Юрка

Юрке девять лет, и хотя такой возраст очень даже неприличный для сознательного пионера, но в этом Юрка совсем не виноват.

Во первых, Юрку никто не спрашивал, когда он хочет родиться, а во вторых, он знал доподлинно, что слезами горю не поможешь.

Эту обиду он носил в своем сердце так, как и надлежит сознательному пионеру: молча и не жалуясь.

Правда, временами обида становилась нестерпимо острой и колючей, — что чаще всего случалось по субботним вечерам, когда отец начинал рассказывать после ужина о годах гражданской войны, о битвах и походах — вместе с красной армией — в степях Кубани и Дона, — тогда Юрка завистливо глядел в отцовский рот и думал с досадой:

— Ну, ах как задается этот отец… Ах, как он отчаянно хвастает..! — и, презрительно шмыгая носом, вставлял небрежно:

— Гм… жаль, что я в ту пору был еще непригодным для борьбы… Право, жаль!.. Мне думается парочку генеральских полков мне удалось бы разогнать… Как ты думаешь?..

Отец на это ничего не отвечает, — он улыбается, смотрит с каким-то особенным вниманием поверх Юркиной головы в угол, где точно лев с седою гривой висит мудрый Маркс, и левой рукой треплет Кадета — серую дворняжку, допущенную в комнаты за прежние заслуги в красной армии.

У Кадета пробито правое ухо, уничтожен при помощи кипятка когда-то пушистый хвост, а все собачье лукавство вселилось в левое око, в виду совершенного отсутствия в надлежащем месте правого глаза.

Кадет любит вспоминать эпоху гражданской войны, но, не имея природных данных передать свои впечатления и воспоминания общепринятым способом, Кадет имеет привычку вспоминать прошлое изумительно тонким визгом.

Подобные собачьи излияния отец называет:

— Мемуары[1] Кадета.

И представьте, какая-то облезлая собака с откушенным хвостом и всяческими недостатками имеет собственные мемуары о великих боях, а он — Юрка — даже во сне ничего такого не видел.

Ну, уж большей обиды для своего пионерского сердца Юрка никак не мог представать, а потому ходил по дому с сильно потревоженной душой.

Порою покой Юрки мутила завлекательная книга «Красные Дьяволята», в которой описывались удивительные приключения двух подростков, геройски сражавшихся с врагами рабочих.

После чтения «Красных Дьяволят», Юрка с мрачной решимостью спускался во двор и открывал партизанские действия против Жоржиков и Сержей — сыновей торговцев, считая их — на законных основаниях — злейшей белогвардейщиной.

Он загонял их за мусорный ящик и молча бил «контр революцию» по носу, пока из ноздрей не показывалась густая краска, а совершив правосудие, исчезал с быстротой партизанского отряда.

Временами Юркина душа просила великого исхода. В эти дни он собирал войска, разбивал их на красных и белых и открывал во дворе самые решительные сражения, покрывая неувядаемой славой оружие красных «героев».

Правда, «белые» упорно не хотели признавать себя белыми, но это им помогало очень мало; — Юрка истреблял «белых» беспощадно, не считаясь с дипломатическими увертками «врагов», истреблял так ревностно, что после сражений на поле битвы оставались только раненые и побитые; брать в плен Юрка считал ниже своего достоинства.

Выбранный общим собранием «славных буденовцев» на должность командарма всеми вооруженными силами жилкоопа «Надежда», Юрка, у присвоив себе фамилию — Юрий Железняк, командовал всеми партизанскими силами двора с присущей Юрке доблестью, и в битвах не щадил своего носа и жизни.

Были и огорчения у Юрия Железняка.

— Ну сами подумайте, разве не станет больно на душе, когда самые «настоящие белые» — Жоржики и Сержи отказываются принимать участие в великих сражениях классов?

Жоржики и Сержи очень хорошо знали, как пахнет порох, а потому исчезали со двора задолго до открытия военных действий.

А жаль! Это были бы самые добросовестные белые.

Отказываясь от открытых действий, они вели против Юрки самую гнусную агитацию, подрывая его авторитет, как командарма, на каждом шагу.

— Юрка, дрянная фигурка! — кричали они, подпрыгивая на одной ножке и показывая командарму чрезвычайно оскорбительный язык.

А так как Юрка обладал революционной и смелой душой, то он не мог спокойно отнестись к этому проявлению «контр-революции» и искоренял зло самым добросовестным образом.

Однажды, во время последнего и решительного боя под лестницей, Юрка почувствовал, как чьи-то сильные руки подняли его и понесли вверх по лестнице. Оглянувшись, он увидел добродушное лицо отца и глаза, — полные укоризны и упреки:

— Э, парень, так нельзя… Где ж это видано, чтобы сознательный пионер занимался дракой… Ишь, гусь какой…

Юрка здорово таки сконфузился, но все-таки попытался сохранить чистоту своих позиций дипломатической фразой:

— Да а… А если они нэпы, так по твоему выходит их нельзя истреблять?..

— Чудак ты! — улыбнулся отец — однако, не смей больше драться… Нехорошо так..

Юрка нахмурился и, взглянув на своего малосознательного отца, буркнул недовольно:

— Ладно!..

II

В комнатах летом невыносимо скучно.

Солнце целыми днями лежит ленивыми, дымящимися полосами на белом полу и переливается пыльной радугой.

От солнца пол становится горячим и в комнатах к полудню густо, качается духота.

Мать с утра бренчит на кухне посудой и нехотя поругивается с бабушкой, а перед скучающими глазами Юрки бьется о стекло нестерпимо глупая муха и наполняет комнату противным жужжаньем.

Юрке она ужасно надоела; он берет муху двумя пальцами и кидает с удовлетворением в серебристые сети паука.

— Пусть паучек подкормится, — беззвучно шепчет Юрка и чувствует, что мухи ему совсем не жалко, а вот — ни столечко…

Не считая вполне удобным для себя присутствовать у паука на завтраке — без приглашения, Юрка тихонько качает головой, отходит к окну и задумывается…

Ну, вот — удивительно, как странно устроена жизнь. Взять хотя бы Юрку к примеру: активист, сто процентный общественник, не любитель сидеть сложа руки и самый что ни на есть пионер из пионеров, вынужден капитулировать перед летним безделием и задавать себе тоскливые вопросы:

— Что делать?.. Куда-б пойти?.. Чтобы это устроить?..

Ах, как скучно Юрке!.. Ах, как скучно….

А главное — и дома нечего делать.

Портреты царской семьи, что хранит у себя бабушка в сундуке — давно уже замазаны мучным клейстером, косточки, ерусалимских великомучеников заменены двумя костями неизвестного барана, и за старенькой ризой, — вместо иконы чудотворного Николы давным-давно красуется портрет славного казака — Кузьмы Крючкова.

Когда бабушка бьет земные поклоны перед «святителем» Крючковым, Юрка осторожно просовывает в дверную щель свой пионерский лоб к о любопытством следит за бабушкой и за Крючковым, и Юрке кажется, что Кузьма дергает разудало усом и подмигивает бабушке поочередно то одним, то другим казацким глазом.

Перед обедом Юрка решает смастерить книжную полку и, не откладывая решения в долгий ящик, приносит из кухни топор, из сарая доски, а с чердака длинные и невероятно ржавые гвозди.

Шум Юркинских работ привлекает не в меру любопытную бабушку в комнату, где тотчас же разряжается атмосфера и воздух наливается бабушкиным гневом:

— Фу ты, неугомонный, — сердится бабушка, — ну, и чего это ты новое баловство в комнате придумал?… Чего, спрашивается?… Сор разводить по комнате?…

А Юрка улыбается презрительно:

— Вообще вы, товарищ бабушка, зря волнуетесь… Мне нужна книжная полка, вот я и делаю…

— Выкину! Все равно выкину — угрожает бабушка — не допущу сору в доме!.. Слышишь ты?

— Эх, бабушка, товарищ бабушка — качает Юрка — укоризненно головой — совсем вы, как погляжу я — отсталый элемент… Жаль мне вас, — очень жаль, но…

— Я вот тебе покажу, как старших себя элементом называть, — ворчит бабушка, — погоди, придет отец-то, он тебе вспорет твой элемент… будешь ты бабушку ругать…

— Отсталая вы женщина, — отмахивается Юрка — здесь, можно сказать, человек целый день трудится над хозяйственным строительством, а вы такую бюрократию разводите!

Вечером отец подсаживается к Юрке и справляется озабоченно:

— Как дела-то у тебя?

Юрка жмет плечами.

— Ясно, что хорошо… Полочку вот делаю!

— Гм… А без полочки нельзя обойтись?

— Как же это без полочки? — удивляется Юрка, — а книги то куда же класть?

Отец думает, кряхтит, морщит лоб и со вздохом произносит:

— А может купим готовую?

— Не надо, — отмахивается Юрка, — я сам — своею собственной рукой устрою…

— Ну, ну, — встает отец, — делай как знаешь… Бабушка там что-то на тебя жалуется! Ты смотри, Юрка… Все-таки, как-никак, а старуха она…

Юрка досадливо морщит лоб:

— Уж очень несознательная она; совсем отсталое поколение!

— Ну, ну, — смеется отец, — а как ты ругал ее?

— Да я ее и не ругал вовсе… Я сказал, что она есть отсталый элемент; а если она не хочет быть несознательной, пусть запишется в женотдел…

III

Шел дождь.

Юрка лежал на подоконнике и с большим интересом наблюдал, как лопаются водяные пузыри, выскакивающие белыми — выкаченными — глазами мути на поверхности луж.

Интересное занятие, по всем признакам, обещало затянуться на весьма продолжительное время, если бы внимательный Юркин глаз не заприметил у водосточной трубы оборванного малыша, который очень смешно подпрыгивал на своих коротеньких ножках и, выбивая зубами лихорадку, свирепо дул в посиневшие руки, сложенные перед носом в жалкую горсточку.

— Эй, что ты делаешь? — окликнул его Юрка.

Малыш приподнял голову вверх и высунул было до половины свой язык (в виде ответа, или по другим причинам — неизвестно) но, очевидно, раздумав, тотчас же втянул его обратно и, щелкнув зубами, прохрипел жалобно:

— Мопсом меня звать… Беспризорник я…

— Мопсом? — удивился Юрка — разве ты собака, что так зовешься?

— Это — по уличному так, а в общем — Колькой кличут… Колькой Киселевым… Не слыхал, наверно?… Да где ж тебе слыхать! Ты мне вот что скажи — по душе только: папиросы, нет ли папироски у тебя? С утра не курил сегодня!..

Юрка удивленно открыл рот и полез пальцем в нос.

— Ты, значит, куришь по настоящему?… Такой маленький, да ведь это же вредно… Очень вредно… Ты не кури, слышишь?… Мальчикам нельзя курить!

— Холодно — вот и курим — сказал Мопс, — и вообще согревает оно мозгу человеческую и в грудях от него теплеет, дым-то: горячий он… Наберешь его в грудь и — держишь… Хо-ро-шо!

Мопс щелкнул зубами и деловито осведомился:

— А на счет шамовки? Не имеется случайно? Хлебца там или еще чего?

— Надо у бабушки спросить, — сказал Юрка и, взглянув на Мопса, подмигнул ему левым глазом — ух, смешная?…

— Кто? — поинтересовался Мопс.

— А бабушка… Да ты лезь сюда, — пригласил Юрка Мопса, — давай-ка руку… Гимнастику знаешь?… Ну?…

Мопс нерешительно подошел к открытому окну, потоптался на месите и, не обращая никакого внимания на протянутую руку Юркиной помощи, погрузился в глубокое размышление.

— Ну же — нетерпеливо крикнул Юрка, — лезь, быстро!

— А…

— Два…, Говорят лезь, — значит… Вот несознательность… тоже… Лезь, — торопил Юрка, — ну и тяжелый же ты — делился он впечатлениями, втаскивая Мопса за руку в комнату.

— Это ботинки мамкины, покойницы… Ботинки чижелые — оправдывался Мопс…

…Прошло не более пяти минут, а Мопс уже расположился в комнате и уплетал за обе щеки принесенный Юркой хлеб с хрустящими, вкусными шкварками.

— Ты себе ешь… Не стесняйся! — подчевал радушно Юрко, мало будет, еще принесу…

— Хватит… Мы не привычные, чтобы по многу… От больших кусков кишка может лопнуть…

— Какая?

— А гузеная, какая ж еще?… Ты про кишку не слыхал, поди?… Видишь ты, а у человека есть она — кишка, значит… Пищу пропустить наскрозь, иль для других надобностей… а только есть!

— А желудок?

— Нету… Кишка только есть в человеке…

Начался спор.

Беседа приняла настолько оживленный характер, — что бабушкины любопытные уши, желая узнать с кем это спорит Юрка, пришли в комнату.

— Что это?.. Батюшки-светы, да никак… это что за новость? Откуда ты? Что тебе тут надо?

— Я… я… Мопс! — забормотал испуганно Мопс и вскочил на ноги, приготовляясь в крайнем случае смазать хорошенько лыжи.

— Тьфу ты, — плюнула бабушка, — и в кого только такой самоправный мальчишка родился… Зачем ты его впустил сюда?

Юрка с сожалением посмотрел на бабушку и степенно ответил ей:

— Вы не волнуйтесь, бабушка, это беспризорный. То есть раньше был беспризорным, а теперь он останется жить со мной!

Все это было сказано с непоколебимой твердостью и достаточной внушительностью.

— Что?

Бабушка сделала такие глаза, которые менее всего нравились Юрке, и, кашляя и перхая, закричала хрипло:

— Вон!.. Вон… Сейчас же вон… Да ты что это? Ты с ума сошел?

— Ничуть…

— Для беспризорных дома есть, для них…

— Это для других, а для Мопса найдется у нас место и все равно — емно уж и гроза начинается!

Действительно, — в летних сумерках плавало тяжелое дыхание близкой грозы, а редкие вспышки молнии оголяли мрак до синевы.

— Уходи… Уходи, — кричала бабушка, наступая на Мопса, — поел и — хватит! Пошел, пошел! Нечего тут!

— Бабушка, — завизжал Юрка, — я ему дал честное пионерское слово, что он останется…

— Тьфу! Тьфу ты, озорной мальчишка… Да ты это что? Ты в своем доме, чтобы так распоряжаться?

— Мопс останется со мной! — сказал Юрка твердо схватив за рукав беспризорного.

— Твой Мопс не останется здесь, — покраснела бабушка и, схватив скалку, направилась с решительным видом в сторону Мопса.

— Не бойся! — крикнул Юрка, но Мопс обнаружил постыдную неустойчивость и, не ожидая бабушки, выскочил в окно.

Мимо окон пошла гроза с шумным ливнем и ветром.

— Ой, — вскрикнул Юрка, бросаясь к окну, — как же мое слово?.. Мо-о-о-о-опс!

Вместо ответа, в оконные стекла хлестнул косой ливень.

— Мо-о-о-опс!

— Закрой окно, баловник! — крикнула бабушка, но Юрка, вместо того, чтобы закрыть окно, еще шире распахнул ставни, вскочил на подоконник, прыгнул из окна под проливные потоки дождя и побежал в темь, оглашая воздух криками.

— Мо-о-о-о-опс! — вспыхнуло где-то далеко и влево, но было уже трудно разобрать: Юркин это голос иль нет…

Голос потонул в громовых раскатах грозы и в шуме обильного дождя…

……………………………………………………..

……………………………………………………..

Когда Юрка начал выздоравливать, за окнами уже шевелились — под суровым дыханьем декабрьских ветров — белые сугробы зимы и в комнате было светло по особенному — по зимнему, декабрьскому.

С того времени, как Юрка и Колька были найдены Кадетом — оба плачущие и продрогшие — у стены кирпичного завода, утекло много воды. Мопс определенно к лучшему изменил свой вид, а пионерский галстух придавал его фигуре некоторую, так сказать, значительность.

— Пионером уже? — спросил Юрка слабым голосом, клада поверх одеяла свои тонкие прозрачно-белые руки.

Мопс утвердительно кивнул головой.

— Уже!.. Четыре дня, как утвердили!

— Вер-но! — подтвердил отец, ероша волосы.

Юрка улыбнулся и спросил отца.

— Похудел я?

— Ты-то?.. Гм, — отец неловко закрутил бегающими пальцами клок светлой бороды, замигал как-то странно глазами и, поглядев сбоку на длинное, вытянувшееся тело Юрки, попытался улыбнуться.

— Чудак ты, Юрка… Гм… Гм… Право чудак!.. Вон и Кадет подтвердит!.. Верно, Кадет?

Кадет слабо вильнул хвостом и виновато лизнул Юркину руку — мы, дескать, не при чем.

— Пошел, пошел, — замахала бабушка руками и вдруг неизвестно почему начала сморкаться усиленно и всхлипывать:

— Господи боже… Матерь пречестная богородица…

— Чего вы бабушка?

— Да ведь из-за меня… Из-за меня все это… Я виновата… Я, старая карга, чуть было не уморила тебя… Прости ты меня, Юрочка..

— Не сержусь я на вас, — вздохнул Юрка, а вот ни на столечко не сержусь! и, посмотрев в потолок, добавил.

— Мне даже жалко вас… Вы, вот целый год, вместо своего бога — Кузьме Крючкову молились… Вы его уберите, бабушка… Уж так и быть — молитесь по своему… Мне безразлично…

Бабушка вздохнула и заплакала.

— Господи, опять бредит…

На этот раз бабушка ошиблась, а Юрка не, имея силы разубеждать ее, повернулся лицом к стене и заснул крепким сном выздоравливающего.

Радио-инженер

Взрослых людей Гришка не особенно крепко любит, считая их фигурантами и кривляками, способными лишь на то, чтобы воображать о себе.

Все они смотрят на Гришку свысока, с оскорбительным высокомерием и разговаривают с ним чрезвычайно редко, а если уж и начнут говорить, то похоже, будто они одолжение делают своими невыносимо глупыми беседами, а некоторые еще противно сюсюкать начинают при этом:

— Ты холосый мальсик? Да? Лузье хоцис?

Фу, как они надоели Гришке.

— И для чего только живут на земле эти взрослые? — размышлял Гришка, вставляя в нос для устойчивости указательный палец, — курят, хохочут, за обедом много едят и много выпивают пива, а иногда пьют и еще что-то, чего Гришка (по независящим от него обстоятельствам) никак еще не мог попробовать.

Но больше всех Гришка презирает дядю Сашу, которого называют почему-то женихом.

Что такое жених, Гришка еще не знает, но он твердо уверен в глупости этого слова.

Жених?

— Ха, как глупо!

Этот дядя Саша, несмотря на свой высокий рост и наличие огромной бороды, только то и делает, что целуется с Гришкиной старшей сестрой, точно у него нет другого занятия — более интересного и полезного для общества.

— Подумаешь, как это остроумно… Целоваться?!

И с кем? С его старшей сестрой, — ужасной мещанкой и отсталой женщиной, пудрящей себе по пять раз в день нос и шею.

Правда, Гришка не очень редко забирался к ней в комнату для уничтожения пудры, но за такие вещи она щиплется до синяков и выкручивает до боли честные пионерские уши.

Пришлось махнуть на пудру рукой и ограничиваться лишь подсыпанием в нее толченого стекла и муки.

Одно время Гришка засел за солидный и научный труд, думая написать популярным языком небольшую брошюру на тему:

— Как взрослый в кратчайший срок может сделаться сознательным пионером, но с первых же шагов писательской деятельности ему пришлось столкнуться с непреодолимым препятствием: он никак не мог написать «Кратчайший», получалось что угодно, но только не нужное слово.

По вопросу о несерьезности и легкомыслии старшего поколения он чаще всего отводил душу с младшей сестренкой — Линей, с особой вполне серьезной и солидной, имеющей — по мнению матери — уже около шести лет от роду.

— Ах, как они меня раздражают! — вздыхал Гришка, жалуясь Лини на свою жизнь, усыпанную тернием — пойми, этот толстый тип Брусков садится вчера передо мною на корточки и сюсюкает… Знаешь, как они могут глупо проделывать это?

— И не говори! — вздыхает Лини.

— Ты — говорит — хоцис цикаладку полусить? Это мне-то? Пионеру с 1926 года?

— Ты его осадил, конечно? — посмотрела на него вопросительно Лини.

— О, можешь не сомневаться!.. Я вытащил из кармана ключ от нашей библиотечки, сунул ему под нос и, передразнивая его, спросил сысюкая так же, как он:

— А вы мозет клюциком поиглаетесь пока?

— Ну, и что же он? — подняла вопросительно брови Лини.

Гришка передернул досадливо плечами:

— Как ты наивна? Конечно, он не понял!

* * *

Вечером Гришка брал Лини за руки и говорил:

— Знаешь, что?.. Идем побродим, отдохнем немного от болтовни старших!

— Хорошо — соглашалась Лини — мне, пожалуй, тоже необходимо проветриться… Сегодня у меня ужасно болит голова от их дурацких споров!

Они быстро одевались и незаметно ускользали из поля зрения больших, оставляя иногда короткую записочку:

«Придем вечером».

В этих двух словах Гришка ухитрялся сделать восемь ошибок, что его, — впрочем, — ничуть не смущало.

* * *

На улицах жизнь казалась Гришке несравненно интереснее, чем дома.

Здесь можно было постоять у витрины «Юный Ленинец» и поделиться своими соображениями, что он — Гришка — намерен приобрести в недалеком будущем и что могла бы купить себе Лини.

— Как ты думаешь, Лини, этот барабан прочный?

Лини задумывалась и после некоторого размышления отвечала:

— Мне думается, он прочный! Ты хочешь купить его?

— Гм… как сказать? Конечно, я приобрету его, но только — не теперь… После когда-нибудь!

А когда в улицы скатывались с крыш темно-синие сумерки, они шли на площадь к ВУЦИКу послушать последние радио-новости и усладить слух свой радио-концертом.

Мощный громкоговоритель выбрасывал с силою в толпы стоящих людей политические новости, говорил с хрипом о последних событиях в Европе, случившихся час тому назад, после чего начинался радио-концерт.

Сегодня же внимание Гришки привлек фельетон о каком-то неизвестном Ползикове, который устроил радио-приемник у себя на дому и, не желая уплачивать радио-налог, был превращен в радио-зайца.

— Как ты думаешь, Лини? — спросил Гришка — могли бы мы устроить такой радио-приемник в нашей квартире?

— Мне думается, могли бы!

Гришка задумался.

Думал весь вечер, весь другой день и весь тот день, что шел за «другим», а после трехдневного обдумывания радио-мысли, решил посоветоваться с отцом.

— Вот что, — сказал Гришка, ухватившись цепко за отцовскую пуговицу на синей блузе — я должен установить в квартире радио-приемник!

— Это бесповоротно? — спросил отец.

— Окончательно… И пожалуйста, не делай такого глупого лица — мне это совсем не нравится… Завтра я приступаю к работе и ты должен помочь мне!..

— А… а ты знаешь, как построить приемник?

— Ерунда, — фыркнул Гришка, — завтра ровно в шесть и ни на минуту позже ты принесешь мне руководство «Как самому построить радио»… Только, чтобы без глупостей, чтобы — ровно в шесть!

— Позволь, но как же мне…

— Я занят, — оборвал Гришка отца, — через три минуты я делаю на собрании доклад!

Гришка махнул рукой и быстро скрылся в дверях.

* * *

Через пару недель Гришкина кровать была превращена в крупный завод радиостроительства.

Из под кровати выглядывали баттареи, мотки проволоки, на кровати лежали аккумуляторы, электрические лампочки, фарфоровые изоляторы, радио-журналы, ролики и другие радио-предметы.

Гришка целыми днями возился на полу: резал проволоку, плющил молотком какие-то металлические части и своей работой наполнял весь дом.

— Брось ты дурить, ради бога — увещевала мать — все равно ведь ничего не выйдет!..

А Гришка только улыбается на эти слова:

— Вообще я должен сказать — бога нет, это — раз, а два — это то, что вы не можете понять ничего в радио… Я только удивляюсь, почему я не мешаю вам молиться несуществующему богу, а вы мне мешаете производить полезное дело?… Здесь завоевание техники…

— А ну тебя, — сердится мать, — делай, что хочешь, хоть — нос себе разбей… Ну, и дети пошли теперь… Господи боже, — чистое мученье!

Недовольна была Гришкиной затеей и старшая сестра.

— Слышишь, ты, бандит? Ты перестанешь баловаться?

Гришка делает вид — будто не слышит и шевелит губы оскорбительной для сестры усмешкой.

— Я тебе говорю или кому?

— Иди, пудри спину себе, — огрызается Гришка, не выдержав.

— Смотри, Гришка!?

— Нечего и смотреть тут!.. Не мешай, говорю… Ступай лучше во двор — там маляры крышу красят, может и тебе для губ полведра дадут!..

Вечером отец смотрит с любопытством на работу Гришки и спрашивает:

— Ну, как продвигается дело-то твое?

— Хорошо! — весело улыбается Гришка, — вот только насчет телефонной трубки… Надо бы, говорю, трубку купить!

— Гм… Следовательно, без трубки никак, то есть, нельзя обойтись?

— Никак… Потому трубка — очень важная вещь для радио-приемника, — наставляет Гришка отца.

Отец думает, кряхтит, морщит лоб и со вздохом произносит:

— Что ж… Видно придется… купить трубку-то… так значит… А тебе, часом, не нужно помочь?

— Не надо, — отмахивается Гришка, — я сам…

— Ну, ну, — встает отец, — твое дело…

— Гм… гм… А сестру зачем изводишь?

Гришка досадливо морщится:

— Мещанка она… Не терплю таких… ходит вся в пудре, намазанная… Смотреть тошно!

— Хо-хо хо, — смеется отец, откидывая голову назад и краснея от смеха, — так, говоришь, смотреть тошно?

— Ясно — тошно!

— Чудак, ты Гришка, — улыбается отец, — я вот другим рос!.. Не знал я этого ничего.

— Ну, вот и плохо… Видишь, какая у тебя дочь выросла — пудреница!

* * *

Прошла еще неделя.

Гришка собрал свой аппарат, обтянул комнату проводами, оголенный конец провода за водопроводную трубу зацепил.

— И чего ты балуешься? — ворчит сестра.

— А, — хмурится Гришка, — какое здесь баловство, если я заземление делаю? Ты, пожалуйста, не выноси своих постановлений о радио, потому и ты в радио, как я вижу, совсем не разбираешься!

А однажды подозвал Гришка свою сестру-мещанку к аппарату, сложил руки на груди и сказал важно:

— Хочешь, я тебе силу радио покажу!

— Отвяжись!

— Нет, ты уж — пожалуйста… Сама же говорила — баловство, а теперь я могу тебе толк показать!

— Ну… Где он толк-то?

— А вот… Возьми-ка в руки эту проволоку!

— Которую? — нагнулась сестра.

— А крайнюю… Во, во!

Сестра протянула руку к тонкой проволоке, высовывающейся из ящика, но тотчас же отдернула ее назад.

— Ай-й-й!.. Бандит, дурак, болван!.. Что ты здесь устроил?.. Убить нас хочешь?

— А ты не трогай, — сказал Гришка, — потому здесь заключается ток, а сегодня я пойду в домком и попрошу разрешения повесить антенну!

— Что?.. Что тут еще случилось? — вбежала на крик перепуганная мать.

Сестра, конечно, поторопилась накляузничать.

— А ну вас; — рассердился Гришка, — мне еще антенну нужно навесить.

— Тьфу ты, — плюнула мать, — и в кого только уродился такой озорной мальчишка?.. Видала я детей, а такого еще в первый раз вижу. И мы были детьми, слава богу, да только таких шалостей у нас что-то и не слыхать было… Да-а что он тут собирается навесить?.. Как ты сказал, — ан… ан… ан…

Но Гришка сидел уже у преддомкома и вопроса матери не слышал.

— Что ж, это хорошее дело, — погладил бороду преддомкома, — только вот — будет ли действовать твой снаряд-то?

— Будет! — заверил Гришка.

— Гм… Будет, говорить?… И сегодня же?..

— Сегодня же будет… Главное — антенна, вот что!

— Так, так, — покрутил бородку преддомкома, — ну, что ж — пойдем, и я помогу, пока мне делать нечего!

— Как нечего? — подпрыгнул от изумления счетовод, — а ведомости проверять когда же?

— Что ведомости… Тут — антенна, а он с ведомостями!.. Идем, парень!.

Через полчаса бородатый преддомкома и взъерошенный Гришка лазили по гребню крыши, устанавливая антенну.

Гришка отчаянно ругался басом, сердился на нерасторопность преда, а пред потел, ползал на четвереньках по крыше, три раза хотел бросить «эту антенну» к черту и под конец установки порвал новые брюки со штрипкой о водосточную трубу.

* * *

Вечером квартира была переполнена до неприличия.

Все жильцы пришли посмотреть, что получилось из Гришкиной затеи.

Главбух Резинотреста принес грамофонную трубу и уверял Гришку, что всякий уважающий себя радист, для усиления звуков пользуется трубою только Главбуха, но Гришка отверг это предложение самым решительным образом:

— Спрячьте трубу, гражданин, и не толкайтесь, — заявил он тоном, не допускающим возражений, — во-первых, у меня есть картонный усилитесь, а во вторых — сейчас будет начало!

Пробило восемь часов.

В трубке что-то захрюкало, засипело.

— Простудилась бедняжка — попробовал пошутить жилец из 4 номера.

Гришка бросился к аппарату, нацепил картонный рупор и крикнул взволнованно:

— Тише, товарищи… Начинается!

Все моментально притихли и, вытянув головы вперед, с любопытством взглянули в зияющую дыру картонного усилителя.

Рупор солидно откашлялся и сказал громко: — доклад о международном положении.

— Здорово;

— Ш-ш-ш-ш!

Хриплый голос кашлянул вторично и заговорил о Германии, о событиях в Китае, о происках Англии и о многом другом.

А после международного обозрения, рупор начал говорить такие забавные вещи, что все покраснели от смеха, как вареная свекла и хохотали, сотрясая маленькую квартиру, в течение развеселых десяти минут.

Водопроводчик Семен хлопнул восторженно своего соседа по плечу и крикнул сквозь смех:

— Ловко, черт!.. Ах, чтоб тебя разорвало!

— Ш-ш-ш-ш! — зашикали на него.

* * *

Два часа воробьиным взмахом мелькнули, а когда из рупора полилась музыка, то все сели на пол и, наклонив головы на бок, слушали музыку, затаив дыханье.

— Хорошо, — шептал Семен своему соседу, — эх, хорошо… Вот, друг, как мы… И выходит теперь: лежи на кровати, да слушай, какие тебе оперы разыгрывают… Хорошо ведь?., а?

— Да уж чего лучше — ты лежишь, а воно соловьем заливается… Дело чистое, куда не кинь!

Расходились неохотно; все ждали продолжения, но рупор молчал и Гришка довел до всеобщего сведения о конце радио-вечера и попросил граждан не мешать матери производить уборку и выйти из квартиры.

— Ишь, командует, — ворчала сестра, — смотри, что с полом устроили… Чистый хлев, право слово — хлев!

— И впрямь! — поддержал Семен, — как же так, товарищи, выходит — и удовольствие мы получили и мусор после себя оставили?

Тогда на середину комнаты выступил пред-домкома и заявил громогласно:

— Товарищи, я предлагаю: впредь до установки в каждой квартире своего радио, производить уборку в этих комнатах по очереди.

— Дело!

— Факт!

— Да чего там? Согласны, — закричали все хором, — …а самую установку произвести — поручить товарищу Грише, как опытному радио-инженеру, установившему в своей квартире первую в нашем доме, разрешите сказать, — радиостанцию!

— Согласны!

— Приветствуем!

— Ур-р-ра! — закричали жильцы и на радостях так качнули Гришку, что у него голова кругом пошла.

А ночью, когда опьяненный славой радио-инженер жилкоопа — товарищ Гриша засыпал, он слышал сквозь липкую дремоту ворчанье матери и смеющийся, добродушный голос отца:

— Оставь… Пусть ребенок развлекается… Чем царапаться ему с сестрою, пусть уж лучше до радио-дела приспосабливается… Может и действительно радио-инженером будет… В меня пошел мальчишка… Я, ведь, тоже был в детстве дошлым парнем..

Потом голос отца потерял слова и превратился в гудение пропеллера.

Гришка упал в липкие, пушистые об’ятия сна и тотчас же перед глазами его вырос огромный рупор, а оттуда густой голос прогудел громко и раздельно:.

— Мо — лодец!

И поцеловал Гришку в лоб.

Первый арест

Поглядывая из окна мчащегося со скоростью 70 километров в час поезда, я перебирал в своей памяти проводы вчерашнего дня, такого далекого, туманного, обрызганного горечью соленых слез.

Вспомнил синие горные вечера, нежные эдельвейсы, которые рвал я с опасностью для жизни на горных чердаках Швейцарии, и маленький домик с черепичной крышей, где я провел свое детство. И в дымке воспоминаний моих встал мой старый отец, покрытый сединою, точно старый Монблан своими вечными снегами.

Отец держал свою корявую руку на моей голове и говорил мне — голосом, дрожащим от слез:

— Сын мой, годы и работа подточили здоровье мое, и я чувствую, как с каждым днем убывают мои силы… А маленькие братья твои не хотят этого знать… Они с каждым днем просят все больше и больше хлеба, сыра и картофеля… Они ужасно много едят теперь… Я даже не знаю, как нам быть дальше… Наш огород и наша корова уже не в состоянии удовлетворить их аппетиты… Это ты должен понять сынок!.. И ты уже сам работник… Тебе, мой мальчик, уже 16 лет… А в твои годы — ого-о!.. В твои годы я начал вести самостоятельную жизнь, как и все… Да, да… Я еще и семье помогал тогда…

— Что ты хочешь, отец? — спросил я.

— Мне думается, — отвернулся он, — мне думается, ты мог бы проделать то же самое… Здесь, в этой маленькой Швейцарии, все поступают так… Ты не встретишь такой семьи, где не было бы половины членов ее в эмиграции… Бог мой — улыбнулся отец — не будь Швейцарии, я не знаю откуда бы брали европейские государства учителей, бонн и гувернанток…

Отец опустил голову и задумался.

— Но… куда я должен ехать? — спросил я, сдерживая на глазах невольно навернувшиеся слезы.

— Это ты сам решишь, но кто хочет счастья, тот должен ехать в большой город, — так говорил мне отец мой, а твой дед…

— Хорошо — сказал я — завтра я поеду в Берлин… Это очень большой город, не правда-ли?

— Да, это большой город; ты можешь найти в нем свое счастье… А на дорогу я тебе дам столько, сколько я в состоянии буду дать…

— Хорошо, — вскричал я и, боясь расплакаться, выбежал из комнаты.

Мимо окон плывут отвесные каменные горы, уходящие под самые облака и пронизанные стремительно сбегающими вниз бесчисленными ручьями.

Это каскады, потоки, целые реки.

Они бурлят, пенятся и, рассыпаясь по зеленой долине, орошают ее серебряными лентами.

Утро ясное, свежее, росистое, такое, какое возможно видеть лишь в Швейцарии.

Из окна вагона видны внизу дома, задернутые легким и прозрачным туманом, вверху по уступам лежит потемневший снег…

Сосновый лес мелькает в окнах темной зубчатой стеной и вниз, цепляясь за его ветви, ползут клубящиеся облака.

Чудно хороша эта дикая, чуть суровая природа.

Реки не просто текут, а бешено низвергаются; горы стоят дыбом; сено сушат на кольях; ручьев такое множество, точно там за хребтом этих каменных утесов хранятся неистощимые резервуары.

Иногда, на головокружительной высоте, мелькнет крохотная часовня, — окно, выдолбленное, в стене, или водруженный крест рядом с избушкой на курьих ножках.

По долине непрерывной чередой тянутся небольшие деревни с белыми домиками, с киркой в центре и с башенкой, которая неизменно украшена часами.

Деревни так часты, что башенки как будто смотрят одна на другую, сообщая друг другу деревенские новости, проверяя часы.

Иногда поезд подходит к ним очень близко, и тогда можно сосчитать колокола на прозрачной колокольне, можно даже разглядеть знаки циферблата.

Перекинутые через реки мосты дрожат под тяжестью вагонов, и во многих местах полотно до такой степени узко, что кажется, будто поезд несется над пропастью в воздушном пространстве. Не знаешь куда смотреть — вверху, над головой, нависшие скалы, а внизу бездонные пропасти, с гор — бешеные потоки.

Но человек привыкает ко всему: и тут по горам пасутся стада, из труб поднимается дым, смешиваясь с облаками, а кое-где сверкают косы…

Я ощупываю в кармане свой капитал в сумме 5000 марок (что составляет по курсу не более и не менее, как 4 доллара), прижимаю свой паспорт с драгоценною визой ближе к сердцу и погружаюсь в размышления.

Постепенно мысли мои начинают путаться, и я погружаюсь в глубокий сон.

Ночью разбудили, проверили паспорт, внимательно и долго смотрели на визу и ушли так же молча, как и вошли.

Я повернулся на другой бок и заснул крепким сном шестнадцатилетнего парня.

II.

Когда я проснулся, я увидел, что поезд несется уже по немецким землям.

Высунув голову в окно, я с жадностью присматривался к местности, вглядываясь с любопытством в горизонты, где, по моим соображениям, вскорости должен был показаться Берлин.

Я долго торчал в окне и перед глазами моими непрерывной вереницей тянулись местечки, селения, замки, города.

Необ’ятный полукруг видимого горизонта ни разу не оставался пустынным.

То и дело на горизонте показываются купола, кресты и колокольни.

Из-за колоколен выплывают густым лесом фабричные трубы, нагроможденные уступами красные или серые стены, крутые черепичные крыши, да одна, много две кирки на целый город поднимают к небу свои похожие на башенки колокольни.

Порою город подходит так близко, что можно рассмотреть все архитектурные детали его домов, но это продолжается недолго: поезд поворачивает — и город уходит в сизую мглу, точно тонет, погружаясь в недра земли, а на его месте выростает точно такой же другой город с точно такими же стенами, башнями и крутыми чешуйчатыми крышами.

А вот, наконец — поляна…

Она обведена проволокой и за проволокой прогуливается с лопатой худой немец, одетый в скомканную шляпу и стоптанные башмаки.

— Наверное картошку достает, — подумал я и тотчас же невольно вспомнил об оставленном доме.

Глаза наполнились слезами, и сердце окунулось в холодок щемящей тоски.

Я потихоньку отодвинулся в угол и начал отчаянно плакать, стараясь скрыть носовым платком свои слезы от других пассажиров, равнодушно поглядывающих по сторонам.

Наш поезд останавливается только на больших станциях, там, где есть буфеты; мимо маленьких он проносится вихрем, переходя с большой быстротой со стрелки на стрелку Я начал уже дремать, как вдруг кто-то сказал — отрывисто:

— Берлин!

Пассажиры засуетились, начали снимать с полок чемоданы, стараясь затянуть их туже багажными ремнями.

Но мне не нужно было волноваться, мой багаж лежал у меня на коленях и потому я бросился к окну посмотреть на раскинувшийся перед глазами Берлин.

Поезд шел по высокой насыпи, и скрытый в сизом тумане город, подходил с каждой минутой все ближе: надвигалось что-то серое, громадное и мрачное, как каменная туча.

Еще минута, и я увидел целую массу нагроможденных строений; стены лезли на стены, крыши поднимались над крышами.

И вдруг, город подошел совсем близко, поезд очутился в черте строений и помчался над крышами, балконами, над тротуарами и мостовыми.

Нагроможденные стены раздвигались, стали видны рестораны с открытыми террасами, круглые столики с большими кружками пива, эстрады с музыкантами, пюпитры с разложенными нотами.

Ближе к центру города дома были высокие, угрюмые, заслоняющие крышами соседние здания и стены и узкие улицы сверху казались каналами. Крышам и трубам, казалось, не было конца.

Ангальтер! Веселый берлинский ангальтер. Вот он — берлинский вокзал.

Поезд остановился под высоким стеклянным навесом, в ярком свете громадных электрических фонарей, разгоняющих полумрак серого берлинского утра.

Стеклянный дебаркадер быстро наполняется пассажирами, прибывающими каждые пять минут из Мюнхена, Бромберга, Кенигсберга, из Рура и и с восточных границ.

Пассажиров встречают родные, знакомые и просто любопытные. Раздаются поцелуи, возгласы, смех, торопливые крики и на мгновенье весь этот хаос звуков покрывается пронзительным свистом паровоза.

Меня никто не встречал и, глядя на радостные встречи, я почувствовал свое одиночество особенно остро…

Трегеры[2], которых во избежание толкотни в вагоны не пускают, подхватывали на лету выбрасываемые им из окон вагонов вещи и, нагрузившись, как верблюды, с трудом проталкивались в двери вокзала, толкая встречных и обгоняя друг друга.

Упрекнув себя в излишнем ротозействе, я схватил свой мешок и, пробираясь сквозь густые толпы народа, вышел на площадь, прилегающую к вокзалу.

Шум, крик, рев автомобилей; грохот ревущего четырехмиллионным населением города, оглушил меня и пригвоздил к асфальту.

Я тупо озирался по сторонам, долго глазел на вывески, пока глаза мои не остановились на огромном доме серого камня с трехсаженными золотыми буквами:

Отель-Экцельсиор

Дом давил своей величиною и угрюмым видом.

Здесь останавливаются богатые, мелькнуло у меня в голове, и, чтобы жить в этом отеле, нужно много, много денег… Нужно за одну ночь отдать весь мой капитал.

Я заметил, как многие пассажиры направились с чемоданами в руках в сторону отеля.

— Конечно, эти будут сегодня спать на прекрасных кроватях, а я?…

Вопрос довольно неприятный, черт возьми!

Я стоял и беспомощно размышлял:

— Ну-с… куда же идти теперь?… Ах, что я тут буду делать в этом неприветливом городе?… Впрочем — ерунда!.. Пока еще горевать не о чем… Я здоров, знаю недурно работу часового подмастерья и, кроме того, я так силен, что мог бы продавать мускулы свои наравне со взрослыми рабочими… П-фе, зачем мне хоронить себя до смерти?…

Ободренный немного, я молодецки подбросил свой легкий мешок на плечи и бодро зашагал к центру, в надежде найти счастье свое где-нибудь за углом этой шумной улицы.

Я свернул налево и попал на знаменитую берлинскую улицу — Унтер-ден Лиден — с роскошными дворцами, с превосходной мостовой берлинского асфальта, который справедливо считают лучше всякого паркета.

Огромные, многоэтажные дома с лепными украшениями, колонками, балюстрадами, с надписями и фигурами ослепляли своей красотой и красивыми сочетаниями узоров.

Всматриваясь в замечательною чистоту улицы, я никак не мог поверить, что совсем еще недавно этот город закончил большую изнурительную войну.

Я поравнялся с огромным, сказочно прекрасным зданием, перед которым на красивой площади и между таких же прекрасных зданий, был разбит красивый сквер с целым ковром рассыпанных цветов. Посреди сквера возвышался фонтан, а вокруг него, среди пестрых клумб, целая толпа играющих детей.

— Чей это дом? — спросил я встречного.

— Бывшего императора…

— А этот?

— Идите вы к черту… Кронпринца!

— Удивительно невежливый немец, — подумал я, посматривая на дворец б. кронпринца, буквально утопающий в зелени и коллонадах. Огромные деревья растут на террасе так же просто, как в лесу. Лезут в окна, переросли Капители высоких коллон.

Плющ так разросся, что ему тесно даже во дворце, он свешивается гирляндами вниз, обвивает баллюстраду, стену крышу, ползет без удержу и вниз и вверх.

— Что это вы рот раскрыли? — крикнул чей-то раздраженный голос и резкий удар в бок столкнул меня с тротуара.

— Болван… Нахал!.. — крикнул я, но толкнувший меня вряд ли слышал эти оскорбления, он уже пробирался далеко впереди.

Я наугад свернул направо и, кружа по улицам, старался знакомиться с городом, не останавливаясь на тротуарах.

Мое внимание прежде всего было привлечено этими громоздкими постройками.

Черт возьми, это какие-то пирамиды!

Почти во всех домах — окна, точно двери; двери, как ворота, а стены такой толщины, что мне оставалось только удивляться, как выдерживает земля такую тяжесть.

Переходя из одной улицы на другую, я вышел на огромнейшую Потсдамскую площадь, откуда радиусом расходятся берлинские улицы.

— Однако, — остановился я, — почему здесь так много полиции?…

— Почему так много полиции? — спросил я полного немца, остановившегося рядом со мной.

Немец подозрительно оглядел меня с головы до ног, — презрительно прищурил глаза и, подняв воротник, зашагал прочь, не удостаивая меня больше ни одним взглядом.

Такой ответ не мог удовлетворить меня.

— Может-быть, это в порядке вещей, что у немцев полицейские участки расположены на площадях, однако, я готов биться на заклад, если здесь не произойдет чего-нибудь необычайного.

Такое обилие толстых шуцманов в зеленых шинелях и белых перчатках, торопливо перебегающих от одной группы к другой, сулило что-то весьма занимательное и интересное.

— Надо узнать…

Я втерся в толпу и, прислушиваясь к разговорам, тут же узнал о готовящееся манифестации фашистов в цирке и о том, что коммунисты решили этой манифестации не допустить.

В сущности, мне было все равно — чей будет верх, так как ни о фашистах, ни о коммунистах, я никогда еще не слышал ничего хорошего, но, несмотря на это, — мною целиком овладела мысль допустят или нет коммунисты фашистскую манифестацию?

III.

Вдруг площадь начала заполняться народом.

В разных концах зазвенели детские голоса.

— Листовки!..

— Где?..

— Эй, листовки!..

Мимо меня пронесся малыш лет семи с кучей листовок в грязных руках.

Малыш раздавал листовки всем проходящим и при этом выкрикивал звонко:

— Diktatura des Proletariats![3]

— Стой… Стой, каналья!

Какой-то буржуа с седеющей бородкой схватил малыша за воротник и начал вырывать листовки.

— Брось… Брось, негодяй, — хрипел буржуа.

Однако, за малыша вступились взрослые и седому господину пришлось отпустить его.

Тем временем народ прибывал, вливаясь со всех улиц, точно в колоссальный резервуар человеческих тел; становилось тесно и душно.

Споры, крики и ругань вспыхивали вокруг меня поминутно.

Атмосфера накалялась.

Кто-то крикнул:

— Эй, коммунисты идут..

— Иду-у-ут!

— На Фридрихштрассе коммунисты!..

— Коммунисты идут…

— Десять тысяч…

— Ой, пусти-и-и-те!

— Десять тысяч!

Толпа хлынула вперед и, подхватив меня, выбросила на широкую улицу, заполненную толпами людей, одетых в синие рабочие блузы.

И над этой синеблузой процессией, шагающей густыми неплотными рядами, тихо казались красные знамена.

Впереди нестройными кучками бежали рабочие, они размахивали кепками и кричали возбужденно:

— Шляпы долой перед красными знаменами!

— Эй, шляпы долой!

Хорошо одетые буржуа, точно не слыша этих окриков, посматривали с усмешкой на процессию рабочих и о чем-то шептались между собой.

Тогда один из синеблузых подскочил к смеющимся с сжатыми кулаками, топнул ногой и крикнул злобно:

— Шляпы долой!

Господа выпустили ему в лицо сигарный дым и захохотали.

Рабочий крикнул что-то, размахнулся, ударом кулака сбил с господина шляпу и начал топтать ее ногами.

— Ах! — крикнул кто-то.

Буржуа с побледневшими лицами торопливо сдернули шляпы и начали бросать на асфальт дымящиеся окурки сигар.

Мне стало отчаянно весело и я, невольно для самого себя, крикнул громко:

— Ах, молодец какой!

— Мерзавцы, — прохрипело у меня над ухом, — это называется вежливость по русски!

— По русски иль по французски, а мы заставим вас уважать красные знамена, — запальчиво крикнул худой и высокий, стоящий рядом со мной на тротуаре.

— Не так скоро, — прохрипел толстяк.

— Посмотрим!

— Поезжайте смотреть в Россию, если вам нравится красный цвет!

— И поедем… Не ваше дело!

Толстяк негодующе мотнул головой и прохрипел, задыхаясь от злобы:

— Я удивляюсь, почему вы до сего времени не там?

— Мы ее здесь откроем… Слышите?.. Здесь — в Германии будет Россия! — крикнул худой и, грозно вращая глазами, кинул многозначительно:

— О, тогда мы с вами поговорим по иному, мой добрый господин!

Толстяк побагровел, надулся и канул:

— Скорее вы козла родите, чем это будет!

Поднялся невообразимый шум.

Худой кричал что-то и лез с кулаками к толстяку.

Началась свалка.

Я, воспользовавшись общей суматохой, поднял ногу и со всего размаха ударил альпийским носком по отвислому заду толстяка.

Потом и я что-то кричал и так же, как и все, размахивал руками, волнуясь за всех и больше всех.

Кто-то взял меня под руку и прошептал вкрадчиво:

— Господин, по вашему акценту я вижу, что вы иностранец! Не так ли?

— О, да, я только что приехал.

— Может быть из России? — ласково спросил мой случайный знакомый.

— Совсем нет… Я приехал из Швейцарии!..

— Да, да — совершенно верно…. «Совсем нет» — это выражение, конечно, швейцарцев… Вы где-нибудь уже остановились?

— Я… я еще не знаю… Мне, прежде всего, необходимо найти себе работу!

— Вот как? — обрадовался мой «знакомый», — в таком случае все очень хорошо… Сейчас мы пойдем ко мне… Вы переночуете у меня, а завтра получите хорошее место…

— Вот здорово, — не удержался я, — как хорошо, что мы встретились с вами… О, я буду очень прилежно работать…

— Хорошо, хорошо, — заторопился «добряк», — а пока что — идемте!

— Как я благодарен вам, — сказал я, — этой услуги никогда в жизни мне не забыть!

С этими словами я перекинул мешок, через плечо и пошел за ним.

Мы вышли на красивую улицу.

— Как называется эта улица?

— Лейпцигештрассе, — ответил незнакомец, беспокойно посматривая по сторонам, — эта улица по своей красоте может соперничать с Фридрихштрассе, а Фридрихштрассе самая красивая улица Берлина.

Я с любопытством осматривал огромнейшие витрины магазинов, богатство выставленных на показ товаров и любовался роскошью, тающей за огромными зеркальными стеклами.

— Добрый день, господин, комиссар! — вдруг проговорил мой спутник, останавливаясь.

Я поднял голову кверху.

Перед нами стоял высокий, плотный господин в штатском платье, из-за спины которого выглядывали квадратные физиономии краснощеких шуцманов.

— Где вы взяли этого урода? — спросил тот, кого мой спутник назвал комиссаром и ткнул в мою сторону мясистый палец.

Мой спутник как-то странно подмигнул шуцманам и с хохотом проговорил:

— Это очень хороший мальчик, господин комиссар, и я хочу приютить его у себя!..

— Кто ты? — спросил комиссар.

— Я… я…

— О, это вполне порядочный иностранец, — засуетился мой спутник, — а что касается его поведения, так он в этом, право, не виноват!

— Возьмите его, — сказал комиссар, — а вы, господин Шпекенштейн, зайдете в полицей президиум через час и пятнадцать минут.

— Хорошо, господин комиссар… Но, право, лучше отпустите его, — он очень хороший мальчик!

Шуцманы засмеялись и, взяв меня за рукав, сказали: идем!

Подгоняемый в спину здоровеннейшими кулаками шуцманов, я двинулся вперед.

В полицей-президиуме меня втолкнули за решетку и ушли.

Я залился горькими слезами, но вспомнив, что я еще ничего не ел, вытащил кусок сыра и хлеба и принялся за еду.

Слезы капали на хлеб и на сыр и оттого обед мой был такой горький и соленый.

Вскорости привели еще партию людей, среди них я узнал того худого человека, который спорил с толстяком на Фридрихштрассе.

Держали нас до вечера.

Потом пришел огромный шуцман и, поманив меня пальцем, сказал:

— Эй, иди-ка сюда… Это тебя Шпекенштейн арестовал?

— Да!

— Ну, так ступай за мной!

Я вздохнул и, веяв свой мешок, пошел по корридору за шуцманом.

Меня ввели в накуренную комнату, где сидело много полицейских и штатских, среди которых я угнал комиссара.

— А-а, большевистский шпион! — приветствовал он меня, потирая руки.

Я снял шляпу и молча поклонился ему.

— Смотрите, как он вежлив этот азиат! — захохотал комиссар.

— Я не азиат, господин комиссар, моя национальность — латыш! — ответил я, вздыхая.

— Латыш? Ого!.. Знаю, знаю… Слышала и здесь… Если не ошибаюсь, латыши считаются самыми преданными войсками большевиков… Когда ты выехал из России?

— Я еще в России не был, я приехал в Берлин из Сант-Галлена.

— Зачем ты сюда приехал? Кого ты здесь имеешь?

— Я приехал искать работы, господин комиссар. Наша корова не может прокормить нашу семью, господин комиссар, и наш огород…

— Так ты хотел кормиться на большевистское золото, захотел попробовать молочка московской коровки?

Все захохотали.

— Обыскать его! — крикнул комиссар.

Несколько полицейских бросились ко мне, вырвали мой мешок и выбросили оттуда на пол сыр и хлеб.

Потом заставили вывернуть карманы и снять ботинки.

Вместе с моими 4 долларами, шуцманы вытянули из карманов тягчайшие грехи моего детства — рукописи со стихами.

— Что это? — спросил комиссар.

— Это… это — замялся я.

Комиссар развернул мои бумаги, посмотрел на них внимательным взглядом, перелиснул несколько листков и, сделав удивительно глупое лицо, оглушительно захохотал:

— Ба! Большевик, оказывается, пишет стихи. Это уже становится интересным! Минутку внимания, господа!

Он отставил рукописи далеко вперед и, паяснячая, начал читать:

О, голубые озера Швейцарии,
Почему вы такие печальные?
Отчего вы грустите всегда
И почему синие глаза ваши полны
тоскою?
Может-быть оттого вы грустны,
Что в ваши волны текут слезы
Бедняков, имеющих одну корову.
И маленький кусочек огорода,
Почему же богатые вечно веселы
И у них всего имеется вдоволь?

Это были ужасно плохие стихи и, слушая их, я отчаянно краснел.

— Го го-го! — задрожал полицей-президиум от смеха, а комиссар, разрывая мои рукописи, произнес сурово:

— Потому что они работают, а не пишут таких глупых стихов и не разоряют свое отечество ежедневными бунтами… Покажи мне документы!

Я протянул ему свой паспорт.

Комиссар внимательно посмотрел на памятную бумажку, а потом, вскочив, закричал в негодовании:

— Маленький негодяй, ты сказал мне, что ты латыш, а здесь стоит «русский». Как ты смел обмануть меня?

— Я латыш по национальности, но в то же время русский по подданству!

— Ты большевик?

— Я… не знаю!

— Смотрите, какой маленький, а какой уже хитрый, — произнёс один господин с седеющими бакенбардами, — и, заметьте, они все такие… Сколько ты уже расстрелял народу, змееныш? — обратился он ко мне.

— Я… я не знаю!

— Слышите? Он не знает! Он уже счет потерял?

Все снова захохотали.

Комиссар зевнул и сказал:

— Ну, довольно! Он уже начинает повторяться, а это чрезвычайно скучно!. Ну-с, итак, мой прекрасный, талантливый, поэт, завтра ты будешь направлен в свою разбойничью Россию… О, там, конечно, твое творчество оценят гораздо выше, чем мы могли это сделать… Но, — комиссар сделал снова глупое лицо и развел руками, — прости, пожалуйста, мы его совершенно не понимаем… — Уберите его!

* * *

Вскоре я был высажен на польской границе, а польская дефензива[4] выбросила меня через несколько дней на русскую землю.

— Большевик? — спросил красноармеец.

— О, да, — ответил я твердо.

И вот я попал в маленький, тихий Харьков.

Но разве счастье находят только в больших городах?

Ах, отец, отец, ты право ошибся, послав меня за счастьем в ревущий Берлин.

Делегация

Собрание отряда юных пионеров открылось ровно в 18 часов и 3 минуты по официальному времени.

Секретарь Энгель, прежде всего, основательно пробрал ребят за опоздание.

Ну, сами посудите: собрание было назначено на 18 час. 2 мин., а Колька, Шайба и Владлен почему-то заставили собравшихся ожидать целую минуту.

Как хотите, а это уже чересчур…

И секретарь был вполне прав, когда он задал опоздавшим основательную головоломку.

Так им и надо.

Хотя, по совести сказать, Колька едва ли был виноват в опознании, и вообще этот Колька считал себя самым разнесчастным человеком в отряде.

Во первых — имя!?

Ну, кто теперь из уважающих себя пионеров имеет такое пакосное название?

То ли дело — Ревмир, Октябрь, Зорька, Лени; да мало-ли хороших имен?!

А тут — Колька?!

У — ди — вительно остроумно?!

Ясно, что с таким именем всегда приходится опаздывать.

Почему?

А очень просто —

— Попробуйте-ка придти на минуту раньше, если этот противный Ревмир всегда старается превратить свободную минуту в дразнилку.

За минуту до начала собрания вы обязательно услышите ехидное хехиканье этого несознательного пионера и разные оскорбительные словечки.

Во первых — у Ревмира очень глупое лицо и язык вытягивается до галстуха.

А как визжит, он? Фу! Точно его булавкой колят:

— Царь Николай!

— Эй, Николай II, самодержец великой и малой России!

И так каждый день — царем дразнит.

Предположим, если бы вас царями называли, вам приятно бы было?

Вот то-то и есть!

А потому, выслушав выговор секретаря, Колька сказал мрачно:

— Знаю уж… Начинай-ка лучше собрание!

Секретарь позвонил карандашем в пузатый графин, поправил на шее красный галстух и приступил к докладу, стараясь — по мере возможности, — говорить солидным басом:

— Товарищи, на днях исполняется годовщина… эй, Ревмир, ты чего Кольку булавкой тычешь? предупреждаю, если будешь баловаться… исполнится годовщина нашего журнала пролетарских детей, который и есть наш печатный орган… Ревмир, в последний раз говорю… орган и который освещает нашу пионерскую жизнь.

Секретарь посмотрел уничтожающе на Ревмира и сделал строгие глаза:

— Товарищи, западные дети, которые в Европе, те не могут иметь своего журнала, а мы имеем.

Мы должны сказать открыто и не таясь… выйди, Ревмир, с собранья, если ты себя так ведешь! Ну?

— Я… я… я! — смутился Ревмир.

— Я тебя в последний раз предупреждаю… Мы должны сказать открыто и не таясь, — наши пролетарские дети… мы имеем свой журнал, а когда нас эксплуатировали буржуи, мы тоже не имели своей печати, а вождь всего земного шара — товарищ Ленин, дедушка Ильич дал нам свой журнал. Товарищи, да здравствует товарищ Ленин и вся мировая революция!

Пока пионеры аплодировали, секретарь успел выпить три стакана холодной воды, после чего попросил всех в порядке очереди вносить предложения о том, как ознаменовать великую годовщину.

Колька, желая искупить свое опоздание, встал и поднял, руку вверх, но в это время Шайба нечаянно наступил ему на ногу, отчего Колька вместо предложения отчаянно крикнул:

Секретарь удивился такой краткости и попросил Кольку изложить свою мысль более понятно:

— Что ты хотел предложить?

— Я, — замялся Колька, — я… позабыл!

Ребята захохотали, а Колька, покраснев, как знамя отряда, опустился на свое место.

— Ну, вносите предложения, товарищи! — предложил секретарь вторично.

Шайба поднял руку и, получив слово, предложил послать в редакцию журнала делегацию, которая могла бы приветствовать пионерский журнал «Красный Галстух» и могла бы поделиться своими мыслями о направлении журнала.

Но Колька никак не мог простить Шайбе обиду и потому дал его предложению отвод.

Секретарь посмотрел на Кольку и спросил:

— А по какой причине?

— Не знаю!.. — буркнул Колька.

Ребята снова захохотали, и отвод Кольки провалился без обсуждения.

* * *

Попал Колька в делегацию по очень и очень серьезным причинам.

Во время обсуждения кандидатур выяснилось, что если бы Шайба не наступил ему на ногу, он сам бы внес это предложение, а, кроме всего у Кольки оказались замечательно хорошие стихи, которые он мог сдать только лично редактору — в его собственные редакторские руки.

Шайба попал, как внесший предложение, а Май, как самый маленький из всего отряда и как самый отчаяный пикор, ребята даже прозвали его ответственным пикором.

Конечно, так называли Мая не потому, что ему очень часто отвечали в почтовом ящике, а потому, что он — Май — целиком отвечал перед тремя газетами за полное освещение пионерской жизни в коллективе.

Как он освещал ее — это дело не наше (пусть грех сей останется на его душе), для нас важно лишь то; что Май попал в одну делегацию вместе с Колькой и Шайбой, чем гордился Май не мало.

Выбрав делегацию, ребята засыпали их напутственными пожеланиями:

— Скажите, чтобы больше рассказов печатали!

— …и чтоб о западных детях!

— …про другие страны!

— …и повести с приключеньями!

— …о коллекции марок!

— …о радио!

— …про аэропланы!

— …о похождениях пионеров!

— …про гербарий!

Все пожелания пионеров делегация записывала в свои книжечки, но потом пришлось сбегать в магазин и купить вскладчину бумаги: так много было пожеланий.

Владлен передал Маю огромную рукопись и просил вручить ее самому редактору:

— Смотри, не забудь… Это, знаешь ли, новые похождения Кима и Индии и среди негров. Напитано недурно, — скромно добавил Владлен — читал я ее Ревмиру, так он сказал, будто эта вещь талантливо разработана. И еще скажи — гонорар я жертвую в пользу беспризорных… и на памятник Ленину, а если останется что-нибудь, пусть на аэроплан передадут и чтоб аэроплан назвали Владленом! Не забудешь?

Май обещал не забыть.

* * *

А утром, в день годовщины, делегация уже поднималась по ступенькам на самый, что ни на есть, — верхний этаж.

Поднявшись, представились курьеру:

— Делегация!

Курьер зевнул и сочувственно произнес:

— Что ж, бывает… Только если вы в редакцию «Красного Галстуха», так идите прямо и налево!

Делегация пошла прямо и налево и свернув в конце корридора направо и направо, попала в редакционное помещение.

В редакции немного растерялись. Шайба нерешительно посмотрел вокруг себя и спросил несмело:

— А который здесь есть пионер, что секретарем журнала?..

В этот день секретарь особенно старательно побрился и далее чуточку мог бы походить на пионера, если бы этому не мешал предательский рост, благодаря которому секретарь нередко стукался головою в потолок.

— Я секретарь, — сказал он и хотел приподняться со стула, но, вспомнив про потолок, решил принять делегацию сидя.

Делегаты вежливо поздоровались с редакционным секретарем, пожурили его слегка за отсутствие пионерского галстуха и, не теряя напрасно времени, приступили к деловой беседе:

— Скажите, редактор журнала тоже пионер?

Секретарь немного подумал и с расстановкой ответил:

— Видите ли, не так, чтобы уж совсем пионер, но… Если бы в 1880 году были пионерские организации, я думаю, он был бы самым примерным пионером!

— Но, — налегал Шайба, — все таки он есть сознательный товарищ?

Секретарь пожал плечами:

— Кто ж его знает?.. Вот уже двадцать три года, как он большевик — это я знаю, а насчет сознательности — не отвечу… По моему — сознательный!

Делегаты немного посовещались и решили, что за такое время пребывания в партии даже Колька сделался бы сознательным и потому пришли к единогласному заключению:

— Конечно, редактор человек сознательный и пионеров понимать должен.

Шайба оглянул комнату, повертел дверной ручкой и сказал секретарю строго:

— Ну, вот! Мы, т. е. Я, Колька и Май — являемся делегацией краснооктябрьского отряда и должны выразить свою радость по поводу годовщины самому редактору и сделать ему кой-какие указания по поводу журнала!

— Хорошо, — сказал секретарь и повел делегацию к редактору.

* * *

После приветственных слов, Колька попробовал было сагитировать редактора насчет своих стихов.

— Вы, как сознательный товарищ и наш редактор, — начал Колька, — то я хочу вам дать для журнала мои стихи и чтобы сейчас же ответ!

Но редактор журнала — стреляная птица и потому ответил Кольке с дипломатичным уклоном.

— Видишь ли, ты свои стихи, конечно, можешь оставить, но ответа теперь я не могу дать. Есть у нас пионерская редакционная коллегия, то да се, сам понимаешь, как трудно решать вопрос о стихах!

О редакционной корзине редактор умолчал, но Колька все-таки обиделся:

— Смотря, какие стихи, а если это мои — тогда как?

Впрочем, редактору не пришлось отвечать, потому что вперёд выступил Шайба и, отстранив Кольку, начал свою речь таким образом:

— Вы, товарищ редактор, не обращайте внимания на Кольку, потому он у нас самым отсталым пионером считается: всегда опаздывает на собрания, а раз даже на три с половиной минуты опоздал, но в виду того, что мне поручили сделать указания журналу, то — конечно — необходимо печатать в журнале: как живут дети-пролетарии в Америке, Франции и в других буржуйских местах.

Также очень желательно нам узнать: как самому сделать фотографический аппарат, потом еще относительно хождений, путешествий в разных странах и еще чтобы — как получается стекло, иголка, бумага и как нефть добывают и почему землетрясения происходят и чтобы не как в газетах, а как в рассказах.

— Еще — про наши города: что делают люди в Москве и что они производят в Самарканде, чтобы мы могли хорошо знать наш С.С.С.Р.

Потом просим описать, что будет через тысячу лет и как жили люди, когда еще городов не было!

Долго Шайба выкладывал, а если спотыкался, то ему на выручку спешил Май.

— Очень рад, что вы стремитесь быть хорошо развитыми и образованными пионерами! — сказал редактор, выслушав делегацию, — наша республика очень нуждается в дельных и толковых людях и мы принимаем все зависящие от нас меры, чтобы в нашей стране было побольше культурных людей!

С этими словами он достал из письменного стола лист бумаги, на котором все пожелания пионеров были написаны слово в слово.

— Видите — сказал он — это план нашей дальнейшей работы и все, что хотят знать пионеры, мы в самом ближайшем будущем начнем печатать!

После этого беседовали еще полчаса.

Воспользовавшись рассеянностью редактора, Май потихоньку открыл в редакционном столе боковой ящик и сунул туда рукопись Владлена.

Распрощались друзьями.

И, когда вышли на улицу, Шайба сказал с удовлетворением:

— Вот это — сознательная редакция! Мы только еще подумали, а они уже и план составили. Хо-ро-шо!

А Колька всю дорогу молчал и только у дверей отряда взял улыбающегося Мая за плечо и пробурчал мрачно:

— Смейся, не смейся, я все равно скажу, что ты простился с редактором за руку. Посмотрим, какое ты имеешь право нарушать пионерские обычаи. А еще сознательным себя считает?! Вот увидишь, как тебя взгреют!

Политконтролер Мишка

I.

В представлении Мишки — посыльного вокзальной почты — вставали далекие города, с неведомыми названиями — большие и маленькие, где с раннего утра до поздней ночи шла беспрерывная стрельба, где по железу крыш катался треск стального гороха и в темных переулках, согнувшись в три погибели, мелькали эти странные люди — большевики.

И Мишке казались они почему-то замаскированными, таинственными, — в огромных, серых кепках.

Но для чего сражались они — трудно было Мишке понять, и напрасно он ломал себе голову, стараясь разгадать этих удивительных людей — большевиков.

— Ну, революция, — размышлял Мишка, — царя там… убрали, ну… конечно, это нужное дело, потому об этом и батька всегда говорил..

Хорошо — пусть так… А теперь что?.. Нет же ведь царя?.. Что же теперь бьются?..

В мучительных поисках ответа он шел к своему закадычному другу — Ваське под лестницу, где тот клеил конверты, садился против него на корточки и спрашивал:

— Как ты думаешь, Васька, насчет революции?.. Что это революция?…

— Революция-то?.. А очень даже просто — без Царя значит!

— А теперь?

— Чего?

— Да вот теперь-то… Ведь, говорят, другая идет революция по городам… И телеграммы каждый день приходят…

— Это ты про большаков, что ли?

— Угу!

— Большаки… это уж выходит что-нибудь в роде фигель-мигель… И опять же, кто их знает что они за люди!..

— Разное про них говорят, — задумчиво произносит Мишка, рассматривая с интересом свой большой палец, выпирающий из сапога, — кто говорит — будто за новую революцию они, а кто и другое… Начальник говорит, что они бандиты…

— А бандиты кто?

— Бандиты?.. Кто ж их знает… Видал я вот в цирке недавно… плясали танец бандитов… в кепках и с красными галстухами на шеях…

— Ну, вот и брешешь… Это плясуны просто! Ты перепутал, наверно, чего-нибудь или не понял как следует… Если он плясун, так зачем ему революция?

— Это, конечно, — соглашался Мишка, — только, надо бы разузнать про такое дело основательней… Знаешь — вот… спросим-ка у Сахарова — он большой и должен все до ниточки знать об этом!..

— Ладно… Вот только кончу эту сотню клеить и — Гайда.

Сахаров — почтальон вокзальной почты — угрястый и добродушный малый, был самым задушевным приятелем Мишки и Васьки. Всегда веселый и неунывающий, он соглашался на всякие рискованные предприятия ребят, затеваемые, с целью насолить начальству; любил Сахаров потолковать и о неравенстве между богатыми и бедными, любил поругать за глаза все начальство, начиная от губернатора и кончая дежурными по телеграфу.

— А вот, ведь, в глаза не скажешь, — подзадоривали его иногда ребята.

— Скажу, хлопцы, — улыбался Сахаров, — будет время — скажу… Но только — лучше помолчать до поры до времени… А так-то — что ж без толку трепаться?

А ругал он телеграфное начальство не без дела: за Мишку крепко крыл начальство Сахаров.

Мишка самоучкой на Бодо и Юза по ночам учился, Мишку били по утрам за самовольство, грозили выгнать со службы, ежели он — Мишка — хоть еще раз подойдет к аппарату; дежурные чиновники ухо вертели, приговаривая:

— А, будешь? Будешь, пащенок ты эдакий?.

Мишка дергался, извивался, клялся и зарок давал:

— Ой, дядиньки, по гроб жисти не подойду к аппарату.

А ночью снова залезал на высокий стул и принимался за старое.

А когда Мишка дежурил, однажды ночью, за одного нализавшегося в стельку юзиста, отскакивая при приближении дежурного в сторону от аппарата, Сахаров гордо прохаживался по телеграфу, подходил поминутно к Мишке и с важностью спрашивал:

— Ну, сыпешь?

— Сыплю, — отвечал Мишка, и рожа Мишки расплывалась в сплошную улыбку.

— Смотри, чтоб дежурный не заприметил!

— Плевать! Он уже после одиннадцати заваливается спать до утра!

— То-то, что — до утра, а с этой крахмальной души возьми непременно полтину за дежурство.

Жили дружно и разница лет не мешала дружбе.

— Ну, пойдем что ли? — сказал Васька, складывая склеенные конверты в ящик.

* * *

Внизу — длинные столы, на столах шнурки, печати, сургуч, ящики короткие, ящики длинные, и письма, письма, письма.

Из углов сургучная паль в нос вползает вертящая, назойливая…

— Работаешь?

— Да, надо, ребятки, надо… Человек сотворен для работы и в ней вся его радость, значит…

Васька толкнул Мишку в бок:

— Ну?.. Спрашивай!

— Спрашивай ты сам!

— О чем это, ребятки? — поинтересовался Сахаров.

Мишка крякнул и с важностью пробурчал:

— Да вот, насчет жизни хотели мы спросить у тебя!

— О какой такой жизни?

— Ну, о большевиках, значат… Интересно знать нам, что есть большевики?

— Большевики-то?.. Гм… Как вам сказать?

— Чьи они?

— Та наши ж!.. Доподлинные — кровь от крови… Наши ж — рабочие.

— Они в кепках?

— Да, разные есть, — не дослышал Сахаров, — есть и крепкие, есть и хлибкие, а только — други они рабочему люду!..

— Так… А чего хотят они?.. Добиваются к чему?

— Чего?.. Вот дурень, ну, а если он рабочий так чего ему хотеть больше, как облегчения жизни. Рабочему — известное дело: дай жизнь человеческую… Вот ты, примерно… Ты и на Юзе и на Боде, что называется, по всем правилам дуешь, в роде как на манер заправского чиновника!.. Так-с!.. Сыпешь, говорю, а тебе чин дают? Н-нет. А дадут его? Тоже — нет! Почему? Да оттого, что ты без образования… В том то и штука, а большевики — они для всех хотят сделать этот чин доступным… Значит и выходит, что ты — дурак…

Почему это выходило именно так, — Мишка никак не мог додуматься, однако с этого дня он начал молить бога дать большевикам победу.

— Господи, Сусе, — крестился Мишка, — помоги ты этим людям одержать верх над врагами…

* * *

Наступила осень.

Из дымных харьковских окраин рабочих глянул суровый и строгий Октябрь, глянул задымленным главой и — расцвел в пороховом дыму невиданно красными лозунгами.

Сверкнул солнцетканными прожекторами и гаркнул мощно, взрывчато:

— Да здравствует власть рабочих, крестьянских и солдатских депутатов!

И звонкоголосьем ринулось:

— Да здрав — ству — ет!

В один из октябрьских тревожных дней проснулся Мишка от грозовых выбухов, сотрясающих рамы дома.

Сбросил Мишка с лежанки ноги, вскочил.

— Чего? — забормотал он с просонья.

А мать по комнате прохаживается в беспокойстве, пальто одела, повязалась платком по старушечьи, — в глазах тревога свернулась.

— Ты, Мишенька, сегодня уж не ходи, на телеграф-то!..

— Чего?

— А так, неладно у нас в городе!

— Что неладно-то?

— И сама не знаю что. А только ходить тебе на службу — не след!

— Ерунда, — произнес Мишка и «ерунда» почему-то басом сказал, а потом почувствовал себя большим и серьезным.

Быстро натянув на плечи подбитое ветром пальто и всунув ноги в стоптанные сапоги, Мишка выскочил на улицу и вприпрыжку побежал по гулким и промерзлым тротуарам.

В воздухе носилось что-то особенное, необычайное.

Улицы были пустынные, засоренные. Изредка, с воем и хрипом летели приземистые авто, набитые вооруженными людьми, скакали горбатые грузовики с матросами и пулеметами и следы их поднимались пылью, мусором, лохмотьями вчерашних дней.

Мишка голову до ушей втянул, руки глубоко в карманы засунул, нажал «педали», и закружил в проулках быстрым, скорострельным шагом.

Центр города — стальные трели сыпал, по улицам и крышам лай металла катался и где то глухо и тяжело вздыхала гулкая медь.

— Большевики… большевики… большевика… Стучало в висках у Мишки и почему-то хотелось крикнуть, захохотать, бежать и плакать…

* * *

Привокзальную площадь запрудили автомобили. На автомобилях — матросы, пулеметы, красные флаги, с автомобилей — речи — горячие, страстные.

— Да здравствует…

— Не толкайся рыжий!

Толпа, окружившая автомобили, ревела от криков и ругани, вплетая в речи ораторов шум, рев и рукоплескания.

Сунулся Мишка поближе — послушать большевистские речи, — не пролез: тискался, да неудачно. Махнул рукой и двинул в контору.

Двери раскрыты настежь, на полу сорные кучи. В конторе тишина пустыни — мертвая и сонная.

Из аппаратов ленты выползли, упали испещренные на пол и навертели у стульев, белые кружева с фиолетовой вышивкой.

Бумаги беспорядочно раскиданы по столам и пол покрыт синим снегом телеграфных бланков.

В углу настойчивый клопфер выбивает спокойно и методично, точно горохом сыпет, однообразное:

Хрк… Хрк… Хрк… Хрк.

— Харьков зовут, — метнулся было Мишка к аппарату, но, услышав в соседней комнате шум голосов, кинулся туда.

— Что-то будет теперь? — подумал он, протискиваясь в двери комнаты, набитой людьми.

В маленькой дежурной комнате шло экстренное собрание чиновников привокзальной почты и телеграфа. Сквозь сизые туманы табачного дыма можно было различить форменные тужурки юзистов, морзистов и бодистов.

В сизом тумане плавает вздрагивающий голос начальника конторы, распертый колючим бессилием злобы:

— …А до тех пор… Мы не должны приступать к работе… Мы присягали временному правительству. Мятеж поддерживать мы не должны и не можем… Необходима твердость и решительность…

— Как скоро кончится все это?

— Мне думается — неделя, полторы. Вернее всего — несколько дней.

— Значит…?

— Значит, до появления правительственного приказа о начале занятий, мы свободны.

— Что ж, дома недурно посидеть, — сказал кто-то, когда чиновники чинно начали выходить из комнаты. И кто-то засмеялся:

— Ну, вот, слава богу, и мы дожили до забастовки!

Увидев бросающих телеграф чиновников, Мишка остолбенел.

— А как же аппараты? — хотел он крикнуть, но почему то удержался.

— Пусто… Хоть бы Ваську найти! — И где он делся?

Бросился Мишка вниз, но и там никого не было — почтовое отделение щурилось подслеповато пыльными окнами и жутко молчало.

Железные двери наглухо замкнулись засовами и в коридорах вытянулась сухая, молчаливая пустота.

II.

Утром долго раздумывал Мишка — идти или не идти.

Решил пойти:

— Спросить Сахарова и Ваську… Главное узнать — будут ли они работать?..

…Вокзальная почта была открыта.

У распахнутых настежь дверей стояло два матроса с наганами за поясом, с бомбами и с короткими карабинами за плечами.

Шикарные брюки — клеш, казалось, заслонили собою все телеграфное помещение от Мишкиных взглядов.

— Ку — у — да прешь? — заорали вооруженные.

— На службу!.. Куда еще?

— Ишь ты, — улыбнулись матросы — выходит, что ты не саботаж, а форменный братишка революции… Ну, молодец… Нашим будешь!.. Ну, сыпь, братишка, сыпь…

В коридорах — пустота вчерашняя, и только из внутренних комнат доносился слабый и невнятный шум голосов, да слышны где-то в коридорах чьи-то гулкие шаги, — тяжелые, претяжелые…

Мишка кинулся быстро в дежурку:

— Кто то есть!

Влетел, распахнул дверь и —

— Ба-а, Сахаров?!.

Действительно, в комнате за большим столом сидел тот, кого так настойчиво искал в эти дни Мишка.

На столе стоял пузатый чайник, равнодушно пускающий пар пачками, жались одна к другой новенькие жестяные кружки и грудой высились куски хлеба и сала.

И тут же — около: на подоконниках, на стульях, на диванах — ворохами сваленные груды винтовок, а на полу — спящие в повалку незнакомые Мишке вооруженные люди.

Глянул Мишка на Сахарова и обомлел.

Не узнать почтальона Сеньку.

За поясом — два нагана, через плечо лента с патронами.

— Ишь ты… — только и мог прошептать от зависти Мишка..

Сахаров в упор смотрит, чай потихоньку прихлебывает из кружки и улыбается глазами:

— Ну?.. Пришел, говоришь?

— Пришел!

— Будешь работать?

— А ты?

— Что я? — Сахаров взглянул на Машку строго и внушительно, — да знаешь ли ты, кто я теперь такой?

— Кто?

— Начальник привокзальной почты!

— Ты?

— Я!

— Ф-р р-р — брызнул Мишка, надулся до багровости, потом не выдержал и снова забился в припадочном смехе. — Ну, и брякнет же такую несуразицу… А где у тебя мундир, манжеты и глаже?

— Дурак, — обиделся Сахаров, — что ж я шучу что ли?.. Глаже, да крахмале это у человека существует для прикрытия грязноту души, а нам — оно не нужно…

— Да ты ж телеграфного дела не понимаешь! — не сдавался Мишка.

— Вот дурень. Заладила сорока про Якова. Говорю тебе — я начальник почты, значит — точка и тире… Не веришь — спроси у них, когда проснутся, а тебя я назначаю начальником телеграфа и политконтролером.

Мишка подумал и согласился.

— А ты мне наган дашь? — спросил деловито новый начальник телеграфа.

— Наган?… Да я тебе не то что наган, но и даже смитвесона прицеплю. О! Держи!

Мишка нацепил тяжелый Смит-Вессон к поясу — не годится: до самых колен достает, да и тяжел слишком.

— Не подходит. — разочарованно протянул он, возвращая револьвер Сахарову, — ты его лучше возьми себе, а мне наган дай!

Сахаров достал из-за пояса наган и протянул его Мишке:

— На, да смотри, носи его с честью, как и надлежит политконтролеру!

Мишка засунул за пояс наган, поддернул слезающие от тяжести револьвера штаны и спросил решительно:

— А кто эти… буржуи?

— А вот вся эта сволочь, которая против, — спокойно ответил Сахаров, прихлебывая маленькими глотками горячий чай.

— А ты… большевик или нет?

— Я-то?… А как ты думал — буду я буржуем под хвост смотреть?

— Выходит, что и я большевик, — задумался Мишка, но, вспомнив о Ваське, спросил быстро:

— Слушай, а ты не можешь назначить Ваську моим помощником?

— Могу!

— Ну, так назначай скорее!

— Назначаю — сказал Сахаров и налил себе в кружку какой-то бурды, напоминающей кофе.

III.

Васька осмотрел наган хозяйственным оком, прицелился в старого кота, спокойно свернувшегося у печки и спросил деловито:

— А патроны у тебя есть?

— Есть!

— Где ж ты их раздобыл?.. Свистнул?

— Не глупи, — сказал Мишка, припомнив, что так очень часто говорил ему — Мишке — дежурный чиновник, — я не раздобыл и не свистнул, а как я теперь начальник телеграфа и политконтролер, то мне его дали большевики, а тебя я назначаю своим, помощником… Одевайсь, быстро, пора и на работу, малыш ты эдакий!

Наверное, в другой бы раз Васька обиделся за «малыша», но так как он торопился, то это оскорбление проскочило у него между ушей.

— Ну, ну… быстро, быстро!

Васька заторопился. Надевая в одну руку пальто, другою он за сундуком уже шарил, в поисках шапки и, одеваясь, опрашивал:

— А мне дадут наган?

— Дадут! Одевайсь! — торопил Мишка.

* * *

На телеграфе явились к Сахарову и вытянувшись по солдатски — каблуки к каблукам, руки по швам — спросили:

— Ну, а что мы теперь будем делать?

— Известно что! Вы будете принимать и передавать телеграммы, а я стану марками торговать в кассе. Очень даже просто!

— Идет, — сказал Мишка, — и пошел в аппаратную. В аппаратной Мишка с важностью сел за стол дежурного по телеграфу и, сделав широкогостеприимный жест, буркнул — прошу садиться…

Васька хотел сесть непременно на стол, рядом с большущей чернильницей, но Мишка этого никак уж не мог допустить.

Мишка сделал зверское лицо, нахмурился тучей и постучал по столу наганом:

— Не глупить у меня!.. Слышишь?

Потом устроили небольшое совещание и совместно выработали план работы на ближайшее время.

На первых порах решили принимать все телеграммы, а передавать только «большевистские».

Решив, приступили к работе.

Собрали в кучу все телеграммы, отложили в сторону большевистские, а все остальные порвали и бросили в корзину.

* * *

Через три дня дела пошли на полный ход. Сахаров продавал марки и многозначительно посматривал из маленького окошечка на снующую по конторе публику.

Васька принимал телеграммы, Мишка передавал их по назначению.

Иногда Васька приносил огромный пук телеграмм и уныло советовался:

— Глянь-ка, Миш — вот эта.

«Жив здоров целую телеграфируйте как вы Гусев».

— Ну?

— Я думаю изничтожить!.. Наверно гусь буржуйский!

— Порвать — говорит Мишка — дальше!

— « Поздравляю днем ангела» — читает Васька.

— Порвать… Буржуйская!

— «Маня выехала Москву»

— Рви!

— «Почему нет писем беспокоимся Зина мама.

— Рви!.. Ишь ты — беспокоимся? Это большевики, видать, беспокоят их…

Однажды за такой передачей их застал Сахаров:

— Что это вы рвете?

— А буржуйские телеграммы!

— Как буржуйские?

— А очень просто: приносят тут разные в шляпах и в манишках — так мы… рвем такие!

— Что вы делаете? — схватился за голову Сахаров.

— А думаешь то, что они сообщают, по твоему очень интересно?

— Да это… это, — растерялся Сахаров, — это, знаете, что? — и вдруг крикнул на всю аппаратную дико, нечеловечески, — не сметь больше… чтобы все передавать. Слышите? Ведь вы же черт знает, какую контру подкладываете под революцию… Как же возможно такое?.. а?..

— Что ж ты кричишь? — спокойно спросил Мишка, — если бы у нас штат был, тогда бы можно все передавать, ну а если мы вдвох с Васькой, — так как ты думаешь — можем мы справиться или нет? Своих телеграмм не успеваем отправлять, а тут еще буржуйские… Штат надо увеличить!

Сахаров подумал и сказал:

— Хорошо, приму меры!

IV.

Однажды поздно ночью на телеграф пришел вооруженный матрос и спросил:

— Кто здесь комиссар?

Мишка спал в дежурной комнате; матроса принял Васька. Он величественно пригласил матроса „присесть в креслу“ и сдвинул ухарски фуражку на левый бок.

— Комиссара нет. Есть политконтролер у нас. А в чем, собственно, дело?

— Сюда придет сейчас Антонов-Овсеенко, — ответил матрос, — так пусть тут приготовят провода для прямого соединения с Кремлем… Понял?

Матрос встал, поддернул штаны и, сплюнув, направился развалистой походкой к выходу.

— Сичас… Сичас — забормотал Васька — это мы, пожалуйста, с большим нашим удовольствием!

И кинулся будить Мишку.

— Вставай!.. Вставай!.. Сичас Антонов-Овсеенко придет!

— Куда придет?

— Сюда!

— Ну?

Мишка вскочил и протер глаза кулаками.

— Антонов — с седьмой линии?

— Он самый! Сейчас матрос приходил!

Мишка испугался.

— Ф-ф-у-у!

Этот Антонов, по мнению Мишки, был самым отчаянным человеком.

Представлял он его не иначе, как в виде здоровенного детины с рыжими волосами, вооруженного с головы до ног; даже из ушей у него выпирали наганы, а под пальто, наверное, были спрятаны и пулемет и маленькая пушка.

— Я боюсь, — малодушно сознался Мишка.

— Я тоже!

— Бежим домой!

— Бежим!

Но было уже поздно.

В дверях показалась фигура высокого человека в желтой дохе, с нахлобученной на голову большой меховой шапкой, из под которой поблескивали огромные очки.

— Кто здесь политконтролер?

— Я, — сказал нерешительно Мишка, приподнимаясь с дивана.

Человек в дохе улыбнулся и протянул ему руку:

— Очень приятно!.. Я — Антонов-Овсеенко!

— Вы? — чуть не крикнул Мишка, — такой… такой…

Да он совсем не страшный — мелькнуло в голове у Мишки.

Антонов устало повел головой.

— Мне нужен человек, который мог бы передать несколько слов в Москву. У вас есть телеграфисты — большевики?

— Нет, — огорченно вздохнул Мишка, — у нас есть только одна сволочь — а потом, приподнявшись на носки, произнес храбро:

— Я вам могу передать все, что нужно… Не хуже телеграфиста передам!

— Да-а? — нерешительно протянул Антонов — впрочем, все равно… Где это?..

— Передают-то? А вот — прошу за мною!

Мишка провел Антонова через пустую аппаратную в заднюю комнату, где помещался аппарат Юза и открыл электричество.

— Присаживайтесь, где-нибудь… мы это мигом в один секунд… Москву вам!.. да?

Мишка вскарабкался на высокий табурет и завязил руки в белых клавишах:

— Ну?.. Вас с Кремлем, значит?

— Да, пожалуйста!

— Есть! — и тонкие пальцы засновали быстро и размеренно по клавиатуре.

Аппарат завыл, застучал, выбросил из щели длинную, узкую ленту, выскакивающую из нутри ровными скачками.

— Москва… Москва… Москва — шумело в проводах и в тысячевёрстное пространство скользил по проводам уверенный вызов маленького телеграфиста:

— Москва… Москва… Москва..

Через полчаса Мишка откинулся назад, блеснул радостно глазами и сказал толстым голосом:

— Готово… Можно начинать!

— Готово? Кремль у вас?

— Кремль держу… давайте!

Антонов придвинул стул к аппарату, вытащил из кармана портсигар и протянул его Мишке.

— Курите…

Мишка хоть не курил, однако папиросу из вежливости взял и даже зажигалку вынул с фасоном.

Антонов открыл свой маленький блок-нот, глянул в него боком — закрыл. Обвел глазами усталыми помещение и остановился взглядом на маленьком телеграфисте.

И долго, долго смотрел он, как раскуривает Мишка, и глаза его — под огромными, очками — затянулись влажными пятнами.

— Ну, — сказал Мишка, передвигая ухарски папиросу в уголок рта.

— Вы соединены с Кремлем?

— Да… с Кремлем!

— Попросите к аппарату тов. Троцкого!

— Попросите к аппарату тов. Троцкого. — сыпит Мишка, а в душе — кошки скребут:

— Эх, мамка, посмотрела бы ты сейчас на твоего Мишку!

* * *

…тюрьмы разгружены… всего… необходимо пересмотреть.

… срочные распоряжения…

Переговоры продолжались полчаса.

На прощанье Антонов крепко пожал Мишкину руку, высыпал на клавиши Юза папиросы и» портсигара и поднялся:

— Наклеете весь разговор на бумагу и принесете мне… сами! Вы знаете, где я нахожусь?

— Знаю!

Антонов надвинул глубже шапку, запахнулся в широкие полы дохи и медленным шагом вышел из помещения.

Не успел он и двери захлопнуть за собой, а Васька — тут, как тут:

— Ну что?.. Ну, как?

— До-о-обрый! Папиросами угощал и попрощался за руку. Совсем не страшно. Ну, ты…

— Васька! Выйди, пока!..

— Чего?

Мишка нахмурился, сдвинул брови и произнес значительно:

— Все, что я передавал здесь, останется между нами — мною, Троцким и Антоновым, и ты не должен знать, о чем переговоры шли — мал еще.

— Ладно! — согласился Васька, хотя по лицу его было видно, что такое недоверие здорово зацепило его. — Ты только скажи мне, что там говорил Троцкий в рассуждении буржуев?

— Ну, не вертись тут, — хмуро оборвал его Мишка, — тут революционное дело, государственная тайна, можно сказать, а он вертится. Выдь-ка за дверь, да присмотри там за порядком!

Васька надулся, рассердился, но вышел.

А Мишка, наклеив ленту на чистые телеграфные бланки, и, отдав кое-какие распоряжения своему заместителю, двинул на седьмую линию.

* * *

Ночь темная. Пути жуткие.

Платформы — глухие, пустынные.

На все платформы — одно желтое пятно — один бессонный фонарь станционный.

Идет Мишка, спотыкается, рукою наган нащупывает, а сердце лижут холодные языки страха.

— Стой! — вынеслось из темноты угрожающе и следом за окриком брякнул затвор.

— Свой!

— Кто свой?

— Политконтролер вокзальной почты!

— Пропуск?

— Постоянный!

— Куда?

— На седьмую!

— Пожди — не пройдешь! С постоянным не пройдешь на седьмую!

— Чего не пройдешь?

— Не пройдешь, говорю, без пропуска! Особый надо!

— Да мне Антонова немедля надо… Срочное дело!..

— Пожди!

— А ну тебя к черту! — рассердился Мишка и полез под вагон.

Сзади оклик, другой и следом — выстрел.

Глухой.

Перронный.

Но выстрелов по ночам много, выстрелы теперь в городах, все равно, что кашель прохожих и к выстрелам привыкли.

* * *

А вот и седьмая.

От быстрых прыжков через рельсы и от бешеного бега под вагонами у Мишки захватило дух и сердце забилось зайцем.

У вагона остановился, отдышался, поправил шапку. Вклещился в поручни руками, на руках подтянулся и навалился, — мокрый и потный на дверь.

— Куда?

— К Антонову-Овсеенко!

— В чем дело?

— А вот… тут надо передать разговор… ленту передать надо!

— Ну, хорошо… дайте мне. Я передам!

— Не могу. Приказано лично и в собственные руки!.

— Чудак! да я ж секретарь Антонова, можете пер…

— В чем дело? Что за спор? — из купе показалась голова Антонова-Овсеенко.

— К вам… Разговор с тов. Троцким принес!

— А?.. Принесли?! Хорошо. Спасибо!

— Больше ничего? — спросил Мишка.

— Да… пока ничего, а впрочем — подождите…

Мишка остановился.

— Вам что-нибудь дают в конторе?

— Да нет!.. Вот ботинки посылочные раздали, а скоро мануфактуру раздавать будем… Насчет еды плоховато…

— Провизии, значит, нет?

— Пока нет… Но только — конечно — провизия будет вскорости… Главное, не унывать чтобы!

Антонов повернулся к секретарю и сказал:

— Дадите ему консервы и галеты… А вы придете завтра утром — он вам даст ордер на консервы и галеты.

— И Ваське?

— А кто этот Васька?

— Помощник мой! Дельный парнишка!

— Хорошо, — улыбнулся Антонов — дадите и Ваське.

— Вот это дело! — просиял Мишка и, крепко сжав руку Антонова, долго, долго тряс ее.

V.

Настали годы гражданской войны.

Закружилась метель, сорвала людей с места и разбросала их по необ’ятным полям нарождающейся Республики рабочих и крестьян.

Завертело и Мишку: бросало его в глухие Алтайские; горы, в бесконечно сибирскую тайгу и на высокие хребты Кавказа и в топкие болота Полесья.

Петроград… Омск… Архангельск… Чита… Варшава… Перекоп…

Голодным волченком, с винтовкой в руке, с переметной патронной сумкой, в сапогах без задов, оборванный и грязный мелькал в завьюженной метели политконтролер Машка, но уже не политконтролером называйся он, а просто красноармейцем 5 роты 29 советского полка.

Не было только Васьки.

В кубанских степях остался за курганом изрубленный, запекшийся черной кровью. Один глаз из под мокрой от крови прядки волос выглядывал любопытно и как бы спрашивал:

— Ну, а что Троцкий говорит?

Давно это было.

И давностью поросла красная быль.

И только лишь иногда вспомнит о ней Мишка, а как вспомнит, так непременно все по порядку и расскажет, а, рассказав, прибавит:

— Вот и пойми тут! Не агитировали меня, не пропагандировали, а, пацаном будучи, все таки к большевикам пристал… Заметьте, ни к кому-нибудь, а к большевикам… А это, значит, — рабочая кровь заговорила, — отцовская, слесарная!..