Предисловие
Моя книга «На советской службе», вызвала живой отклик в европейской печати, так как она затронула вопросы, которые до сих пор были еще очень мало известны в Западной Европе. Объективность книги была признана всеми критиками без исключения, и даже коммунистическая печать не подвергла сомнению правдивости приведенных в книге фактов.
Зато критика неоднократно задавала вопрос, «кто же по духу своему этот человек, который преподносит общественности документы, столь важные для истории нашего времени».
Я готов ответить на этот вопрос.
Я родился в Курляндской губернии, которая теперь составляет часть Латвийской республики. Латвия моя родина в узком смысле, Россия — в широком смысле этого слова. Немецкий язык — мой родной язык, русский язык каждодневный обиходный язык. Германская и русская духовная культура являются основами моего миросозерцания.
Я был зрелым человеком, когда вспыхнула мартовская революция 1917 года. Первую революцию 1905 г. я переживал, как молодой человек, уже совершенно самостоятельный и сознательно относящийся к жизни.
С юных лет я примкнул с социал-демократическому движению и всегда и прежде всего стремился к тому, чтобы жить свободным человеком в свободной стране среди свободных людей.
Закрепощение человечества, насильственное попирание человеческих прав, грубый деспотизм, мне всегда были глубоко ненавистны, независимо от того, проводятся ли эти акты насилия под флагом восточного владычества, царского самодержавия или нынешнего русского большевизма.
Грубой насильственной политики я не признаю, безразлично от того, исходит ли она слева, или справа. От насильников, которые кулаком подчиняют подвластных им людей своей воле и для достижения своих целей обрекают тысячи инакомыслящих на уничтожение и на смерть, я в восторг не прихожу.
В стране, которая управляется такими насильниками, я не могу ни дышать, ни жить, ни работать.
Человеческая жизнь для меня неприкосновенна, человеческие права — самое высшее, что есть на земле.
В первые годы после большевистской революции, когда у меня еще были иллюзии, когда я еще верил, что страшная диктатура, революционный террор только кратковременные явления, когда я еще считал, что Советская Россия разовьется постепенно до норм современного правового государства, я поступил на советскую службу и отдал свои силы восстановлению страны. Величие задачи, необозримое поле деятельности, потрясающее мир, несравнимое, грандиозное этой величайшей революции, весь могущественный пульс времени непреодолимо увлекали меня и заставляли меня, несмотря на ряд разочарований, все снова принимать участие в разрешении хозяйственных проблем страны. Чем больше и чем самостоятельнее была задача, тем более она притягивала меня. Я думал, что смогу доказать, что и не будучи коммунистом, можно делать в Советской России крупную работу.
Все эти стремления превратились в ничто перед голой действительностью.
Политическая система вправе требовать от государственных своих чиновников строгого исполнения обязанностей, неподкупности, лояльности и энергии, но взамен всего этого им должна быть по крайней мере гарантирована защита их личности и абсолютная неприкосновенность их жизни. Этих гарантий в Советской России нет, даже для самых выдающихся русских специалистов, поскольку они не принадлежат к коммунистической партии, что бывает весьма редко.
Недостаточно написать на политическом знамени блестящие, сверкающие, вдохновляющие лозунги: все зависит от того, кто является носителем знамени, и принимаются ли действительно эти лозунги всерьез.
Политический режим, который именует себя «рабоче-крестьянским правительством», на самом деле же рабочих запрягает в дышло современных принудительных работ, а крестьянство принуждает к современным формам крепостничества; система, которая вполне сознательно попирает ногами свободу — это высшее идеальное и реальное благо человечества; система, которая дошла до такой чудовищности, что все население за исключением узкого круга коммунистической партии лишено всех прав и находится в полной зависимости от произвола единственной правящей партии; система, для которой и принципиально не существует лозунга: «Одинаковое право для всех» и которая сознательно считает закон и право лишь орудиями классовой борьбы; система, которая выбросила в кучу мусора буржуазную мораль, несомненно требующую коренного пересмотра, но создавшая в качестве новой морали лишь единственный принцип: «Для пользы коммунистической партии все средства хороши», подобная система не может ожидать, чтобы ее чудовищные теневые стороны замалчивались, а выявлялись только ее светлые стороны.
Коммунистическая партия утверждает, что я не понял сущности того, что происходит в России, что я не вижу нового поколения, так как я не хочу его видеть. Это пустые слова. Я не чужак, которому далеки история и интересы России, я не «наемщик», который поехал в Россию для заработка. Я не немецкий архитектор, не американский инженер, не английский геолог, которые отправились в Советскую Россию, чтобы строить там дома, устанавливать машины и созидать фабрики или же производить разведки и бурения, совершенно также, как они отправлялись бы во всякую другую страну, в Персию, Суматру или Чили для того, чтобы там работать по своей специальности и расширить свои технические знания.
Я по другому отношусь к Советской России. Я видел открытыми глазами то, что было великого в русской революции, я содействовал восстановлению страны в своей области всеми силами, я нисколько не недооценивал пользы планового хозяйства и безусловно признавал фактические достижения советского правительства, в какой бы области они ни совершались.
Нужно однако подчеркнуть, что все то, что было действительно сделано и достигнуто в Советской России в области хозяйственного и культурного строительства, все это было крикливо, по торгашески разглашено по всему свету и поднято до самых небес, как со стороны официальных советских учреждений, так и со стороны искренних и лживых, купленных и некупленных сторонников и агентов советской власти. У меня нет никаких оснований также присоединяться к этому хору. Наоборот, необходимо свести эти сильно раздутые успехи к их настоящим размерам. С другой стороны я не вижу основания для присоединения к тем слоям общества, которые, в совершенно понятном страхе перед коммунизмом, заранее готовы отрицать за советским режимом всякую положительную сторону. Я ограничиваюсь тем, что предоставляю фактам говорить за себя.
То, что я предлагаю читателю в этой книге, это ряд эпизодов из моей жизни в Советской России, а также из моей советской службы заграницей. Эпизоды эти отвечают действительности. Я ничего не преувеличил, я не окрасил событий ни в темную, ни в светлую краску. Я отказался от всяких румян и белил.
Берлин, декабрь 1931 г.
К русскому изданию
Предпосылаю моей настоящей книге, в качестве эпиграфа, характерные изречения Карла Каутского, записанное в мою памятную книгу еще осенью 1919 года, а также слова, написанные им в конце мая 1931 года в ответ на запрос об опубликовании этого изречения.
Как и первая моя книга «На советской службе», и эта книга рассчитана преимущественно на иностранного читателя, для коего и общеизвестные всякому русскому факты русской жизни и советской действительности являются новыми и интересными.
В качестве приложения здесь печатается впервые секретный циркуляр народного комиссара иностранных дел Георгия Чичерина от 11 ноября 1920 г., который, будучи принципиально совершенно правильным, все же звучит сегодня дикой пародией, если приложить его к действительному образу жизни советских дипломатов и представителей заграницей.
Автор.
Берлин, декабрь 1931 г.
Перевод с немецкого:
Всемирная революции не совершится путем диктатуры, посредством пушек и пулеметов, посредством уничтожения политических и социальных противников, а путем демократии и человечности. Карл Каутский. Октябрь 1919 г.
Перевод о немецкого:
29 мая 1931 г. Я только буду рад, если Вы как-нибудь укажете на мои слова от октября 1919 г. Я приветствую всякую возможность указывать на превратность и гнусность большевизма, который представляет собой злейшую язву современного человечества. Карл Каутский.
Глава первая
Н. Н. Крестинский
Я знаю Николая Николаевича Крестинского — бывшего много лет советским послом в Берлине — с 1908 г.; я познакомился с ним в Петербургском Суде, где он выступал в качестве молодого адвоката.
Он буржуазного происхождения — сын инспектора гимназии в Вильне. Также, как и я, он принадлежал к группе политических защитников, т. е. к стоящим политически на левом фланге адвокатам, которые поставили своей задачей защиту в обыкновенных и военных судах всех тех, которые привлекались к суду за принадлежность к нелегальным социалистическим или революционным организациям.
В то время в России происходили грандиозные политические процессы, многочисленные обвиняемые должны были одновременно появляться перед судом, как представители определенной революционной организации или группы (напр., процесс социал-демократической организации в Кронштадте, мастерской бомб в Хаапале, Туккумского крестьянского восстания и пр.). В таких процессах принимало участие много защитников, которые вели дело солидарно, т. е. не старались сваливать вину с одного обвиняемого на другого, а стремились к тому, чтобы при защите одного обвиняемого по возможности не страдали интересы другого. Крестинский начал свою деятельность в качестве молодого адвоката за год до меня, так что ко времени нашего с ним знакомства он уже имел за собой целый ряд политических защит. Мы встречались в суде, на процессах, ели вместе в ресторане суда и познакомились друг с другом ближе, но дружеских отношений между нами никогда не было. Даже между коллегами в то время не было принято расспрашивать друг друга о политических взглядах или о принадлежности к той или иной нелегальной организации. Часто двое хороших знакомых принадлежали к той же самой нелегальной организации без того, чтобы один знал об этом о другом.
Крестинский не был оратором, да и вообще ничем не выделялся в кругу своих коллег. Но он был добросовестным человеком — что гораздо важнее для защитника — он всегда хорошо изучал дело и выступал в суде вполне подготовленным.
Он был исключительно честолюбив и стремился возместить отсутствие крупных выдающихся способностей трудолюбием, усидчивостью и знанием дела. «Большой человек на малые дела» — такова была характеристика, которую дал о нем один коллега.
Крестинский не был по своей натуре вождем. Наоборот, он сам нуждался в поддержке, его кругозор и интересы были ограничены. К тому еще он отличался нервным смехом, который часто находился в странном противоречии с предметом разговора и порой был поводом весьма нелестных суждений о нем. Но он был человеком скромным, охотно помогал другим, был всегда приветлив и поэтому в кругу коллег к нему относились хорошо.
Я скоро потерял Крестинского из виду, так как я по истечении полутора лет уехал из Петербурга, Крестинский же в то время переселился на Урал, в гор. Екатеринбург. Там Крестинский занимался адвокатской практикой, выступал со стороны рабочих в их процессах против горнопромышленников, заводов и предпринимателей и вел их дела, касающиеся заработной платы, вознаграждения за увечье и т. п.
Я встретился с Крестинским опять в Петербурге после большевистской революции приблизительно в конце декабря 1917 г. Я явился по поручению В. Евдокимова, председателя «Общества Шлиссельбуржцев», в Государственный банк в Петербург для того, чтобы получить для этого Общества около 12.000 рублей по чеку. Это общество образовалось сейчас же после мартовской революции 1917 г. и состояло из прежних революционеров, которые в свое время за политические преступления сидели долгие годы в одиночном заключении в Шлиссельбургской крепости.
Все петербургские банки были уже национализированы 14 декабря 1917 г. и в числе прочих мероприятий были также закрыты все текущие счета. Было разрешено брать с текущего счета не больше 1.000 рублей в месяц. Общество Шлиссельбуржцев было также затронуто этим распоряжением, как и все другие, и теперь старалось получить по чеку, для того, чтобы иметь возможность выдавать своим нуждающимся членам обычное месячное пособие.
Я отправился в Государственный банк, в указанную мне комнату. Это была комната средней величины, переполненная людьми, которые стояли в очереди перед столом в конце комнаты. За столом сидел молодой человек, который обслуживал посетителей. Это был, как я установил впоследствии, Г. Я. Сокольников, будущий долголетний комиссар финансов, и в настоящее время советский посол в Лондоне. Я обратился к нему, изложил ему сущность дела и просил разрешения на выплату по чеку. Сокольников отказал в выплате и заявил грубо, что в настоящее время нельзя знать, с кем имеешь дело, получат деньги под флагом Общества Шлиссельбуржцев, а потрачены они будут неизвестно на какие цели. Я ему возражал, уверял его, что деньги эти предназначены исключительно для поддержки не имеющих средств бывших шлиссельбургских узников, но Сокольников заявил, что он меня не знает и разрешения мне не даст.
Я оглянулся кругом, ища поддержки, и к моей немалой радости увидел близорукого Крестинского, который сидел за маленьким столиком в другом углу комнаты, склонившись над бумагами. Я подошел к нему. После многих лет он сейчас же меня узнал. Я объяснил ему в чем дело и мы вместе отправились к Сокольникову. Крестинский сказал Сокольникову, что он меня знает и что он вполне уверен, что деньги действительно дойдут до Шлиссельбуржцев. После этого Сокольников дал разрешение, я получил в банке деньги и сейчас же передал их председателю Общества.
Я несколько раз встречался в Государственном банке с Крестинским. Я был еще тогда директором торгового отдела Шуваловского Акционерного Общества, которое имело заводы и горные промысла на Урале; я должен был ежемесячно переводить туда около 5 миллионов рублей исключительно на заработную плату. Вследствие стачки банковских служащих, к которой примкнули и служащие Государственного банка, в то время царил страшный беспорядок во всех банковских операциях, в том числе, конечно, и при посылке переводов. Нужно было самым энергичным образом лично проводить каждую операцию, чтобы вообще чего-нибудь добиться.
Крестинский, который сам много лет прожил на Урале, помогал мне при переводе крупных сумм для наших рабочих, таким образом удавалось своевременно выплачивать деньги через отделение Государственного банка в Перми.
Хаос, который царил тогда в Государственном банке в Петербурге, был неописуем. Можно пожалуй действительно сказать, что в то время работали сами шкафы, скамейки, столы и стулья, так как из всего банковского персонала являлись на службу лишь низшие служащие (артельщики, посыльные, прислуга и пр.). Все кассовые помещения, лестницы, которые вели с улицы в помещения колоссального здания государственного банка, а также длинные и широкие сводчатые коридоры, соединявшие помещения банка друг с другом, были осаждаемы крестьянами, рабочими, мещанами, ремесленниками, солдатами, матросами и т. д., ожидавшими выплаты. Как уже было упомянуто выше, каждый мог получать лишь тысячу рублей в месяц; фабрики же, мастерские, артели, полковые кассы, все государственные учреждения и пр., счета которых не были закрыты и кои должны были выплачивать по известным дням большие суммы, в виде заработной платы, должны были получать деньги из Государственного банка.
Происходили безумные сцены перед решетками касс, за которыми немногочисленные кассиры и артельщики поистине героически исполняли свой долг. Некоторые стояли с раннего утра до окончания занятий в банке, ожидая своей очереди. Многих просили прийти на следующий день. Были и такие, которые пытались нарушить с большим трудом установленную очередь и под разными предлогами добиться выдачи не в очередь. Такое предпочтение вызывало, конечно, резкий протест у других, хотя бы дело шло и об очень срочном платеже какому-либо государственному учреждению. В течение этих месяцев я часто бывал в Государственном банке для наблюдения за своевременным переводом денег в Пермь и довольно нагляделся таких сцен.
Однажды, в конце марта 1918 г., я находился у директора Государственного банка Пятакова[1] и вел с ним переговоры относительно ликвидации стачки банковских служащих.
Вдруг мы услышали из коридора дикий крик. Дверь с шумом распахнулась и в комнату с криком ворвался, вместе с двумя другими, атлетически сложенный человек.
«Вы тов. Пятаков, директор Государственного банка?»
П. «Да, почему Вы кричите?»
Рабочий: «Почему мы кричим! Нас послали с Путиловского завода[2], чтобы требовать от Вас получения денег для уплаты рабочим».
П.: «А я Вам говорю, прежде всего закройте дверь».
Рабочий: «Вы нас не запугаете, тов. Пятаков. Мы будем кричать, когда захотим, и Вы нам рта не закроете. Я спрашиваю Вас, когда Вы, наконец, деньги будете платить?»
П.: «А я Вам говорю, прежде всего закройте дверь».
Дверь захлопнулась с треском.
Рабочий: «Ну, когда мы получим наши деньги?»
П.: «Все идет своим порядком, я сейчас же велю Ваше дело рассмотреть и сделаю все, чтобы Вы в самом скором времени получили деньги».
Рабочий: «Все это очень хорошо, тов. Пятаков. Мы посмотрим, сдержите ли Вы на этот раз слово, но только я Вам говорю, если мы до завтрашнего утра денег не получим, я заявлюсь завтра сюда со всеми нашими ребятами, со всей нашей фабрикой, и тут мы Вам все переколотим, ничего не оставим в целости. Мы Вам покажем кто мы! Мы рабочие, работаем за станком, и мы не допустим, чтобы Вы из нас дураков строили. Зарубите себе это на носу».
Пятаков напрасно старался прервать рабочего и перекричать его. Рабочий, однако, не дал прервать себя, пока он не выложил всего, что у него накопилось на сердце. Затем он вышел вместе с двумя своими товарищами и опять с треском захлопнул дверь за собою. Его спутники ничего не говорили и только одобрительно кивали головой.
Когда они вышли, Пятаков взволнованно сказал:
«Извольте при таких обстоятельствах работать! Разве это возможно? Мыслимо ли это, что такие грубости вам говорили прямо в лицо? Но такие сцены прекратятся немедленно, как только банковские служащие будут опять на местах, когда стачка закончится, когда мы опять будем в состоянии проводить все операции в порядке!»
Весной 1918 г., в бытность Крестинского комиссаром юстиции в Петербурге, я говорил с ним в первый раз о последовавшей казни политических противников. Террор тогда лишь только начинался. Крестинский оправдывался наивным замечанием, что он лично не подписал и не подтвердил ни одного смертного приговора. Он был в то время, очевидно, противником террора и не пытался даже защищать его обычными утверждениями о политической необходимости террора в целях удержания и дальнейшего укрепления власти коммунистической партии. В частном разговоре со мной, он все еще был прежним юристом и защитником, который не считал себя вправе распоряжаться человеческой жизнью по своему усмотрению. Позднее, в январе 1919 г. — очевидно во второй половине января, так как в окнах больших книжных магазинов были выставлены портреты убитых за несколько дней до того, 15 янв. 1919 г., Карла Либкнехта и Розы Люксембург, — я имел еще раз случай говорить с Крестинским о политических событиях. Я должен был в тот вечер ехать с ним вместе из Москвы в Петербург и заехал за ним в прежнюю гостиницу «Националь», где он занимал с женой две комнаты. Крестинский жил скромно, но по тем временам неплохо. Он предложил мне, как только я вошел к нему в комнату, чай, сахар, хлеб, масло и колбасу, продукты, в которых все нуждались.
По дороге к вокзалу мы заговорили о политическом положении и я откровенно высказал ему свое негодование по поводу бесчисленных совершенных Чекой политических убийств. Я спросил Крестинского, как долго это будет продолжаться, и имеет ли советское правительство намерение совершенно уничтожить всю буржуазию, независимо от того, участвовало ли данное лицо активно в борьбе с советским режимом или же, не интересуясь политикой, ведет образ жизни мирного обывателя. Крестинский категорически протестовал против подобного предположения и ответил, что Чека состоит не из убийц, а из политически убежденных коммунистов, которые исключительно против тех ведут беспощадную борьбу, кто становится на пути советской власти. Никто не думает о том, чтобы преследовать буржуазию или ее, как таковую, уничтожать. Все это сказки, распространяемые врагами советского строя.
Я заговорил с ним об излюбленном методе Чеки арестовывать совершенно невинных и стоящих в стороне от политической борьбы людей, бросать их в тюрьмы и держать их там в качестве заложников, обреченных на смерть в случае убийства какого-либо коммуниста. Я сказал, что для этой подлой системы заложничества не существует никакого оправдания ни с точки зрения государственного смысла, ни с точки зрения запугивания, и подчеркнул, что с помощью этого страшного террора нельзя устранить политических убийств коммунистических вождей. Как раз наоборот, красный террор может вызвать только ответную волну террора с другой стороны. Крестинский возразил, что теперешний террор — тяжкая необходимость и представляет собой короткую, преходящую фазу большевистской революции. Необходимо всеми средствами сломить громадное сопротивление для того, чтобы советское правительство, по низложении всех своих врагов, могло наконец приступить в выполнению своей положительной программы.
Мы говорили совершенно откровенно, так как Крестинского я не боялся. Наоборот, я считал своим долгом высказать свое возмущение видному члену советского правительства относительно современного положения вещей, возмущение, разделяемое всей страной. Возражения Крестинского не могли меня убедить. Тон, в котором они высказывались, не производил на меня впечатления, что Крестинский сам одобрял эти чудовищные факты. Наоборот, его возражения мне казались лишь официальной защитой коммунистической тактики борьбы того времени.
Между тем мы доехали до вокзала. Крестинский ехал в Петербург в великолепном вагоне, бывшем салон-вагоне Шипова, директора Государственного банка до революции. Кроме меня и Крестинского был еще третий с нами, уполномоченный Уральской области, тов. Сыромолотов. Сыромолотов был личным другом Крестинского, значительно старше его, ему тогда по меньшей мере было 50 лет. Мы сидели в вагоне, в прекрасно устроенном салоне и беседовали. Крестинский познакомил меня с Сыромолотовым, и разговор перешел на Урал. Я сказал Сыромолотову, что я в течение последних лет работал в правлении крупных Уральских горнопромышленных акционерных обществ, а именно до 1915 г. в Обществе Сысертского Горного Округа, а затем до революции в Обществе Лысьвенского Горного Округа (т. н. Шуваловском Обществе). Я сказал ему также, что я несколько раз бывал в Екатеринбурге и на горных промыслах, и между прочим осведомился о некоторых людях, с которыми познакомился на Урале, между прочим о некоем Александре Михайловиче Мокроносове.
Мокроносов был Главноуправляющий Сысертского Горного Округа и жил постоянно в Екатеринбурге. Горные промысла находились от Екатеринбурга на расстоянии нескольких часов езды по железной дороге. Мокроносов был человек лет 60-ти, крестьянин родом из деревни Сысерть, отец которого служил еще в качестве крепостного (т. н. поссессионно-обязанного) на Сысертских заводах. Мокроносов не получил никакого образования и едва умел правильно читать и писать по русски. Но он был человек железной трудоспособности, работал с 12-ти лет в лесах и на заводах Сысертского Горного Округа и в конце — концов добился положения Управляющего Округом.
Я спросил Сыромолотова, как поживает Мокроносов?
«Мокроносов? Что ж, он весь вышел!»
В первый момент я не понял, что он хотел этим сказать, и пристально посмотрел на него.
Тогда Сыромолотов резко добавил:
«Мокроносов расстрелян в числе других девятнадцати заложников, которых мы взяли в Екатеринбурге. Что, жалко Вам его? Он был самый отчаянный кулак, которого можно только себе представить».
Я ему ответил:
«Конечно, мне жалко его, как человека, так как я не понимаю, как можно расстреливать людей, как заложников».
Сыромолотов ответил легким смешком:
«На войне, как на войне, а мы сейчас на войне».
Я замолк и предался своим размышлениям. Крестинский также молчал. Было бы бесцельно затевать с тов. Сыромолотовым политический спор о ценности человеческой жизни и об убийстве заложников.
После моего отъезда из России 2 марта 1919 г. я встретился с Крестинским лишь в конце мая 1921 г. Крестинский приехал в Берлин, чтобы посоветоваться относительно своей все усиливающейся близорукости и слабости зрения с выдающимся немецким глазным врачом. Я был с ним несколько раз у врача в Берлине, а затем навещал его в Киссингене, где он лечился в санатории.
Я подробно рассказал Крестинскому обо всем мной пережитом со времени моего отъезда из России, о моем пребывании в Швеции в качестве заместителя главноуполномоченного Русской Железнодорожной Миссии в Стокгольме. Крестинский слушал всегда очень внимательно и интересовался каждой деталью.
Крестинский издавна отличался необыкновенной памятью на цифры и факты, относящиеся, как к политической жизни, так в особенности ко всем событиям из жизни окружающих его людей. Крестинского многие считают живым архивом коммунистической партии. В качестве Генерального Секретаря коммунистической партии он знал биографию каждого сколько-нибудь заметного коммуниста, даже из самой отдаленной губернии.
Гуляя с ним по Киссингену, мы прошли однажды мимо сапожного магазина. Крестинский зашел туда и попросил башмаки для своей двухлетней дочки. В маленьком магазине были башмаки для двухлетних, трех- четырехлетних и детей более старшего возраста. Когда мы вышли, я сказал ему:
«Вас не удивляет, что в маленьком баварском городке, в простом башмачном магазине, через 2½ года по окончании войны можно найти башмаки для детей всякого возраста, а в Москве нет башмаков даже и для взрослых? Не наводит ли это обстоятельство Вас на размышления? Находите ли Вы действительно рациональным совершенное запрещение внутренней частной торговли, даже розничной, которая охватывает только незначительные интересы? Считаете ли Вы необходимым, чтобы детские башмаки, игрушки, масло и колбаса продавались только в лавках государственных организаций?»
Крестинский улыбался и молчал.
Одевался в то время Крестинский очень скромно. Как бывший русский адвокат, Крестинский привык носить в суде фрак, который в прежней России заменял адвокатскую мантию. Во время «военного коммунизма», когда котелок, воротник и обычное гражданское платье вызывали всяческое издевательство, Крестинский, как и многие другие, совершенно изменил свой внешний вид.
Присутствуя на одном политическом собрании, имевшем место в декабре 1919 г. в Москве в зале бывшего Благородного Собрания, я увидел Крестинского за столом в качестве члена президиума в плоском картузе и бесформенном пальто. Во время его пребывания в Берлине, в конце мая 1921 г., я сопровождал Крестинского и комиссара продовольствия Цурюпу в известный магазин готового платья, предназначенный для широкой публики, где они купили себе готовые, дешевые костюмы из простого материала. Когда я им посоветовал купить что-нибудь получше и сделать себе костюмы на заказ, Цурюпа сказал смеясь: «Для Москвы это достаточно хорошо, для Москвы это даже слишком хорошо».
В дальнейшем впрочем Крестинский совершенно отказался от этой непритязательности. Он был, начиная с конца 1921 г. до осени 1930 г. т. е. почти 9 лет, советским послом в Берлине и должен был, как дипломат, так же как и в других отношениях, и в смысле внешнего вида и одежды, подчиниться тем нравам и обычаям, которые господствуют в дипломатических кругах. Крестинский наверное бы от души посмеялся, если бы кто-нибудь поздним летом 1921 г., когда баварская полиция выслала его из пределов Баварии, предсказал ему, что он во фраке, цилиндре и лакированных ботинках, на гладком паркете салона, в обществе, отнюдь не настроенном на коммунистический лад, будет расточать любезности и вести салонные разговоры, а что его жена в качестве doyenne[3] на торжественном приеме будет шествовать под руку с президентом германской республики.
Крестинский был тогда еще, по своему существу и внутреннему складу, коренным русаком. Он был генеральным секретарем коммунистической партии, народным комиссаром финансов и членом высшей партийной инстанции «Политбюро». Он искренне верил тогда в свое призвание и не имел в то время ни малейшего желания занимать место посла где-нибудь в Европе и стать таким образом политически мертвым человеком для Советской России. Это уже потому не могло представлять для него никакого интереса, что он до своей поездки в Киссинген никогда заграницей не бывал, заграницей не учился и в то время не знал ни слова по немецки.
Едва ли ему было также желательно, после кратковременного пребывания в скромном здании на Ноллендорфплац в Берлине, переселиться в качестве посла в роскошный дворец Унтер-ден-Линден 7 с его драгоценными шелковыми обоями, мебелью, обитой роскошной материей, тяжелыми портьерами, большими залами и парадными покоями. Весь этот дворец с громадными зеркальными окнами фасада находился в резком, кричащем, непримиримом противоречии с красным знаменем на флагштоке и с прежней непритязательностью самого Крестинского.
Но времена переменились. Циркуляр народного комиссара по иностранным делам Георгия Чичерина от 11 ноября 1920 г., согласно которому предписывалось «под угрозой суровой кары», всем заграничным представителям Совнаркома и Наркоминдела «вести простой спартанский образ жизни», для того чтобы они таковым могли доказать всему миру, что «Советское правительство является правительством рабоче-крестьянским», был давно забыт и сметен жизнью, вместе со многими другими благочестивыми пожеланиями.
Сладкая отрава власти и роскоши действовала на Крестинского медленно, но верно. Дипломатическая среда и светские обязанности в германской столице, одном из величайших городов мира, которые сводили его то с английским лордом, то с итальянским графом, то с афганским принцем, во многих отношениях подточили твердокаменные, программные взгляды, привезенные им из Москвы, и отшлифовали его внешне и внутренне. Уже через несколько лет, когда мы с ним сидели друг против друга на роскошных креслах, в обитой бледно-зелеными шелковыми обоями приемной комнате, Крестинский был уже не тот. Теперь, когда он после своего девятилетнего пребывания в Берлине должен вернуться в Москву в качестве заместителя комиссара по иностранным делам Литвинова, он привезет с собой, должно быть, чрезвычайно изменившиеся взгляды по поводу многих вещей, которые кажутся весьма простыми на печатных страницах коммунистического букваря, но оказываются весьма сложными при соприкосновении с суровой действительностью.
Крестинский за время своего пребывания в качестве посла изучил немецкий язык и завел многочисленные светские знакомства. Он бывал на всех приемах высшего общества и сам устраивал в посольском дворце балы и банкеты, роскошь и блеск которых заставляли о себе говорить. Эти балы посещались весьма охотно. Много людей в Берлине считали за особую честь получить приглашение на приемы в советское посольство.
И у скольких немцев и иностранцев, посещавших эти вечера, предназначенные во всяком случае не для пролетариата, мелькало в голове нечто в роде следующего: «Большевики совершенно такие же люди, как мы, они едят, танцуют и одеваются также, как и мы. Они не только вежливы, они подобострастны, они предупреждают все наши желания. Должно быть, дело обстоит не так уже страшно со всеми этими жуткими Московскими россказнями».
А какой-нибудь облеченный во фрак большевик, (который, может быть, за несколько дней до того прибыл из Москвы, который, может быть, приехал заграницу по делам службы вездесущей Г. П. У), посмеивался себе в бороду:
«Ах вы, дурачье, Вы успеете на своей шкуре пережить жуткие минуты, когда мы будем праздновать в Германии или Англии тамошнее седьмое ноября; тогда вы нас узнаете — по-настоящему».
Не один безработный, проходивший случайно в такой вечер мимо освещенных окон посольского дворца, мог с горечью задавать себе вопрос, какое отношение имеют подобные празднества к пролетариату или к коммунизму.
Когда я прощался в июне 1921 г. в Киссингене с Крестинским, он предложил мне ответственный пост в комиссариате финансов в Москве. Я отказался. Но в конце 1922 г., я решился, под впечатлением «новой экономической политики», т. н. НЭП’а, ехать в Москву, дабы активно участвовать в восстановлении страны. В начале марта 1923 г., Крестинский сообщил мне, что комиссар финансов Сокольников предлагает мне место начальника валютного управления в Москве. Это предложение мной было принято.
Во время моего пребывания на службе валютного управления, в промежуток времени между 1923 и 1925 г.г., я всегда видался с Крестинским, когда я проезжал через Берлин. Я информировал его относительно своей деятельности и довольно откровенно говорил с ним о тех препятствиях, которые мне приходится преодолевать на службе.
Когда я совершенно неожиданно, 15 апреля 1925 г., в Берлине, получил телеграфный приказ прекратить служебную деятельность заграницей и немедленно вернуться в Москву, я 17-го апреля отправился к Крестинскому.
Крестинский был уже в курсе. Я изложил ему откровенно всю суть дела и заявил ему, что не могу решиться поехать в Москву на основании этого внезапного приказа. Крестинский возразил мне следующее:
«Когда Вы два с половиной года тому назад заявили мне, что Вы теперь согласны занять ответственный пост в России, Вы, без сомнения, надеялись на то, что Вы уживетесь в нашей атмосфере и по крайней мере в деловом отношении станете одним из наших. Из всего, что от Вас слышу, я вывожу заключение, что Вы, с тех пор, как вернулись из России, не только не приблизились к нам, но еще дальше ушли от нас.
Вы отправились в Россию, в известном смысле, как в чистилище. Уже по истечении четырех месяцев вы были опять здесь с деловым поручением. Затем Вы опять отправились в Россию. Вы снова пробыли там от трех до четырех месяцев, причем у Вас были неприятности с Г.П.У. Г.П.У. не хотело Вам выдавать разрешения на отъезд заграницу. Я случайно был в Москве. Вы мне позвонили по телефону в Кремль, помните? И я тогда уже Вам ответил, что я не могу вмешиваться в Ваши тамошние неприятности, что Вашим начальником является комиссар финансов Сокольников и что он должен уладить Ваше дело. Наконец, Вы вернулись из Москвы, но — в этом я убежден — с твердым намерением не возвращаться обратно.
Вам не удалось за время Вашего пребывания в России проникнуть в наши партийные круги и приобрести там доверие. Вы стояли особняком, Вы не смогли ужиться в нашей атмосфере, она Вам была не по душе, и Вас в Россию не тянет. Очень ясно чувствуется, что Вы только до тех пор хотите работать с нами, пока Ваша деятельность протекает заграницей. Вы не хотите ни жить, ни работать в России. Очевидно, здесь сыграли роль и Ваши семейные обстоятельства. Но самое важное это то, что наша атмосфера Вам чужда, была чуждой и стала еще более чуждой».
Л.: «Я Вам отвечу откровенно. Это правда, что я не мог ужиться в советской атмосфере. Мое пребывание в Москве не сблизило меня с коммунистическими кругами. Совершенно верно, я стою особняком. Но если бы в Москве считались с деловыми доводами, то то обстоятельство, что я остался чужд Вашей атмосфере, не сыграло бы решительной роли. На советской службе работает неимоверное количество людей, которые бесконечно далеко стоят от советской атмосферы».
К. «Это верно, но это сравнительно все мелкие служащие. Вы же будучи полуиностранцем[4] и занимая у нас важнейшие посты, должны и котироваться особо. Кроме того, мы нуждаемся в людях, которые принадлежали бы нам всецело и которых мы могли бы по мере надобности перебрасывать с одного места на другое. Подобные люди могут при случае попасть также и заграницу, но они не могут нам предписывать, чтобы их деятельность протекала исключительно заграницей».
Л. «Как раз это условие мне не подходит. Я не могу позволить, чтобы меня бросали с одного места на другое, не спрашивая меня, исключительно по благоусмотрению управляющего личным составом валютного управления или комиссариата финансов. По подобному вопросу я должен иметь право сказать свое веское слово. Тем менее я позволю, чтобы меня без всякого основания и внезапно отзывали в Москву с моего поста заграницей, на котором я очень успешно выполнял свои обязанности».
К.: «Это Вы уже должны решить за себя. Единственное, что я могу Вам сказать, это следующее: если Вы теперь без всяких разговоров не вернетесь в Москву, а оставите советскую службу, то Вы к нам снова никогда уже не поступите. Поэтому я должен предоставить решение Вам самому. Вы сами лучше всего можете судить, настолько ли Вас интересует Ваша деятельность, чтобы Вы могли решиться на переселение в Москву».
Л. «Хорошо, это ясно. Я уже принял решение. Я приказу не подчинюсь. Я уже вчера телеграфировал комиссару финансов Сокольникову в Москву, что я вынужден отказаться от предложения валютного управления».
Наш разговор закончился очень холодно. 1-го мая 1925 г. я покинул советскую службу.
Между скромным адвокатом 1917 г., — которого волна большевистской революции и личные симпатии к нему Ленина, вознесли на высшие посты, на пост комиссара финансов, для коего, кроме абсолютной честности, у него не было и самых малейших качеств или опыта — и чрезвычайно самоуверенным дипломатом сегодняшнего дня лежит целая пропасть.
Во всяком случае Крестинский является ныне одной из наиболее видных личностей на советском горизонте. Это человек, который и теперь, может быть, еще верит в мировую миссию большевизма, но долгие годы, проведенные на посольской службе в Берлине, несомненно успели значительно его охладить в смысле приближения к реальной политике.
Теперь приходится выждать, как Крестинский уживется в Сталинской атмосфере, после того, как — выражаясь на советском жаргоне — его девять лет подтачивало «буржуазное разложение».
Глава вторая
А. А. Иоффе
Я познакомился с Адольфом Иоффе — первым советским послом в Берлине, бывшим врачом — 11 апреля 1918 г., в гостинице Астория в Петербурге, в то время, когда мне было сделано предложение поехать в Берлин в качестве советника советского посольства. По целому ряду причин я отказался от этого предложения[5]. Вновь назначенное посольство должно было со всем своим персоналом уже через три дня ехать в Берлин, а в составе посольства все еще не доставало несколько необходимых служащих, в особенности секретаря.
Я вспомнил, что в приемной, находящейся перед кабинетом управляющего Государственным банком Пятакова, я видал молодого человека, который принимал посетителей, спрашивал их о цели прихода и направлял их либо к управляющему Государственным банком, либо в соответствующее отделение банда. Этот молодой человек появлялся на службе, правда, без воротника и в шерстяном свитере — что было вполне принято в то время — но у него было очень интеллигентное лицо, что мне сейчас же бросилось в глаза; кроме того все его манеры и обращение наводили меня на мысль, что он видел когда-то лучшие времена. Я обратил внимание Иоффе на него и сказал, что по моему мнению он подходящий человек, если он говорит по-немецки и если он получил приличное общее образование. Иоффе попросил меня с ним поговорить. Я был совершенно поражен, когда услышал, что тов. Якубович говорит на блестящем немецком языке. Он не был, правда, пролетарского происхождения, но он был коммунист и учился не то в Германии, не то в Швейцарии. Якубович, конечно, с радостью согласился переменить свое чрезвычайно скромное место на пост в Берлинском посольстве с его богатыми перспективами. Он сейчас же обратился к Иоффе, который его, действительно, принял на службу в качестве второго секретаря, после того, как Якубович доставил удовлетворительную справку касательно своего партийно-политического прошлого. Якубович отправился со мной в мою петербургскую квартиру, чтобы взять с собой в Берлин мой фрак, который мне в Петербурге был совершенно бесполезен и которого я нигде не мог надеть. Якубович полагал, что члены посольства немедленно по прибытии в Берлин должны будут облечься во фраки, чтобы делать официальные визиты, и опасался, что у него не будет времени шить себе фрак на заказ. Мой фрак, однако, не пришелся ему по фигуре и ему пришлось ехать в Берлин без фрака.
Я опять увиделся с Якубовичем, когда я появился 11 октября 1918 г. в Берлинском посольстве в качестве финансового эксперта с моим секретарем и бухгалтером. Якубович совершенно изменился. Он принял меня с ледяным достоинством в своей служебной комнате в посольстве и, очевидно, забыл о нашем кратком, но для него весьма многозначительном знакомстве в Петербурге.
Иоффе предоставил в мое распоряжение прекрасную служебную комнату, а также соответственную комнату для двух моих сотрудников. Однажды, когда я сидел и работал, ко мне в комнату ворвался, не постучав предварительно, коренастый человек лет 45 с очень темными волосами и глазами; он прямо направился ко мне и сказал:
«Кто Вы такой, по какому праву Вы работаете за моим столом?»
Я в ответ:
«Кто Вы собственно, почему Вы так возбуждены?»
Он ответил:
«Я — генеральный консул в Гамбурге Соломон. Разве Вы не знаете, что это мой стол?»
Л. «Моя фамилия Л. Я финансовый эксперт при после Иоффе и могу Вас уверить, что я не имел ни малейшего представления, что это Ваш письменный стол. Никто мне ничего не говорил об этом. Мне просто-напросто отвели это место. Само собой разумеется, что я сейчас же освобожу Ваш стол. Эта комната велика, здесь стоит еще второй письменный стол».
Соломон сейчас же изменил тон:
«Я, собственно, ничего против Вас не имею. Если Вы не знали, что это мой стол, то все в порядке. Оставайтесь за этим столом, я сяду за другой».
Впоследствии я узнал, что Соломон, который раньше работал в Берлинском посольстве, всячески стремился ввести порядок в бухгалтерию и делопроизводство посольства и этим, конечно, приобрел мало друзей.
В отношении денежных вопросов в посольстве царил, действительно, непростительный беспорядок. Однажды Иоффе нужны были деньги, и он попросил меня разменять ему крупную сумму в царских рублях на германские марки. Германская марка тогда еще высоко стояла. Английский фунт стерлингов стоил тогда, правда в частном обороте, около 35 марок. Я сказал Иоффе, что принятая в посольстве система размена царских рублей с помощью посредников или же в мелких разменных конторах очень нецелесообразна. Обмен крупных сумм таким путем несомненно ведет к потерям. Я бы счел нужным обратиться непосредственно в один из крупных банков и предложить ему деньги для обмена. Иоффе в моем присутствии открыл денежный шкаф, вынул оттуда несколько перевязанных пачек с царскими сторублевками (в каждой пачке было 100 бумажек), передал мне пачки и сказал:
«Хорошо, будьте так любезны, обмените деньги. Поступайте, как Вы находите нужным».
Я конечно, собирался начать обычную процедуру счета денег и выдачи квитанции. Но Иоффе улыбнулся и сказал:
«Оставьте это, от Вас мне не нужно никаких квитанций, Вы в общем взяли 10 пачек, все остальное в порядке».
Когда я ему возразил, что может случиться, что в отдельных пачках не будет доставать бумажек, Иоффе только рукой махнул и сказал:
«Бросьте, все будет, как следует».
Я отправился с деньгами в банк, за мной шел служащий посольства с заряженным револьвером, чтобы защитить меня в случае нападения.
Я обменял деньги в банке по курсу, приблизительно на 25 % более высокому, чем тот, который кассе посольства до сих пор удавалось получить за царские рубли в маленьких разменных конторах и через посредство агентов. Я вместе с тем попросил банк выдать мне расчет, из которого явствовало, сколько марок было получено при размене рублей.
Когда я с деньгами вернулся в посольство и вручил их Иоффе, я захотел также передать ему расчет и пересчитать, как полагается, принесенные мною деньги. Иоффе же мне только сказал:
«Оставьте это, все в порядке, все очень хорошо». На это я ему возразил:
«Но, тов. Иоффе, Вы должны же пересчитать деньги, это ведь крупная сумма, я хочу быть уверенным, что я передал Вам сумму полностью».
Иоффе: «Но я же знаю, с кем я имею дело, все обстоит благополучно».
Иоффе взял у меня всю сумму из рук и положил ее в денежный шкаф. Лишь с трудом удалось мне убедить его положить туда же и расчет.
Вся эта сцена произвела на меня самое удручающее впечатление, ибо Иоффе в моем присутствии ни при выдаче царских рублей, ни при получении суммы в марках не сделал никакой пометки в какую бы то ни было книгу. Было ясно, что деньги, врученные мне Иоффе, не проходили через кассу посольства. Эта касса принимала и выдавала деньги по письменным ордерам, в чем я сам несколько раз имел случай убедиться. Я обратил внимание Иоффе на то, что я обменял деньги по значительно более высокому курсу, чем касса и что в дальнейшем подобные потери на курсе не должны быть допущены. На это Иоффе спокойно мне ответил:
«Ну, хорошо, в таком случае Вы будете всегда менять в дальнейшем деньги».
И, действительно, я несколько раз менял царские деньги для Иоффе в банках, причем вся процедура происходила всегда так же как описано выше.
Когда посольство в конце ноября 1918 г., вследствие своей высылки из Берлина, после семимесячного там пребывания, вернулось обратно в Москву, я посетил Иоффе в роскошном доме, который был предоставлен на Поварской персоналу посольства. Иоффе и весь состав посольства чувствовали себя прекрасно. У них было хорошее помещение и великолепное продовольствие и они только ждали момента, когда опять смогут вернуться в Берлин. Иоффе в то время был убежден, что эта высылка, последовавшая, по слухам, под давлением Антанты, продолжится лишь несколько недель и что посольство в самом непродолжительном времени опять появится в пределах Германии. Эта надежда так быстро не осуществилась. Прошли годы, прежде чем советский посол опять переехал во дворец на Унтер-ден-Линден.
Мы заговорили о финансовых вопросах и Иоффе попросил меня назвать ему достойного абсолютного доверия человека, который смог бы привести в порядок бухгалтерию посольства за прошлые месяцы и свести баланс. Я вспомнил о бывшем директоре Московского машиностроительного завода «Густав Лист», о моем старом друге Германе Якобсоне, честнейшем человеке лет 60-ти, который во время переворота потерял свою должность и состояние и жил в большой нужде.
Я сказал Иоффе, что я разыщу Якобсона и спрошу его, не захочет ли он принять эту работу на себя. Я разыскал Якобсона на его старой квартире, в которой он жил по-прежнему. Из пяти комнат его скромно обставленной квартиры, в которой я прежде часто бывал в гостях, три комнаты были отданы людям, которые были вселены туда по ордеру Московского Жилищного Отдела. В одной комнате жил его сын со своей женой и ребенком, в последней — Якобсон с женой и тещей. Квартиру нельзя было узнать. Та комната, которую занимал Якобсон, походила на мебельный склад. В этой комнате стояли три постели, буфет, обеденный стол, всевозможные шкафы и другие предметы обихода, которых вынесли сюда из других комнат. Это имело невероятный вид, хотя хозяйка дома, видимо, стремилась привести в порядок весь этот хаос, вызванный не по ее вине.
Увидев меня, старик заплакал.
«Конечно, дорогой мой, я возьму на себя эту работу, мне же нечем жить. Я постепенно все продал, что у нас еще осталось из ценных вещей. Я старый опытный, знающий бухгалтер, но я не знаю, смогу ли я удовлетворить требованиям, которые ставит Иоффе».
«Дорогой Герман Матвеевич, этим требованиям Вы наверное сможете удовлетворить. Я только опасаюсь, что Вы найдете там невероятный хаос. Но я советую Вам работу взять, Вы с ней справитесь».
Якобсон отправился к Иоффе и начал свою работу. Через несколько недель Якобсон явился ко мне в очень расстроенном состоянии. Он сказал, что он в совершенном отчаянии, не знает, что ему делать, оправдательные документы имеются лишь для четвертой части всех расходных статей, на остальные же израсходованные суммы не существует никаких ордеров или документов.
Я возразил ему:
«Не принимайте этого так близко к сердцу. Я же предупреждал Вас о том хаосе, который Вы найдете в книгах посольства. Я Вам настоятельно советую, в Ваших же собственных интересах, не создавайте никаких затруднений, и не возбуждайте вопросов, это только может Вам повредить. Изложите все дело Иоффе совершенно спокойно, оно ему и без того хорошо известно, и просто попросите его, — как будто это так и полагается — выставить Вам особые ордера на все те суммы, на которые Вы сейчас оправдательных документов в бумагах посольства не находите. Сложите все расходные статьи, лишенные оправдательных документов, вместе, разбейте их на три или четыре группы, подведите итог для каждой группы, представьте Иоффе уже готовые ордера для каждой из этих групп и попросите Иоффе подписать эти ордера. Он наверное это сделает.
Тогда Вы спокойны, и Вам еще будут благодарны за то, что Вы не возбуждали лишних или неприятных вопросов. Когда Вы получите от Иоффе подписанные им ордера, тогда Вы сможете заключить свои книги и вывести баланс. Я Вас уверяю, что Вами будут довольны».
Г. М. Якобсон поступил по моему совету, и его работа была закончена ко всеобщему удовлетворению. Через четыре с половиной года, в апреле 1923 г., когда я опять был в Москве, я навестил Якобсона в его скромной квартире и нашел его уже дряхлеющим стариком. Рыдая, в нервном возбуждении, он бросился мне на шею:
«Посмотрите, что из меня стало, посмотрите, как я выгляжу! Моей теще уже свыше 80 лет, а мы все еще живем втроем в одной комнате».
Я был весьма удручен и старался, как только мог, успокоить старика. Но он опять все возвращался к своей работе по бухгалтерии посольства и страшно возмущался по поводу «ужасного беспорядка» и «невероятной размазни» в книгах посольства.
«У меня только одно желание», сказал он, «умереть как можно скорее. Я не хочу больше видеть этого ужаса и этой нищеты. Дети мои обойдутся и без меня. В этом совершенно перевороченном мире я ничего больше не понимаю».
Его желание исполнилось очень быстро, он умер от сердечного удара вскоре после этого.
Я видел Иоффе еще только один раз, в сентябре 1924 г. в Лондоне, куда он приехал уже больным. Я навестил его в посольстве и мы долго беседовали, но все больше о мелочах. Иоффе, бывший прежде столь любезен, теперь был замкнут, явно расстроен и видимо избегал серьезных разговоров на темы дня.
Пораженный беспощадным карьеризмом, который он видел вокруг себя, озлобленный гнусным обращением, которому его подвергали в Москве после того, как его отозвали с посольского поста в Токио, в отчаянии от хамства, с которым его бросили, как ненужную щепку — его, больного человека, уже не могущего передвигать ног, — Иоффе покончил с собой в Москве 16 ноября 1927 г.
Его прощальное письмо к Троцкому, которое было сначала взято и спрятано Г.П.У. и опубликовано только значительно позднее, является тяжким обвинением против советских вождей.
Глава третья
Карл Либкнехт
В конце октября 1918 г. Карл Либкнехт был освобожден из тюрьмы, куда он был заключен за агитацию против войны. Через несколько дней после его освобождения, советское посольство в Берлине устроило в честь его большой банкет…
Однажды вечером, когда я пришел в посольство, чтобы поработать над своими бумагами, я увидел, что подъезд торжественно освещен. Моя служебная комната находилась в нижнем этаже, все же парадные залы и квартира посла Иоффе помещались во втором. Я спросил служителя, по какому случаю так торжественно освещено посольство; он ответил, что сегодня вечером устраивается в честь Карла Либкнехта банкет, который только что начался в Белом зале.
Я знал Карла Либкнехта лично с 1905 г., часто бывал у него и был с ним в хороших отношениях. Я всегда испытывал глубокое уважение перед этим смелым и прямым человеком, который умел не только говорить с трибуны зажигательные речи массам, но и в частной жизни весьма сердечно относился к людям.
Я считал само собой разумеющимся, что буду приглашен на банкет, и был так удивлен, что приглашения не последовало, что на следующий день зашел к Иоффе и спросил его об этом. Иоффе извинился тем, что он пригласил, конечно, целый ряд германских литераторов и политических деятелей, но что он думал, что я принадлежу к специалистам-хозяйственникам, не имеющим ярко выраженных политических интересов. Я возразил ему, что хотя я и не коммунист, но без сомнения лучше знаю Либкнехта, чем многие из приглашенных им литераторов. Я совершенно откровенно заявил Иоффе, что так как я в банкете участия не принимал, я лично навещу Либкнехта.
Я на следующий же день навестил Карла Либкнехта в его квартире в одном из берлинских предместий. Либкнехт очень постарел за те годы, в течение которых я его не видел. Его голова поседела и волосы были коротко острижены еще по-тюремному, но по темпераменту он был все тот же, вечно бодрый и живой. Он приветствовал меня самым дружеским образом и был крайне удивлен, когда узнал, что я работаю в посольстве в качестве финансового эксперта и не присутствовал на банкете. Наш разговор, продолжавшийся более двух часов, происходил в присутствии его жены, русской по происхождению, и сына. Я доверял Либкнехту абсолютно и поэтому дал ему совершенно неприкрашенную картину всего происходившего в России за последние годы. Я рассказал ему о мартовской революции и об октябрьской, о тех порядках, которые в настоящее время существуют в России, и о той жестокости, с которой советское правительство преследует каждого инакомыслящего и убивает всякую свободную мысль.
Либкнехт побледнел и был, очевидно, потрясен всем тем, что ему пришлось услышать. Он спросил меня, правда ли все то, что я ему рассказываю, ибо он еле может этому поверить. Я ответил:
«Я даю Вам слово, я ничего не прибавил, ничего не преувеличил. Вы же видите, что я, несмотря на все это, предоставил себя в распоряжение советского правительства, так как без помощи сведущих людей нельзя преодолеть того хозяйственного хаоса, который царит сейчас в России».
Либкнехт долго сидел задумавшись и наконец сказал:
«И все-таки это должно произойти. Революцию нельзя делать в белых перчатках. Кто действительно хочет революции, должен хотеть и эти средства. Иного исхода нет. Возможно, что придется пройти через ручьи крови и грязи, чтобы достигнуть цели. Впрочем, революция в Германии не потребует стольких жертв. Человеческий материал совершенно другой, страна к этому подготовлена длинным периодом социального законодательства и ужасной войной. Я думаю, я твердо надеюсь, что мы проведем революцию в Германии с применением гораздо меньшого насилия, ибо все здание уже подгнило, оно само распадается».
Этим закончился наш разговор. Карл Либкнехт крепко пожал мне руку и сказал мне на прощанье:
«Не давайте ужасам террора столь влиять на себя, бодро и с радостью работайте на своем посту, террор не будет же вечно продолжаться».
Глава четвертая
И. Э. Гуковский
С И. Э. Гуковским я познакомился весной 1918 г. в Москве. Он был в то время народным комиссаром финансов и Крестинский меня с ним познакомил. Гуковский носился с мыслью продать частью или полностью запасы платины, которые находились в распоряжении советского правительства. При своих попытках провести такую продажу, ему нужен был совет специалиста по платиновому рынку. В качестве такого специалиста ему был рекомендован я, так как я состоял в 1916–1917 г.г. директором торгового отдела Шуваловского О-ва в Петербурге — крупнейшего производителя платины во всем мире.
Гуковский обратился ко мне с просьбой составить договор на продажу 50 пудов (= 818 кило = 26.300 унций) платины британскому правительству. Агент британского правительства в Петербурге, Ф. Ф. Лич, предложил советскому правительству & 13.700 за пуд платины, при 83 % чистого металла, что соответствовало цене в & 31,6 за унцию чистой (100 %) платины. Гуковский спросил меня, выгодно ли это предложение. Для сравнения я указал ему, что цена платины до войны равнялась приблизительно & 9 за унцию, так что предложенная цена в & 13.700 за пуд является чрезвычайно высокой, тем более, что эта цена была предложена франко русский порт Архангельск, и советское правительство, следовательно, не должно оплачивать транспорта из Архангельска в Англию. 25 мая 1918 г., договор действительно был заключен в Москве, но он никогда не был приведен в исполнение. Британские военные силы вскоре после этого заняли Архангельск и поставка платины не состоялась.
Эта сделка послужила уже много лет спустя, а именно 27 января 1925 г., поводом к процессу, который был возбужден коммерсантом С. М., явившимся посредником между агентом британского правительства Ф. Ф. Лич и народным комиссаром финансов Гуковским, против британского правительства в Высшем Суде в Лондоне (High Court of Justice, Kings Bench Division). Я должен был, с разрешения советского представительства в Лондоне, выступать в этом процессе в качестве свидетеля. Посредник требовал уплаты комиссии в размере & 82.000 за заключенную, но не приведенную в исполнение сделку. После долгих препирательств стороны пришли к соглашению в суде и остановились на уплате & 12.000.
Мне еще несколько раз приходилось затем сталкиваться в Москве с Гуковским. Гуковский был в то время человек лет 50, был прежде маклером на нефтяной бирже в Баку, затем бухгалтером при петербургском правлении крупного нефтяного общества. Ни по своему внешнему облику, ни по всему существу своему Гуковский не походил на коммуниста. Со своей коренастой фигурой, хитрыми глазами, угодливыми манерами он скорее производил впечатление маленького провинциального маклера. Он страдал от последствий известной болезни, мог передвигаться лишь с трудом и был твердо убежден в том, что ему может помочь лишь знаменитый китайский корень «Чжен-Шен». Он всем и всякому говорил об этом и пытался повсюду достать этот корень. После долгих поисков, ему удалось найти запас этого корня в конфискованных складах крупного японского торгового дома в Петербурге, каковой он себе и присвоил.
Уже весной 1918 г., когда советское правительство объявило торговлю и все банки национализованными, начался постепенно отъезд всех богатых людей из Петербурга и Москвы на Запад и Юг России. Они стремились по возможности достигнуть Киева, главного города Украйны, где находились немецкие оккупационные войска. Здесь беглецы могли считать себя и спасенное ими состояние (царские рубли, иностранная валюта, драгоценные камни, жемчуга, золото и пр.) в безопасности. Летом и осенью 1918 г. этот отъезд превратился во всеобщее бегство. Все богатые и состоятельные люди, которые могли каким-нибудь способом прорваться через советскую границу, рассыпались по всем направлениям. Люди рисковали, конечно, при этом своею жизнью, многие погибали. Захваченные с драгоценностями и золотом расстреливались немедленно тут же, а найденное при них имущество подвергалось конфискации. Этот страшный риск удерживал, однако, лишь немногих, а именно лишь больных и тех, у коих не хватало мужества для того, чтобы двинуться в этот тягостный путь.
Между лицами, которые во что бы то ни стало хотели бежать из Петербурга, находился также и богатый банкир Н. Н. Он был прежде нефтепромышленником в Баку и знал Гуковского очень хорошо. Самым простым, безопасным и удобным путем для того, чтобы выбраться из Петербурга, была поездка морем, на пароходе непосредственно из Петербурга до Стокгольма. Вся поездка продолжалась только 40 часов и вела в страну, до известной степени незатронутую войной. Н. Н. предложил Гуковскому следующую сделку. Он изъявил готовность предоставить в распоряжение комиссариата финансов крупную сумму в английских фунтах по твердому курсу. В то время платили нелегально, в частном обороте, приблизительно 50 царских рублей за фунт стерлингов. Н. Н. предложил продать комиссариату финансов несколько сот тысяч фунтов по гораздо более низкой цене (по слухам приблизительно за 36 рублей за фунт). Н. Н. вместе с тем заявил, что вся эта сумма находится в Англии и положена на имя его жены, а так как доверенности, выставляемые в то время в Петербурге, в Англии более не признавались, то ему необходимо ехать в Стокгольм вместе с женой, чтобы оттуда провести всю сделку и совершить все необходимые формальности. В обеспечение того, что предложенная им сделка действительно будет проведена, Н. Н. изъявил готовность предоставить в распоряжение комиссариата финансов в качестве залога миллион рублей со своего текущего счета в Петербурге. Конечно, это было до известной степени только жестом, так как все равно в то время уже нельзя было брать с текущего счета больше тысячи рублей в месяц. Но принимая во внимание ту полную неуверенность, в которой в то время находилось само советское правительство в отношении своего собственного будущего, этот жест все же означал довольно веское подтверждение предполагаемой сделки.
В конце августа или начале сентября 1918 г. Гуковский ездил со мной в автомобиле по всему Петербургу в поисках за чемоданами. Большая часть магазинов была закрыта, только кое-где еще оставались мелкие лавки, которые торговали. В одной лавке мы нашли около пятнадцати средних и малых фибровых чемоданов, которые Гуковский купил и перевез в подвалы государственного банка. Чемоданы были наполнены в присутствии Гуковского и моем царскими рублями; это были 500-рублевые и 100-рублевые билеты, совершенно новые, упакованные в пачки по сто билетов каждая. Что касается 500-рублевых билетов, то можно было с легкостью упаковать два миллиона рублей в маленький чемодан, для сторублевок же требовалось, конечно, помещение в пять раз большее.
Все чемоданы были наполнены и заперты. Всего там было наверное не менее десяти миллионов рублей. Царские рубли котировались тогда еще в Стокгольме по хорошему курсу, так что эти чемоданы с русскими бумажными деньгами представляли даже в высокой валюте значительную ценность.
Накануне отхода парохода из Петербурга в Стокгольм я зашел в гостиницу «Астория», в которой жил Гуковский. Я увидел внизу, в вестибюле, скромно сидящих в углу Н. Н. с женой, которые ждали разговора с Гуковским. На другой день Гуковский уехал в Стокгольм вместе с Н. Н. и его женой, причем багаж этих последних был подвергнут, конечно, лишь очень поверхностному осмотру. Дальнейшие обстоятельства мне неизвестны, но факт тот, что предполагаемая сделка — покупка на царские рубли значительного количества фунтов — не была приведена в исполнение. Н. Н. вовсе и не имел в своем распоряжении той суммы в английских фунтах, каковая им была предложена для покупки Гуковскому. Все дело был просто напросто военной хитростью для того, чтобы выбраться из советской России.
Гуковский оставил, правда, целый ряд чемоданов в тогдашнем советском представительстве в Стокгольме, с целью обмена денег на иностранную валюту, но все же он вынужден был вернуться в Петербург, не выполнив предполагаемой сделки с Н. Н. С советской стороны ему никогда не могли простить того, что он попался таким образом впросак. Более того, его враги возбуждали против него обвинение, что он сознательно за хорошее вознаграждение дал возможность Н. Н. и его жене скрыться заграницу.
Позднее Гуковский был послан в 1919–1920 г.г. в качестве торгового представителя в Ревель. Ревель был в это время единственною брешью, через которую советская Россия могла общаться с герметически закрытым внешним миром. Обе ревельских гостиницы «Ст. Петербург» и «Золотой Лев» были в то время центром для всех рыцарей наживы и для всякого рода авантюристов, которые хотели в мгновение ока заработать на советских делах миллионы. Во времена Гуковского в ревельском торговом представительстве шло невероятное взяточничество среди личного состава представительства. В конце концов Гуковский был отозван в Москву и там покончил жизнь самоубийством. На его похоронах не присутствовал никто из видных представителей советской власти.
Глава пятая
Конфискация сейфов
В декрете, который был выпущен советским правительством 14-го декабря 1917 г., о национализации банков, имелось, среди прочих мероприятий, и распоряжение о закрытии сейфов и о конфискации находящихся там иностранной валюты, драгоценных камней, благородных металлов и прочих ценных предметов.
При открытии сейфов и конфискации их содержимого, производившимися в Петербурге, весною 1918 г., в присутствии владельцев сейфов, нередко разыгрывались и драматические сцены.
Большая часть владельцев хладнокровно являлась со своими ключами, спокойно давала возможность открывать сейфы и покорно взирала на конфискацию своего имущества. Некоторые не произносили при этом ни слова, другие волновались и старались доказать чиновникам, что тот или иной предмет не подлежит конфискации, третьи со слезами на глазах пытались уверить чиновников в том, что находящиеся в сейфе драгоценные вещи представляют все их состояние и что без них они обречены на голод. Чиновники сами были в очень тяжелом положении, они не имели права проявлять никакого снисхождения и должны были строго придерживаться предписания. Даже самые минимальные суммы в иностранной валюте подвергались конфискации, как утаенное имущество.
Русские деньги также извлекались из сейфа, но они не подлежали конфискации в прямом смысле этого слова и поступали в банк на текущий счет владельца данного сейфа. Если у него текущего счета не было, ему открывали особый счет. С этого счета он мог брать ежемесячно уже тогда незначительную сумму в тысячу рублей. В первое время национализованные банки действительно выплачивали владельцам эту все более и более обесценивающуюся месячную сумму в тысячу рублей; в дальнейшем же все растущая инфляция настолько понизила ценность этой суммы, что она уже не имела никакого значения в смысле покрытия расходов на жизнь.
Впрочем, не все богатые или состоятельные люди относились так покорно к конфискации своих сейфов. Несмотря на то, что всякая проделка в этом отношении преследовалась самым беспощадным образом и в случае обнаружения неминуемо каралась расстрелом для всех ее участников, все же находились сумасшедшие смельчаки, которые рисковали своей жизнью, чтобы получить обратно содержимое сейфа.
К состоятельным петербургским гражданам, о которых предполагали, что у них хранятся в сейфах особо крупные ценности, приходили весной 1918 г. посредники и предлагали принести на дом в нетронутом виде все содержимое сейфа за вознаграждение в размере 100.000 царских рублей за сейф. Владелец сейфа должен был только выразить согласие и передать посреднику ключ от сейфа.
Риск был страшный. Владелец сейфа рисковал не только тем, что посредник мог оказаться подосланным к нему в дом провокатором, который немедленно после этого мог передать его в руки Ч. К.; он рисковал своею жизнью и тогда, если посредник имел по отношении к нему самые благие намерения.
Опасность, что посредник присвоит себе содержимое сейфа и исчезнет с украденным имуществом, была совершенно неважной по сравнению со всем прочим риском, так как владелец сейфа все равно считал находившееся в нем имущество почти что потерянным. Само собой разумеется, что подобные предложения могли заинтересовать лишь тех, у которых в сейфе находилось имущество, во много раз превышавшее по своей ценности требуемую сумму в 100.000 царских рублей за сейф.
Во всяком случае факт тот, что некоторые люди, несмотря на все предпринятые против этого меры, в действительности получили таким образом содержимое своих сейфов. Но не подлежит также и сомнению, что некоторые банковские служащие, работавшие в отделе сейфов, были расстреляны в связи с этими проделками.
У меня самого также был сейф в одном из петербургских банков, в котором я хранил, кроме своих частных бумаг, несколько ценных вещей, принадлежавших моим родственникам. Эти ценные вещи лежали порознь, завернутые в маленькие пакеты, на которых значилось имя собственника.
В начале 1918 г. появилось в петербургских газетах оповещение, согласно которому все владельцы сейфов, фамилия коих начиналась с той или другой буквы, должны были явиться в определенный день в банк со своими ключами. Буква Л. приходилась на конец февраля, и я явился в назначенный день в банк с моим ключом. В стальной камере были расставлены столы, за которыми сидели чиновники. Кругом стояли владельцы, сейфы которых должны были быть открыты.
Принцип, лежавший в основе открытия сейфов, заключался в следующем: все ценные вещи (благородные металлы в слитках, предметы из платины, золота и серебра, драгоценные камни, жемчуга, иностранная валюта и пр.), которые подлежали конфискации в пользу государства, должны были быть изъяты из сейфов, с тем, чтобы сделать засим невозможным опознание этих вещей в будущем, т. е. установление принадлежности той или иной вещи тому или другому лицу. С этою целью все вынутые из различных сейфов кольца, брошки и прочие украшения бросались в одну кучу, все драгоценные камни без оправы — в другую кучу. Этот же способ действий применялся и в отношении прочих ценных вещей; если, как в моем случае, находили ценные вещи завернутыми в свертки, то их вынимали из свертка, сверток разрывали, а самый предмет бросали в соответствующую кучу. Советские учреждения в то время еще не были уверены в своей власти. Поэтому стремились всеми силами к тому, чтобы впоследствии никто не смог опознать принадлежащего ему предмета. Тот же принцип проводился и в других случаях конфискации.
Весною 1918 г., когда в Москву приехал германский посол, граф Мирбах, а в Петербурге было учреждено германское генеральное консульство, бесчисленные русские немцы, в качестве т. н. «Shutzgenossen», т. е. лиц, находящихся под покровительством Германии, начали приносить свои ценные вещи в германские учреждения с целью сохранности и позднейшей отправки в Германию. Такое место приемки находилось в Москве, в Леонтьевском переулке, на той улице, где еще и по настоящее время помещается германское посольство. В Петербурге такое место приемки имелось сначала в роскошном Юсуповском дворце, а затем на Французской набережной. Там постоянно толпился народ. Люди сдавали свои ценные вещи, называли адреса в Германии, по которым вещи должны были быть переданы, и платили за пересылку небольшой сбор.
Передаваемые таким образом вещи постепенно отправлялись в Германию и все те, которые послали свои вещи ранним летом 1918 г. через петербургские места приемки, действительно получили их на руки в соответствующем отделе Министерства Иностранных Дел в Берлине. Дело повернулось совсем не так для тех, которые сдали свои ценные вещи поздним летом в Петербурге. Впрочем, так поступали не только русские немцы, по под их прикрытием и многие русские, которые доверяли свои ценности какому-нибудь германскому приятелю и от его имени и по его адресу пересылали вещи в Германию.
Когда в ноябре 1918 г. дипломатические сношения между Германией и Россией были прерваны и советское посольство было выслано из Берлина, только благодаря необыкновенной энергии германских консульских чиновников в Москве удалось захватить при отъезде всего персонала германского дипломатического и консульского представительства, кроме всех бумаг, также и ценные вещи, сданные на месте приемки в Леонтьевском переулке. Все те, которые доверили свои ценности германскому месту приемки в Москве, получили все свои вещи обратно.
Совсем по-другому было в Петербурге. Советские учреждения препятствовали силой германским представителям в Петербурге взять с собой большие залежи ценностей, которые накопились на месте приемки в Юсуповском дворце и на Французской набережной. Немедленно по отъезде германских консульских представителей был образован «Германский Совет Рабочих и Солд. Деп.» из угодных советскому правительству и коммунистически настроенных германских военнопленных. Этот «Совет» был признан советским правительством официальным представительством Германии и в его распоряжение был предоставлен громадный дом на Поварской улице в Москве. Этот Совет вел все дела германских военнопленных в России, выдавал виды на въезд в Германию и выполнял все обязанности, которые обычно лежат на консульствах.
Оставшиеся на месте приемки в Петербурге ценные вещи, которые помещались в нескольких тысячах пакетов и представляли несомненно весьма большую ценность, были переданы Германскому Совету Рабочих и Солдатских Депутатов в Петербурге, причем эта передача, однако, была совершенно номинальною. На самом деле Германский Совет Солдатских Рабочих Депутатов не мог распоряжаться этими ценностями, он даже не имел доступа к кладовым места приемки. По истечении некоторого времени эти кладовые были открыты советскими учреждениями в Петербурге, все пакеты вскрыты, все обертки уничтожены и все находившиеся там предметы перенесены в государственный сборный пункт для конфискованных ценностей. Оттуда все эти объекты были отправлены в центральный бассейн для конфискованного имущества, а именно в «Гохран» (Государственное Хранилище Ценностей) в Москве.
Эта конфискация имела для многих людей, которые доверили свои ценности германскому месту приемки, весьма печальные последствия. Все обертки на находившихся в месте приемки пакетах были сорваны, но не без того, чтобы имена и адреса отправителей не были отмечены самым тщательным образом.
Если отправители были германские подданные или люди, уже бежавшие из России, они, конечно, были вне пределов досягаемости.
Если же между отправителями встречались русские подданные, которых можно было разыскать по названным ими адресам, то они, кроме потери своих ценностей, подвергались еще самым тяжким преследованиям за контрреволюционную попытку укрыть свою собственность от конфискации.
Хотя при конфискации делалось все, чтобы предотвратить опознание предметов в дальнейшем, все же это не всегда бывало возможно. На многих кольцах, брошках и прочих украшениях, а также почти на всех серебряных вещах (приборах, посуде и пр.) были выгравированы монограммы, во многих случаях имена. С другой стороны бывало и так, что в самих вещах (табакерках, коробках и прочих закрытых предметах) находились записки, на которых значилось имя владельца. Я сам видел в Гохране золотую табакерку, в которой лежала записка: Князь Волконский, № 31. Очевидно номер описи его коллекции. Я также видел серебряную шкатулку восемнадцатого века, богато украшенную орнаментами, с приклеенной на дне запиской, носящей имя германского владельца.
Тем не менее, цель была достигнута. При всем желании оказалось бы невозможным отыскать тот или иной предмет в Гохране или в других сборных пунктах.
Глава шестая
Отчаявшийся
Один мой знакомый, доверенный банка, Н. Н., которого я знал уже много лет, имел в одном из московских банков два маленьких сейфа. В одном сейфе лежали его бумаги, различные документы и довольно значительная наличность в русских деньгах (20.000 думских рублей), в другом сейфе он хранил коллекцию золотых и серебряных монет, которой он очень дорожил. В этом сейфе находился также слиток золота ценностью в 70.000 рублей, который принадлежал не ему, а его дяде, купцу А. В. Соловьеву[6] из Петербурга.
Соловьев в сентябре 1917 г. — еще во время Керенского — был в Москве и приобрел там с целью помещения капитала слиток золота, который он опасался брать с собой в Петербург. Тогда уже очень косо смотрели на приобретение золота, хотя официального запрещения еще не последовало. Бывали уже случаи, что пассажиры Николаевской жел. дороги подвергались осмотру на вокзале по подозрению в перевозке золота. Соловьев, который абсолютно доверял своему племяннику, просил его взять на хранение слиток золота и поместить его в своем сейфе. Н. Н. сначала отказал ему в этом, так как у него самого, кроме нескольких колец и золотых монет не было никакого золота; поэтому он ни за что не хотел класть в свой сейф золотого слитка, да еще чужого. Соловьев возражал на это, что у него нет никого другого в Москве, которому бы он настолько доверял, чтобы дать ему на хранение слиток золота, и настоятельно просил Н. Н. сделать ему это одолжение. При своей следующей поездке в Петербург он возьмет с собой слиток золота, он только теперь боится брать его. Н. Н. наконец согласился. Они оба пошли в стальную камеру банка и Н. Н. положил слиток золота в присутствии своего дяди в сейф.
Порядка ради Н. Н. выдал Соловьеву расписку в том, что он получил от него слиток золота определенного веса и что он обязуется выдать этот слиток Соловьеву по первому его требованию.
Как только конфискация сейфов стала свершившимся фактом, Соловьев приехал в Москву и узнал от Н. Н., что не только его собственные ценные вещи, но и принадлежащий ему, Соловьеву, слиток золота, находятся в сейфе. Соловьев самым грубым образом обрушился на своего племянника, упрекал его в небрежности и отсутствии предусмотрительности, и заявил ему, что благоразумный человек немедленно после большевистской революции вынул бы из сейфа все, что там находилось.
Во время всего этого объяснения Соловьев вел себя, как помешанный. Н. Н. ответил Соловьеву, что он сам виноват, так как со дня большевистской революции до дня закрытия сейфов — от 25-го октября до 14-го декабря 1917 года — у него было достаточно времени, чтобы взять свой слиток, если он действительно предвидел катастрофу. Соловьев вынужден был вернуться в Петербург без всякого результата.
В апреле 1918 г., когда очередь открывать сейфы дошла до Н. Н., Соловьев опять появился в Москве и предложил своему племяннику следующую уловку: Н. Н. должен сначала дать открыть первый сейф, в котором не было ничего ценного, кроме 20.000 думских рублей. Когда же дело дойдет до составления протокола об открытии сейфа, то Н. Н. должен, вместо действительного номера открытого сейфа, просто назвать номер второго сейфа. При спешности работы чиновник по всей вероятности совсем и не заметит разницы в номерах. Таким образом второй сейф со всем его содержимым будет пока спасен. Если же чиновник заметит неправильность сейчас же, то Н. Н. всегда сможет оправдаться тем, что он по ошибке перепутал номера. В этом последнем случае, ему, конечно, ничего другого не останется, как дать открыть и второй сейф. Тогда, несомненно, обречены будут на гибель и коллекция монет и слиток золота. Но во всяком случае, нужно же сделать такого рода попытку, ибо неизвестно, сколько времени продержится советская власть. Может быть, большевики погибнут, прежде чем дойдет очередь до насильственного вскрытия тех оставшихся сейфов, владельцы которых не явятся добровольно со своими ключами для присутствования при открытии их сейфов.
Вначале Н. Н. всячески сопротивлялся, но под конец уступил энергичному натиску Соловьева. В назначенный день Н. Н. явился в банк, дал открыть первый сейф и присутствовал при том, как чиновник вынул из сейфа, находившиеся там 20.000 рублей. Н. Н. получил соответствующую квитанцию и вся сумма была впоследствии переведена на его текущий счет. Н. Н. решил, собственно, указать правильный номер, но когда чиновник спросил его о номере сейфа, то Н. Н. неожиданно назвал номер второго сейфа: как он впоследствии уверял, по наитию минуты. Чиновник ничего не заметил. Второй сейф остался, таким образом, фактически не открытым, так как он яко бы уже был открыт.
Через неделю Соловьев явился в банк с ключами своего племянника и дал еще раз открыть в действительности уже вскрытый, но официально еще не вскрытый первый сейф, — этот раз, конечно, под правильным его номером. Теперь, разумеется, в сейфе не было найдено никаких денег и в нем лежали только бумаги и документы. Соловьев при этом заявил, что он явился вместо своего племянника, так как последний болен. На самом же деле Н. Н., мучимый уже несколько дней тупым чувством страха, категорически отказался идти в банк, чтобы присутствовать при открытии сейфа.
Время шло, а большевики оставались у власти. Содержимое второго сейфа — коллекция монет и слиток золота — были пока спасены, но судя по всему, можно было ждать в любой момент, что оставшиеся сейфы будут насильственно вскрыты. Не исключалась возможность, что и вскрытые уже сейфы будут еще раз вскрыты. С этого времени чувство страха, которое начало преследовать Н. Н. с момента произведенной манипуляции, все усиливалось и превратилось, наконец, в настоящую манию преследования.
Н. Н. был женат, но по характеру супруги не подходили друг к другу и брак этот был несчастлив. Их двое детей умерли в раннем возрасте в начале войны, таким образом ничто их больше не связывало. После переворота Н. Н. потерял свое место в банке и был теперь без дела. Его жена, женщина образованная, но истеричная, осыпала его самыми тяжелыми упреками: в том, что он вовремя не бежал с ней из России, в том, что он не умеет, как другие способные люди, каким-либо образом зарабатывать деньги, или же, если уже иначе никак нельзя, то устроиться хотя бы на службе у большевиков. Н. Н. страдал неимоверно от упреков своей жены и от постоянно преследовавшего его чувства страха. Н. Н. очень редко говорил со своей женой о делах. У него никогда не было по отношению к ней настоящего доверия и он ни слова ей не сказал о манипуляции с сейфом. Жена часто спрашивала его, что его так удручает, но он всегда отговаривался ссылкой на общее тяжелое положение.
Соловьев за это время исчез из России. В сейфе даже не было записки, которая подтверждала бы, что слиток золота принадлежит в действительности Соловьеву. Таким образом, если бы сейфу пришлось еще раз быть вскрытым, то Н. Н. явился бы формально собственником и коллекции монет и золотого слитка, обманным образом скрытых от властей. Его жизнь была загублена.
Эта мысль его преследовала и мучила самым ужасным образом. Он почти не спал по ночам, вздрагивал при малейшем подозрительном шорохе, при каждом гудке проезжавшего мимо дома автомобиля. Он не мог отделаться от чувства, что вот ночью придут из Ч. К., арестуют его и расстреляют. Однажды он прочел в газете, что прошлой ночью несколько человек было арестовано за махинации с сейфами. Он упал со стула без чувств. Когда он пришел в себя, жена его настояла на том, чтобы он сказал ей, в чем дело. Она от него не отставала и Н. Н., у которого не было сил сопротивляться, нехотя, урывками, открыл ей всю тайну. Его жена заметила только, что она никогда не считала его способным на такую искусную махинацию, что это, наверно была не его идея, а идея его дяди Соловьева. Он может быть вполне спокойным, с ним ничего не случится.
Материальное положение Н. Н. все ухудшалось. Из той наличной суммы, которая была найдена в сейфе, он мог ежемесячно брать лишь тысячу рублей, которая не покрывала уже его потребности. Его жена становилась все более и более истеричной и каждый день осыпала его самыми ужасными упреками. Жизнь превратилась в ад. Он уже сделался торговцем, покупал и перепродавал подтяжки, бритвенные приборы, галстуки, трикотажные изделия, словом все, что ему попадало под руку.
Однажды в сильный мороз он провел целый день на ногах и вернулся домой усталый и разбитый, ничего не заработав. Жена встретила его градом упреков. На этот раз Н. Н. не выдержал и рассчитался с женой за всю свою искалеченную жизнь. Жена была возмущена: человек, который всегда так покорно переносил все ее упреки, вдруг энергично выступает; ясно, что за этим скрывается женщина! Вне себя от бешенства она крикнула:
«Если ты не замолчишь сейчас же и посмеешь сказать мне еще одно слово, я пойду в милицию и заявлю, что ты скрываешь в своем сейфе слиток золота».
Н. Н. сильно побледнел, встал, надвинул шапку на голову и ушел из дому. Непосредственно за этой сценой он пришел ко мне. Это был конец января 1919 г. Я испугался при виде его. Я знал, что он плохо живет с своей женой и что он от этого очень страдает. Он часто приходил ко мне и жаловался на свою судьбу. Я замечал, что он всегда был весьма удручен, но приписывал это общему тяжелому положению и его отношению к жене.
Н. Н.: — Я пришел поговорить с Вами, я должен с кем-нибудь поделиться. Вам я доверяю, но прошу Вас считать наш разговор строжайшей тайной.
Л.: — Успокойтесь, я вполне в Вашем распоряжении. Весь вечер свободен для Вас. Вы можете спокойно доверить мне все то, что Вас удручает. Вы знаете, что я умею молчать.
Н. Н.: — Никто не должен узнать о нашем разговоре.
Л.: — Я даю Вам слово.
Н. Н. подробно рассказал мне о манипуляции с сейфом и о последней сцене с женой.
Н. Н.: — Вы понимаете, это уже слишком. Женщина, которая может бросать своему мужу в лицо такую угрозу, теряет все права по отношению к нему.
Л.: — Вы вполне правы. Но не забывайте, что Ваша жена нервнобольной человек, что она угрожала Вам в припадке бешенства и что она никогда не приведет этой угрозы в исполнение.
Н. Н.: — Я в этом отношении не так уже уверен, как Вы. В минуту бессмысленной ревности она, пожалуй, сможет привести угрозу в исполнение. Но это и не важно, донесет ли она на меня в действительности или нет. Важно то, что она вполне сознательно угрожала мне. Это является для меня решающим. Я Вас уверяю, что если я сейчас окончательно уйду из дому, то она в состоянии донести на меня.
Л.: — Я этого не думаю, но Вы, конечно, не должны подвергать себя этой опасности. У Вас нет выбора, Вы и не можете уйти от Вашей жены. Вы столько лет с ней прожили, попытайтесь и дальше ужиться с ней.
Н. Н.: — Я ношусь с мыслью донести сам на себя. Какого Вы мнения об этом?
Л.: — У меня нет мужества дать Вам такой совет. В другой стране это было бы единственно правильным исходом. У нас же очень трудно предсказать, какой оборот может принять такое самообвинение. Если бы я знал, что вся история может кончиться для Вас конфискацией Вашего состояния и несколькими месяцами тюрьмы, то я Вам, конечно, посоветовал бы решиться на этот шаг. Вы, несомненно, успокоились бы и избавились бы от Вашего постоянного страха.
Н. Н.: — Думаете ли Вы, что мой донос на самого себя может кончиться расстрелом?
Л.: — Я не думаю этого, но к сожалению, это не вполне исключено. Я во всяком случае не смею давать Вам такой совет при нынешних обстоятельствах. Кроме того, на это у Вас всегда еще есть время. Этот путь Вам всегда открыт.
Н. Н.: — Что же мне делать?
Л.: — Возвращайтесь к жене. Скажите ей, что Вы на нее не сердитесь, что Вы хорошо знаете, что она угрожала Вам в состоянии сильного возбуждения. Скажите ей, что Вы твердо убеждены в том, что она никогда не приведет в исполнение угрозы, тем более, что она этим ввергнет в несчастье не только Вас, но и самое себя. У нее никого не будет, кто о ней позаботится. Возьмите себя в руки, будьте с ней любезны и внимательны, это на нее благотворно подействует. Это все, что я могу Вам посоветовать, у Вас нет иного пути.
Н. Н.: — Я последую Вашему совету.
Н. Н. пожал мне руку и ушел. Через неделю его жена, проснувшись, нашла мужа в соседней комнате без признаков жизни. Он оставил короткую записку, в которой просил никого не винить в своей смерти. Он отравился.
Кроме меня никто, вероятно, не знал истинных причин, толкнувших его на самоубийство.
Глава седьмая
Спасение жизни
Однажды, в Петербурге, в половине августа 1918 г., ко мне обратился мой знакомый Георгий Р. с просьбой помочь ему в очень трудном деле. Его старший брат Р. Р.[7] был арестован незадолго до этого. Дело шло о том, чтобы освободить его из тюрьмы. Р. Р. был арестован по тяжкому подозрению в соучастии в убийстве петербургского комиссара Володарского. Володарский некоторое время тому назад был застрелен своим шофером Иоганнсеном. Удалось установить, что этот Иоганнсен был знаком с Р. Р., а именно, что Р. Р., — который заведовал во время февральской революции 1917 г. центральной автомобильной базой при Государственной Думе, нанял в то время Иоганнсена в качестве шофера. Отсюда сделали заключение, что и Р. Р. принимал участие в убийстве.
Я знал поверхностно Георгия Р., молодого студента, 21-го года, но совершенно не был знаком с Р. Р.
Я узнал, что Р. Р. занимал ответственное место в шведском Красном Кресте в Петербурге, на обязанности которого лежало распределение продуктов питания, одежды и прочих предметов обихода между многочисленными германскими военнопленными в России. Эти продукты питания и другие предметы распределялись из Петербурга по отдельным лагерям для военнопленных. Я узнал также, что Р. Р. был страстным спортсменом и автомобилистом, участником гонок, прожигателем жизни со всевозможными любовными историями, что он был карьеристом, беспощадно пробившимся своими локтями в жизненной борьбе и имевшим большой успех. Весьма вероятно, что Р. Р. с политической точки зрения питал симпатии к старому строю, но он безусловно не был идеалистом и политическим фанатиком, который жертвует своей жизнью за политическую идею; что же касается до участия в таком опасном предприятии, как покушение на жизнь комиссара Володарского, то об этом не могло быть и речи. Положение Р. Р. было отчаянное, так как Урицкий, стоявший тогда во главе Ч.К., вел следствие по этому важному политическому покушению весьма энергично, и у Р. Р. было очень мало шансов на спасение своей жизни.
Георгий Р., который ясно понимал отчаянное положение своего брата, умолял меня помочь ему. После того, как я, на основании собранных мной сведений, убедился в том, что Р. Р. не мог принимать участия в приписанном ему преступлении, я согласился пойти к Крестинскому, тогдашнему комиссару финансов в Петербурге, и изложить ему сущность дела. Я вместе с Георгием Р. отправился к Крестинскому, в его канцелярию в Государственном банке. Георгий Р., который носил форменную фуражку шведского Красного Креста — он тоже занимал маленькое место в конторе своего брата — изложил суть дела и просил Крестинского помочь его брату, невиновному в этом преступлении. Я рассказал Крестинскому обо всем, что я узнал об Р. Р., объяснил ему, что хотя я лично не знаю Р. Р. и совершенно не могу ручаться за его политическую и деловую мораль, я, однако, твердо уверен в том, что он не принимал участия в покушении на Володарского. Крестинский ответил нам, что самое правильное будет обратиться по этому делу непосредственно к Урицкому. Судьба Р. Р. — в руках Урицкого и самое лучшее изложить ему все дело лично.
У меня не было особых симпатий к Р. Р., после всего того, что я о нем узнал, но вопрос шел о спасении человеческой жизни, а он был в этом преступлении совершенно невиновен. Нужно было действовать очень быстро, поэтому я не мог не подчиниться настойчивым просьбам его брата. Крестинский сообщил мне, что он сегодня вечером вместе с Урицким уезжает в Москву и что самое лучшее будет, если я завтра утром отправлюсь к Урицкому, уже в Москве. Мне удалось достать билет в этот же вечер на тот же самый поезд, с которым Крестинский вместе с Урицким под сильной охраной ехали в Москву.
Я познакомился с Урицким еще раньше. В конце ноября — начале декабря 1918 г., когда советское правительство начало беспощадную борьбу против Петербургской Городской Думы и против различных районных дум, с конечной целью роспуска всех этих учреждений, я явился к Урицкому в Смольный Институт, в качестве председателя Адмиралтейской Районной Думы, во главе депутации, состоявшей из гласных отдельных районных Дум. По поручению депутации я просил Урицкого прекратить борьбу против районных Дум. Я указал ему на важные коммунальные задачи, которые стояли перед гласными Дум и от выполнения которых зависело благосостояние большого города. Я без всяких оговорок признал, что городские районные Думы не стояли на должной высоте, но разъяснил ему, что война, революция, недостаток средств и сил в высшей степени препятствовали развитию деятельности Дум, и что при теперешнем положении вещей они являются во всяком случае единственными учреждениями, которые искренне стремятся справиться по мере возможности с задачами коммунального управления. Урицкий — нервный, низкорослый, тщедушный человек с острыми колющими глазами — прерывал меня неоднократно, но все-таки дал мне договорить до конца и заявил в ворчливом тоне, что он обдумает наши соображения, обещать же ничего не может. Думы, по его мнению, состоят главным образом из буржуазных и мелко-буржуазных элементов, число же гласных — пролетариев там весьма ограничено. Такое положение вещей должно быть изменено, так оставаться это дальше не может.
В действительности борьба закончилась тем, что все петербургские Думы были распущены в январе-феврале 1919 г.
На следующее утро, я поехал к Урицкому в гостиницу «Метрополь». Само собой разумеется, как и во всех прочих гостиницах, где останавливались комиссары и высшие советские сановники, принимались и здесь все обычные меры предосторожности. Каждый посетитель, входящий в вестибюль гостиницы, должен был пройти мимо служащего, который спрашивал его о цели посещения. Служащий по получении ответа спрашивал по телефону у комиссара, которого назвал посетитель, действительно ли посетитель назначен к нему, и, в случае положительного ответа, пропускал его в комнату.
Меня пропустили немедленно и я вошел в еще неубранную комнату, которую Урицкий занимал вместе с Крестинским. Оба были еще не одеты. Они стояли передо мной небритые, в ночных туфлях, без пиджака, в подтяжках и без воротника. Я поздоровался с Крестинским, который представил меня Урицкому.
У. — Я Вас уже знаю. Я отлично помню, что Вы были у меня в конце прошлого года в качестве представителя городских Дум. Какое дело у Вас ко мне теперь?
Л. — Я думаю, что Крестинский Вам уже вкратце изложил цель моего посещения. Дело идет о Р. Р., который сидит в Петербурге в заключении!
У. — Почему Вы приходите ко мне? Почему Вы просите за этого человека? Вы его знаете, что ли, он, может быть, Ваш друг?
Л. — Р. Р. — не мой друг. Я его совсем не знаю; я его никогда не видел. Я потому решился к Вам прийти, что меня об этом просил его брат Георгий Р., жених моей младшей сестры. Это может послужить Вам достаточным объяснением, почему я согласился просить Вас за Р. Р.
У. — Хорошо. Ну, что же Вы можете сказать об этом человеке? Он — спекулянт самого низшего пошиба. Он злоупотреблял своим положением в шведском Красном Кресте, припрятывая часть находившихся у него и предназначенных для военнопленных продуктов питания, а затем продавая их за большие деньги частным лицам.
Л. — Об этом я ничего не знаю, об этом я ничего не слышал. Может быть, что Р. Р. спекулянт, может быть, что он спекулянт самого низшего пошиба. Если у Вас имеются доказательства этого на лицо, то Вы, конечно, поступите с ним соответствующим образом. Но здесь вопрос идет совершенно о другом: не о спекулянте Р. Р., а о том, что его обвиняют в соучастии в покушении на Володарского.
У. — Что Вы можете по этому поводу сказать, что Вы вообще об этом знаете?
Л. — Я ничего не знаю о покушении. Я знаю только, что Р. Р. участник гонок, любитель женщин, танцор и прожигатель жизни. Он интересуется лошадьми, автомобилями и женщинами. Он хочет хорошо жить и хорошо зарабатывать. Это все, что его интересует. Политические идеалы весьма далеки от него, он ни в каком отношении не идеалист, а следовательно и не в политическом. Он своей жизнью не рискнет из-за политического покушения, безразлично от того, против кого оно направлено.
У. — Одним словом, Вы просто его считаете неспособным участвовать в покушении с политической целью?
Л. — Безусловно нет. Весь его характер говорит против этого.
У. — Можете ли Вы ручаться за Р. Р.!
Л. — В нынешнее время можно ручаться только за самого себя и за самого близкого друга, которого знаешь вдоль и поперек. Я уже потому не могу ручаться за Р. Р., что я его лично вообще не знаю. Тем не менее, все что я сказал, остается в полной силе. Я могу только еще раз повторить, что я лично нисколько не сомневаюсь в том, что он не имеет ни малейшего отношения к покушению на Володарского.
У. — Сделали ли бы Вы это заявление, если бы у Вас были сомнения в том, принимал ли Р. Р. участие в покушении?
Л. — Если бы я не был твердо убежден в том, что Р. Р. не имеет никакого отношения к покушению, то я бы к Вам вообще не обратился.
У. — Хорошо, я дело рассмотрю и тогда увижу, что можно сделать.
Через десять дней Р. Р. был освобожден.
Он еще несколько месяцев прожил в Петербурге и вел дела шведского Красного Креста. В декабре 1919 г. ему удалось в качестве представителя Красного Креста уехать в Швецию с женой и с ребенком. Уехал он вовремя, так как вечером, в день отъезда, в его квартиру явились агенты Ч.К., но никого уже не нашли.
Сам Урицкий еще в том же году погиб от пули политического противника. На другой день после его смерти, как акт мести за это убийство, было расстреляно, согласно официальному оповещению, 715 невинных людей, сидевших в качестве гражданских заложников в петербургских тюрьмах.
В Юсуповском дворце члены германского и австрийского Советов Рабочих и Солдат чествуют писателя Эдуарда Фукса. (Петербург, конец декабря 1918 г.).
Стоит первый слева (с револьвером за поясом) чекист Браун (он же Брук). Дальше стоят члены солдатских советов.
Сидят слева направо: Председатель германского совета, Мельхер (спутник Фукса), Эдуард Фукс, Дуда (спутник Фукса), председатель австрийского совета, и автор книги М. Я. Ларсонс.
Глава восьмая
Проводы
Чичерин, Зиновьев, Стучка, Эдуард Фукс
В половине декабря 1918 г., я познакомился в Наркоминделе с известным германским писателем Эдуардом Фуксом, который — по его словам — был послан в Москву, чтобы приветствовать советское правительство от имени нового германского правительства, взявшего власть в свои руки, после переворота 9 ноября 1918 г.
Я интересовался его книгами по истории нравов, и между нами началась оживленная беседа. Я был у него в Кремле, во дворце, где он жил, и присутствовал при разговоре, который происходил между ним и русским поэтом Алекандром Блоком. Это был по истине необычайный контраст — с одной стороны официальная, холодная давящая роскошь покоя, в котором мы сидели, с другой — нагроможденные на полу коробки с мясными консервами. Фукс с гордостью показал мне книгу в прекрасном, дорогом шелковом переплете, которая содержала конституцию советской республики (Р.С.Ф.С.Р.) и была ему подарена советским правительством.
Фукс, который должен был вернуться обратно в Германию, попросил меня, если это только возможно, проводить его до германской границы, так как он ни слова не понимает по-русски и везет с собой важные документы и бумаги.
Фукс обратился с этой просьбой также в комиссариат иностранных дел, и мне было поручено, с согласия моего непосредственного начальника, комиссара финансов Крестинского, проводить Фукса сначала до Петербурга, а затем до советской границы.
В двадцатых числах декабря, приблизительно 22-го, вечером, мы выехали из Москвы в Петербург. Кроме Фукса с нами ехали два австрийских коммуниста, Дуда и Мельхер, а также шесть солдат специальной стражи Наркоминдела. К комиссариату иностранных дел, помещавшемуся тогда в заднем флигеле гостинницы «Метрополь», где мы все уже собрались, подъехал грузовик. Из комиссариата вынесли ряд чемоданов, среди них сундук громадных размеров, и поместили их на грузовик. Все чемоданы были перевязаны и запечатаны. Мне, конечно, было неизвестно, что содержалось в чемоданах, но я был достаточно опытен, чтобы не задавать подобных вопросов.
Комиссар иностранных дел Чичерин лично просил меня приложить все усилия к тому, чтобы Фукс, его спутники и багаж в полной неприкосновенности проследовали через границу. На первый взгляд Чичерин производил впечатление редкостного чудака: неряшливо одетый, в коротких штанах не по росту, с толстым шерстяным обмотанным вокруг шеи шарфом, с лицом, на котором ясно виднелись следы бессонных ночей, он нервно шагал по своему кабинету.
Путешествие это по тем временам было очень рискованным предприятием. В то время не существовало границы, через которую можно было бы выехать из России обычным нормальным путем. Фукс возвращался обратно в Германию, а потому должен был следовать по обычному маршруту из Петербурга в Германию через Латвию и Литву. Везде по близости советских границ стояли неприятельские отряды: латвийские, литовские, польские и балтийский ландвер, через которые должен был проскользнуть Фукс со своими многочисленными чемоданами. Как разрешить задачу, куда и до какого пограничного места нужно было довести Фукса, было для меня столь же неясно, как и для него и его спутников. Но Фукс был настроен оптимистически и вполне убежден, что все кончится благополучно. Так же смотрели на это дело и оба австрийца. Я сам был фаталист, ибо вся жизнь все равно превратилась в одну сплошную авантюру. Итак, прежде всего едем в Петербург.
На Николаевском вокзале в Москве мы сначала не могли найти ни одного пустого вагона. Все было переполнено, все кричали и толкали друг друга. Под конец мы должны были удовлетвориться совершенно загаженным вагоном III класса, который к тому уже был занят проезжавшими матросами. Наша стража безуспешно пыталась заставить вооруженных матросов освободить вагон. Мы были поэтому вынуждены разделить вагон с матросами и заняли переднюю его часть. Наша стража не доверяла матросам, которые с любопытством глазели на все наше шествие с бесчисленными чемоданами. Всю ночь мы не сомкнули глаз.
В Петербурге мы пробыли несколько дней.
Мы посетили все вместе германский Совет Рабочих и Солдат в Юсуповском дворце и австрийский Совет во дворце бывшего австрийского посольства. Германские и австрийские товарищи приветствовали Фукса очень восторженно. Превосходный, сверкающий остроумием собеседник и рассказчик, он веселил все общество. В Юсуповском дворце он торжественно снялся в группе среди всех германских товарищей.
Мы вместе ездили также и в Петропавловскую крепость. Темнело. Силуэты крепости четко вырисовывались на фоне серого зимнего неба.
При въезде в крепость Фукс остановил машину.
Он вылез и попросил меня объяснить часовому, кто он такой.
«Скажите товарищу, что я приехал из Германии, где мы недавно также провели победную революцию и выгнали императора. Скажите ему, что я приношу ему привет от германских товарищей, которые всегда будут бороться бок о бок с советской Россией».