеть? — спрашивала его невестка, большая приятельница и кума Натальи, старательно отправляя горшок в печку.

Старшины не было дома, когда Наталья робко постучалась в дверь волостного правления. Сердце у её сжималось от жалости, и слезы поминутно подступали к глазам. Всегда заспанный Еремка, просунув нос в полуотворенную дверь, тотчас же захлопнул ее опять, узнав хозяйку Макара.

— He велено пущать, не велено никого пущать! — махал он руками, стоя за дверью.

— Тимофеич! — сделай такую божескую милость…

— И не просись! — говорил он в щель.

— На минуточку, только бы взглянуть…

— Никак невозможно. Самому поклонись, Наталья Гавриловна: изобью, говорит, коли что… Небось, знаешь каков!

— Еремей Тимофеич!..

— Ступай, ступай себе с Богом!

— Тимофеич, голубчик, скажи ты мне только, жив ли он, мой родимый!

— Как не быть живым? Сердитый такой. Я ему: не хочешь ли, мол, хлебца? A он мне кулак показывает. Ступай, ступай, Натальюшка, неравно застанет… беда! Иди, говорю, с Богом!

Но Наталья не двигалась с места; она словно приросла к той двери, за которой, как зверь в клетке, был заперт Макар Дуботовка. Рассердившись на её упорство, сторож Еремка окончательно запер дверь и, нарочно стуча сапогами, отправился на свое обычное место в угол за печку, где он, дымя махоркой, пребывал большую часть дня и ночи в горизонтальном положении и в состоянии среднем между сном и бодрствованием.

— Голубчик мой! — проговорила Наталья. Ведь тут близехонько, a не пускают, христопродавцы эдакие! Жалости в них нету… Нешто опять постучать?

Она чуть тронула скобку.

Еремка и вида не подал, что слышит, a может быть и в самом деле не слыхал. Прождав часа два, не зная, сколько прошло времени, страдая за мужа и за больного ребенка, Наталья пошла домой. Так протянулось трое томительных суток. Каждый день по нескольку раз бегала она в волостное правление, кланялась старшине в ноги, сулила Еремке пятак, но волостной цербер был неподкупен, и Наталья уходила с растерзанным сердцем домой.

— He велено пускать! Потерпи до пятницы, на Егорья выпустим! — твердил Еремка. — Просись у самого, — прибавил он в очищение своей совести. — Изобью, говорит, коли что! — болтал он те же самые слова, и Наталья, постояв у двери, подождав и поплакав, тащилась по грязи домой, не замечая ни дождя, ни ветра, хлеставших ее прямо в лицо и заплаканные глаза. Никогда она так не жалела и не любила своего Макара. Она тем больше любила и жалела его, что считала себя первой и главной причиной обрушившейся на него беды. Так прошло пять дней. Настала пятница, день освобождения Макара. Наталья почти не спала всю ночь; забываясь тревожным сном, она беспрестанно просыпалась и, вспоминая, что это пятница, начинала радостно креститься. Стало светать; на востоке показалась красная полоса зари, погода обещала разгуляться, и восходящее солнце осветило своими лучами словно застывшие белые облака. Но, увы! He на радость озарило яркое осеннее солнце убогую хату Макара Дуботовки: в ту минуту, когда прибравшаяся Наталья загребла в печке жар, приступая к обеду, которого не готовила четыре дня, кормя ребят кое-чем с помощью солдатки Арины — на улице, под самыми окнами хаты, послышался шум, неясный говор нескольких голосов и, минуту спустя, топот тяжелых мужицких сапог в темных, заставленных разным хламом, сенях хаты. Предчувствуя что-то неожиданное и зловещее, объятая ужасом какой-то новой беды, Наталья бросилась к двери, и в ту минуту, когда она ее распахнула, страшная картина представилась её глазам: несколько крестьян, поддерживая окровавленного и едва переступающего Макара, ввели его в избу.

— Родимый ты мои! — вскрикнула Наталья и обхватила мужа руками. Макар слабо и болезненно застонал.

— Убил! убил, злодей! прошептала она и без чувств, словно подкошенная, упала на лавку среди плача ребят, стонов Макара и говора крестьян, на суровых и обычно-безучастных лицах которых выражалось глубокое сострадание.

A вечером сторож Еремка, улучив свободную минуту, рассказывал у колодца, «что как это его выпустили, a он повстречал старшину, да вместо благодарности и зачни его ругать всякими словами, a тот повалил его наземь, да и давай его таскать».

Спасибо Бычковым, — прибавил Иван Хмелевский, — a то-бы на смерть: насилу отняли…

— Ох! охиох! — вздыхала тетка Арина. — Что-же это с ним приключилось? Парень-то смирный, ведь соседи… Нешто выпимши был, — сообразила она.

— Все время пил, я и полушубок закладывать носил, — добросовестно пояснил Еремка.

На другой день у Макара открылась горячка. Наталья не оставляла его ни на минуту; Степку с Федькой взяла на свое временное попечение невестка Петра Подгорного, Степанида, a старая солдатка Арина возилась у колыбели.

Серый жеребчик попал к тому же еврею, который уже владел макаровым полушубком.