Опять прошли недели. За это время Волдису удалось поработать лишь несколько дней. Он теперь часто ходил в больницу. Болезнь Карла затянулась; кости срослись неправильно, пришлось вновь сделать операцию, и Карла опять на несколько недель уложили в постель.

Лаума уже вышла из больницы, но Волдису не скоро удалось с ней встретиться. Наконец как-то вечером, возвращаясь из города с книгами для Карла, он встретил ее у киоска. Они вместе пошли домой.

— Ты опять работаешь? — спросил Волдис.

— Кто теперь возьмет меня на работу? — покачала девушка головой. — Хватает и здоровых людей.

— Твое место должно быть оставлено за тобой. Ты ведь заболела на работе.

— А как работать одной рукой? Я могу двигать левой рукой только в плече и в кисти, в локте она не сгибается.

Локоть девушки, слегка вывернутый наружу, неуклюже отделялся от туловища.

— Ты уже была на комиссии?

— На какой?

— Тебе же надо установить процент потери трудоспособности. Во всяком случае, ты должна получить хотя бы единовременное пособие.

— Нет, на комиссии я не была. Да и не к чему ходить. Врачи эксперты в этой комиссии держат сторону хозяев: ворон ворону глаз не выклюет.

— Ты можешь подать в суд.

— Закон не за бедняков. Мой дядя упал в пустой трюм и повредил череп; с того времени он стал слабоумным, только смеется и плачет. Его тоже послали на комиссию, взяли даже адвоката. И что из этого получилось? В комиссии ощупали кости и признали его вполне здоровым, а адвокат получил взятку от страхового общества и отказался вести процесс. По их мнению, человек может работать, даже когда потерял рассудок.

— Да, у нас такие вещи возможны. Так, значит, ты и не пыталась отстаивать свои права?

— Не стоит, все равно ничего не получится.

— Как же ты теперь думаешь жить?

— Как-нибудь проживу. Буду ходить в порт, на пароходы, собирать в стирку белье. Мать будет стирать, я — гладить. Проживем.

— Это-то да. Мы, рабочие, привыкли жить на гроши. Многие не могут понять, как мы из своего ничтожного заработка выкраиваем не только на еду, но даже и на одежду. Да, но теперь твоей самостоятельности опять конец?

— Ах, разве я когда-нибудь была самостоятельной!

Лаума остановилась, так как они уже дошли до ее калитки.

— Поговорим еще, — сказал Волдис. — Мы так редко встречаемся. Конечно, если у тебя есть время,

— Немного можно. С тобой так хорошо говорить. Ты никогда не смеешься надо мной, если я скажу какую-нибудь глупость. Тебе я могу сказать все, и мне совсем не кажется, что это смешно. Но здесь нам нельзя стоять, меня скоро будут искать.

— Пройдемся.

— Как хочешь.

Они двинулись вдоль улицы.

— Что ты делаешь по вечерам? — спросил Волдис.

— Что мне делать? Каждый вечер приходит Эзеринь, и я должна сидеть с ним и разговаривать.

— И грызть подсолнухи?

— Да, если он принесет. Иногда меня посылают за папиросами. Он много курит. Мать обычно держит про запас несколько пачек… Недавно у него умерла тетка. Эзеринь получает наследство — две тысячи латов и деревянный домишко в Саркандаугаве.

Девушка замолчала и как-то внутренне сжалась. Волдис понимающе свистнул.

— Так вот какие дела! Он становится самостоятельным.

— Да.

— Когда же ваша свадьба?

Эзеринь хочет в Мартынов день, потому что сейчас еще нельзя получить наследство, нужно все оформить.

Девушка еще больше сжалась. Когда она снова заговорила, голос ее был почти беззвучен. Она старалась не глядеть на Волдиса.

— Мать не хочет, чтобы он знал про руку.

— Умная мать! Да разве он сам этого не видит?

— Дома я ношу блузку с широкими рукавами.

Они остановились.

— Ой, как мы далеко зашли! Меня начнут разыскивать.

— Пойдем обратно.

— Да, вернемся.

— Лаума! — Волдис сказал это так тепло, что девушка решилась взглянуть на него. — Не слишком ли это рискованная игра?

— Что?

— Ты выйдешь за него замуж… он в конце концов узнает, какая у тебя рука, — разве тогда тебе легче будет?

— А мать…

— Матери что — мать отделается от тебя, а о будущем тебе придется думать самой. Ты знаешь, какой он.

— Сейчас он очень ласковый.

— С тобой он пока ласков. Но ведь ты знаешь, каков он с другими, он может пырнуть ножом. У него падучая.

— Он задевает только мужчин.

— Когда-нибудь он может забыть, что ты не мужчина.

Она долго не отвечала.

— Подумай об этом…

Лаума подняла голову. На мгновение в ее глазах вспыхнуло что-то похожее на надежду.

— Ну, а что же мне делась? Скажи, что делать?

Волдису нечего было сказать. Лаума опять разочарованно опустила глаза. Дальше они шли молча. Вдруг Волдис заметил, что Лаума вздрогнула и сразу как-то съежилась.

— Что с тобой? — спросил он тихо.

Она ничего не ответила и ускорила шаги. Он поспешил за ней, и вскоре они опять пошли рядом.

— Ради бога, отойди! — умоляюще взглянула девушка на Волдиса. Ее лицо выражало нескрываемый животный страх.

— Что случилось? Ты на меня рассердилась?

— Моя мать… Не иди рядом со мной. Сделай вид, что мы незнакомы.

Только теперь Волдис заметил идущую навстречу им пожилую женщину, но было уже поздно: она находилась шагах в десяти от них. Жидкие космы седых волос в беспорядке падали на лоб и уши, она шла, не спуская глаз с девушки. Издали казалось, что она улыбается, но, подойдя ближе, Волдис увидел, что это был настороженный взгляд подкрадывающегося хищника. Вначале она ничего не говорила. Подбежав к Лауме, она подняла свой высохший кулак и так толкнула девушку, что та пошатнулась и чуть не упала. Лаума съежилась; защищая лицо, она закрыла его больной рукой. Мать толкнула ее еще раз.

— Так-то ты ходишь за газетой! Таскаешься с разными прощелыгами! Человек ждет ее дома весь вечер, а она шляется по улицам! Погоди ты у меня, погоди! Уж я тебе теперь покажу, потаскуха этакая!

— Постыдись, мать! — умоляюще проговорила Лаума. Но Гулбиене уже не владела собой. Она не замечала выбежавших за ворота и высунувшихся из окон домов любопытных, привлеченных ее криком. Встречные останавливались, с усмешкой глядя на странное шествие.

Волдис содрогнулся, представив себе, что должна чувствовать Лаума, провожаемая насмешливыми взглядами зевак, пристыженная и униженная до последней степени. Что это за мать, которая так унижает свою дочь перед чужими людьми!

Чем больше собиралось вокруг зрителей, тем сильнее кричала старуха.

— Ишь ты, какая дама! Поймала на улице кавалера! Человек весь вечер сидит у нас, ума не приложишь, куда она делась, а она шляется по улицам! Что я теперь ему скажу? Отвечай, ты…

Волдис наконец не выдержал. Он ускорил шаги и нагнал ее.

— Послушайте… мать, что вы кричите без причины? Она вовсе не шляется. Я ее пригласил немного прогуляться, мы с ней знакомы, работали вместе на заводе. Если я кому-нибудь помешал… обвиняйте меня, бранитесь со мной. Я…

Ему не удалось кончить. Желтое лицо Гулбиене, покрытое сетью морщин, повернулось к нему. Несколько секунд женщина презрительно мерила его с ног до головы взглядом, после чего прозвучал резкий крик, похожий на карканье вороны:

— А вы кто такой? Что вы от меня хотите? Что вам нужно от моей дочери? Ишь, какой защитник нашелся! — Она повернулась к кучке зевак и с издевкой показала на Волдиса. — Я позову полицию!

Лаума шла торопливо, почти бежала, чтобы скорее скрыться от любопытных взглядов. За ней по пятам следовала мать. Обе одновременно подошли к калитке и скрылись во дворе.

Волдис остановился. Он услышал глухие удары. Так бьют кулаком по спине или груди. Затем опять, еще и еще… Мать избивала Лауму. Издали можно было слышать эти тяжелые, глухие удары. Старуха не говорила ни слова, девушка даже не вскрикнула.

Волдис прислушивался, пока звуки ударов не смолкли. Скрипнула дверь. Как ему хотелось броситься вслед им, оттолкнуть эту сумасбродную старуху.

С тяжелым чувством он наконец ушел. Последние зеваки еще поглядывали на него, единственного оставшегося на улице участника скандала, следили за выражением его лица, за каждым его движением. Но когда он вызывающе остановился и, не спуская глаз, стал смотреть на них, они, как побитые собаки, разошлись.

Все последующие дни Волдис был подавлен. Без всякого интереса ходил он ежедневно в порт. Если случалась работа, он вяло выполнял ее, с трудом дотягивая до вечера. Если работы не было — шел домой и целыми часами сидел у окна, глядя на пустынный двор.

Голова была полна дум о себе, о своей жизни, затерянной в громадной пустыне,

«Почему я живу именно здесь? — спрашивал он себя. — Почему не в Курземе, не на острове Роню или не на взморье? Почему я работаю в порту? Разве это единственная работа, на которую я способен? Кем еще я могу стать?»

Вопрос был очень прост, и все же Волдис томился долгими вечерними сумерками и не мог найти ответа.

Не был ли он все это время простофилей? Простаки сильны своей простотой, ибо они ничего не оценивают и не сравнивают. Но как только они начинают сомневаться в чем-нибудь, во что раньше безгранично верили, они теряют покой и самоуверенность. Ведь не всегда приятно думать о завтрашнем дне и гадать об осуществимых и неосуществимых возможностях, — часто мысли о завтрашнем дне срывают покров, оголяют пустоту и бессодержательность настоящего. Открывать наготу неприлично, этого не допускает общественный порядок.

Волдис размышлял. Он взвесил все свои виды на будущее. Продолжать жить по-прежнему — работать на пароходах, зимой уезжать на лесоразработки, весной сплавлять лес, кормить вшей, получить ревматизм, надрывать свои мускулы, растрачивать за гроши свою силу, чтобы в конце концов какая-нибудь доска или бревно искалечили его, изуродовали или сделали слабоумным? Можно ли довольствоваться этим?

Волдис думал о порте, кормившем его в течение года. Рабочего здесь высмеивают, унижают. Для него не существует прав, с ним делают, что хотят. Где-то жизнь идет вперед неуклонно, ведется великая борьба за справедливость на земле, рабочий класс завоевывает одну позицию за другой, но этот уголок земного шара, должно бить, изъят из общего прогресса. Здесь приходится терять, здесь теряют одно завоевание за другим. Что было вчера, того уже нет сегодня, а что есть сегодня, будет отнято завтра…

С каждым годом в Риге растет дороговизна, с каждым годом понижается заработная плата рабочих. Недалек тот день, когда рабочий не будет в состоянии заработать даже прожиточного минимума.

Но гудки воют утром и вечером. Воют и требуют тела рабов, их пота, их достоинства. И на этот вой отзываются с чердаков, из окраинных лачуг тысячи голодных…

Нет, это не жизнь.

Волдис вспомнил о Лауме. Еще несколько дней, и ее втопчут в болото страданий и несправедливости. Раздавят, как репейник при дороге. Этого нельзя допустить, она ведь достойна лучшей участи. Чем он мог ей помочь? Ему было жаль девушку, но впереди его ожидает борьба — тяжелая, может быть, роковая для него?

Так что же делать?

Он совершенно одинок, из всей семьи он один остался в живых. Ничто его не связывает с пятиэтажным городом, с таким же успехом, как в Риге, он мог прозябать в Нью-Йорке, в Буэнос-Айресе. И, возможно, где-нибудь в другом месте живется лучше. Где-нибудь в другом месте проливаемый им пот, возможно, оплачивался бы лучше, справедливее. В Соединенных Штатах или на других континентах? Есть же счастливые страны, где нет безработицы и где у каждого свой автомобиль! Америка — страна широких возможностей! Австралия — далекое сказочное царство! Как велик и многообразен все-таки мир…

Однажды утром Волдис Витол не пошел на работу. Он, правда, ходил по порту, поднимался на пароходы, но не искал встреч с форманами. Волдис решил стать моряком. Он ходил долго, несколько недель, потому что не один он подыскивал работу.

Торговый флот Латвии рос с каждым днем. Судовладельческие компании скупали одно за другим старые заграничные суда. Вместе с увеличением числа пароходов возрастало число моряков. В Латвии было много молодых людей, которые, начитавшись Жюля Верна и Майна Рида, мечтали о море, кругосветных путешествиях и о неведомом счастье в неведомой дали. Все они были упорны, предприимчивы и полны веры в осуществимость своих мечтаний. Они обходили пароходы, месяцами околачивались возле контор пароходных компаний и ватершаута. Некоторым из них в конце концов действительно удавалось устроиться на корабль.

Больше месяца проходил Волдис в поисках работы. Каждое утро он отправлялся в порт, везде предлагал свои услуги, и всюду ему вежливо и чуть-чуть насмешливо отказывали.

Незаметно наступила осень. Дни стали короче, было ветрено, сыро, неуютно. Наконец случай пришел на помощь Волдису. Ему посчастливилось быть на одном пароходе в тот момент, когда кто-то из кочегаров взял расчет. Волдис тотчас предложил себя механику на место уволившегося. Так как пароход через два дня выходил в море и команда в этот день должна была подписать договор, механик не мог медлить, Волдиса приняли.

Неожиданная удача словно окрылила его. Разговаривая сам с собой, он бежал домой, чтобы уложить вещи и вечером же перебраться на корабль со всеми пожитками.

Да, теперь было что приводить в порядок. Волдис не знал, что брать, что оставлять. Разложив все свое имущество на кровати и на столе, он трудился весь остаток дня, укладывая мешок и коричневый сундучок.

За этим занятием и застал его Карл, только третьего дня выписавшийся из больницы. Волдис еще не успел рассказать ему о своих планах. Карл вошел, опираясь на костыль, переставляя правую ногу, как деревянную палку, — нога не гнулась в колене.

— Что это за барахолка? — Карл с удивлением осмотрел комнату.

— Как видишь — Юрьев день[41].

— Ты переезжаешь?

— Да переезжаю. Ухожу в плаванье.

— Что? В плаванье? Парень, да ты в своем уме? — недовольно поморщился Карл.

— Чему ты удивляешься?

— В плаванье… Какие блага тебя там ожидают? Ты думаешь, хлеб моряка слаще нашего, портового?

— Я знаю, что не слаще, но наш мне кажется несъедобным. Я хочу разнообразия.

— Странный каприз! Я вдоволь насмотрелся на жизнь моряков. Впятеро больше смысла идти второй раз на военную службу, чем задыхаться в тесных, грязных кубриках.

— Но белый свет, Карл, чего-нибудь да стоит. Я уеду, но не уверен, вернусь ли обратно. Чего бы то ни стоило, я хочу переплыть океан, попасть в Америку или Австралию. Почему я должен работать здесь, в Латвии, за полцены, если в другом месте за мою работу мне заплатят лучше? Почему я должен плесневеть здесь, в этом тупике, видеть один несправедливости, когда в другом месте я, может быть, обеспечу себе завтрашний день?

Карл уселся, осторожно вытянул больную ногу. Он некоторое время задумчиво глядел куда-то вдаль, затем повернулся к Волдису, серьезный и притихший.

— Почему ты хочешь искать лучшее будущее где-то за границей? Почему ты не хочешь завоевать и дождаться его здесь, в своей стране? Сам, своими руками построить здание новой, лучшей жизни, как это сделали русские?

— Здесь это не так скоро можно сделать, — сказал Волдис.

— Если все будут думать так, как ты, тогда, конечно, ничто не изменится, — продолжал Карл. — Нужно делать, чтобы было иначе. Многие должны желать — большинство людей! Не нужно бояться трудностей, борьбы и жертв. Без жертв такие дела не делаются. А ты… Вместо того чтобы завоевывать в своей стране справедливую жизнь, достойную человека, ты хочешь найти страну, где еще можно сносно дышать. Это неправильно. Это… дезертирство.

— Мне надоело быть рабом. Я не хочу продолжать жизнь без тепла и света.

— Волдис, дружище, неужели ты в самом деде не знаешь, что за исключением Советского Союза нет в мире такой страны, где нет рабов? Будешь ли ты рабом в Риге, Нью-Йорке, Сиднее — этого проклятия ты нигде не избегнешь. Разница будет заключаться только в том, что вместо латвийского буржуя тебя будет эксплуатировать и угнетать американский или австралийский. Стоит ли для этого скитаться по свету?

Волдис сел на кровать и стиснул голову руками.

— Я понимаю, Карл, — тихо сказал он. — Мир полон несправедливости и горя, а это — горючий материал, который рано или поздно должен вспыхнуть. Но когда это случится? Почему я должен сидеть на месте и ждать, когда в Латвии что-нибудь начнет тлеть? Я хочу сам видеть, как живут люди в разных уголках земного шара. Возможно, что это нестоящая затея, возможно, что мне самому все это скоро надоест, но если я сейчас не уеду, буду об этом жалеть всю жизнь.

Карл больше не пытался его отговаривать.

Два часа спустя они покинули дом на улице Путну. Волдис уплатил за квартиру за весь месяц, и седая святоша проводила его до самых ворот с пожеланиями всяческого благополучия.

Под вечер стало тепло. Согретые солнцем камни мостовой еще не успели остыть. Дойдя до угла улицы, где надо было сворачивать к порту, Волдис остановился, поставил вещи на землю, чтобы передохнуть. Улица Путну по-прежнему дремала, скромно мечтая о сытости. Из бакалейной лавки доносился запах селедки, к нему примешивался аромат дешевого одеколона из соседней парикмахерской. По мостовой прыгали воробьи, маленькие серые птички, переносившие суровую зиму среди этих холодных каменных стен. Их не трогали крики осенних перелетных птиц, у них хватало терпения дождаться новой весны здесь, на мостовой пятиэтажного города. Маленькие отважные зимовщики…

Волдис оглянулся. Вдалеке виднелась желтая калитка, закрытая, безмолвная. Желтая деревянная калитка, за которой жила, страдала и так же горячо, как все живое, мечтала о лучшей жизни человеческая душа.

Волдис оглянулся еще раз, но калитка не отворилась, и никто из нее не вышел. Тогда он нагнулся, поднял вещи, и все время, до самой гавани, его не покидало смутное тяжелое чувство. Ему казалось, что он кого-то покинул и тайком уходит от своего долга.

Загудели гудки. Сначала одни — тонким, пронзительным голоском, затем другие — усталые, тоскливые, алчные и резкие. Сотни близких и далеких звуков слились в мрачный сплошной гул.

То гудел пятиэтажный город.