1

— Слышали? — еле переводя дух, выпалил Прамниек и сел за столик между Освальдом Ланкой и Гартманом.

В погребке гостиницы «Рим» было необычно малолюдно. Посетители, не задерживаясь болёе пяти минут выпивали кружку пива, закусывали и торопились уйти! Что-то гнало их на улицу, домой, к друзьям, все были чем-то возбуждены.

Эрих Гартман лениво потянулся к пепельнице, стряхнул пепел и удивленно посмотрел на Прамниека. Вид у того был взбудораженный, густые волосы прилипли к влажному лбу; концы галстука выбились из-под старого, испачканного красками пиджака, — очевидно, он выбежал из дому в чем был.

— Вы это про Зандарта спрашиваете? — широко улыбаясь, спросил Ланка. — Да, он у нас вчера выиграл в тотализатор тысячу семьсот латов. Вот угощает теперь друзей, — и он похлопал Зандарта по жирной спине.

Толстяк, не сводя восторженного взгляда с Эдит, самодовольно хохотнул:

— На собственного рысака поставил. Я своих лошадок знаю…

Прамниек возмущенно перебил его:

— Ах, да не о том вы… Неужели вам в самом деле ничего не известно?

Все вопросительно уставились на него. Прамниек говорил охрипшим голосом, как будто у него горло пересохло от жажды:

— Сегодня утром немецкие войска вторглись в Польшу. Мне знакомый из телеграфного агентства звонил, сказал, что ждут речи Гитлера по радио. Сейчас весь вопрос в том, будут ли Англия и Франция выполнять свои обязательства… Чехословакию же бросили в пасть волку, неужели и Польшу предадут? Ну и ну… Официант, кружку пива!

— Значит, вон уже до чего дошло, — несколько театрально закусив губу, протянул Ланка, — свершилось. Заговорили пушки, льется кровь, города превращаются в пепел.

— Ну, полякам достается поделом, — с авторитетным видом сказал Зандарт. — Позарились на чужое, отхватили… как ее… эту самую Тешинскую область. Когда Гитлер прибрал к рукам Чехословакию, он, будьте уверены, знал, что в скором времени заграбастает всю Польшу, потому и не мешал им! Нет, это здорово получилось, ей-богу здорово!

Он хотел еще что-то сказать, но не нашелся, торжествующе оглядел стол и потер руки.

— Господин Зандарт в известной мере прав, — сказал Гартман, насмешливо поглядев на него. — Поляки действительно подавились этим кусочком и оскандалились перед всем миром. Боюсь, что сейчас они ни в ком не вызовут сочувствия.

— Рыдз-Смиглы[14] и Бек[15] — это еще не вся Польша! — ударив кулаком по столу, крикнул Прамниек. — Только сумасшедшие или преступники могли вести такую политику, как они. А отвечать за этих продажных панов придется польскому народу.

— Так вы не считаете Бека польским патриотом? — спросил Гартман.

— Я уверен, что он гитлеровский агент в польском правительстве — ни больше ни меньше. А эта старая рухлядь Мосьцицкий[16] служит для них вывеской.

— Пожалуй, крепковато сказано о главе дружественного государства, — заметил Ланка. — Хотя здесь нет никого из поляков, но вы бы все-таки поосторожнее…

— Через месяц за этого главу никто гроша ломаного не даст, — не унимался Прамниек. — А за свои слова я готов отвечать хоть перед Лигой наций.

— Ну, это еще не так страшно, — засмеялся Гартман. — Кажется, там скоро не перед кем будет отвечать. Невилю Чемберлену не увильнуть от руки судьбы. Его зонтик не укроет Европу от свинцового дождя, никто не станет искать под ним убежища. И вообще, должен вам признаться, хотя мне и пришлось покинуть из-за Гитлера родину, хотя по его милости мне негде издавать свои книги, но временами я просто восторгаюсь им.

— Ого! — покачал головой Прамниек. — Чем же это вы восторгаетесь? Его жестокостями? Истерическим кривлянием? Проповедью ненависти ко всем народам, потому что они не немцы? Вы что же, значит, тоже думаете, что латыши способны только к физическому труду? Так ведь он, кажется, сказал?

Но Гартмана нимало не смутили язвительные нападки художника.

— Подождите. Я только хотел сказать, что меня поражает его уменье добиваться поставленной перед собой цели. У него сверхчеловеческая воля. Обратите внимание, как он действует на массу. И главное — достигает осязаемых результатов. Вообразите себя хотя бы на секунду немцем. Тяжелые, унизительные послевоенные годы… инфляция, репарации, оккупация Саарской области… Какие перспективы на ближайшие тридцать лет были у Германии? Никаких. Теперь посмотрите, что сделал Гитлер… Как же после этого не считать его великим человеком, почти гением, как же не восторгаться им среднему немцу!

— А себя, господин Гартман, вы тоже причисляете к средним немцам? — спросил Прамниек.

Гартман развел руками:

— Если бы это было так, я не сидел бы здесь, а жил бы где-нибудь в Мюнхене, издавал бы большими тиражами по две книги в год и…

— И маршировали бы в строю штурмовиков, — смеясь, закончила Эдит. — Воображаю, какая это тоска — быть женой штурмовика. Ведь ему непременно каждый год подавай ребенка. Не принимайте это на свой счет, господин Гартман, но в общем я терпеть не могу немцев. Такие они надутые, так надоедают разговорами о своей миссии, о своей расе!

— Да, есть этот недостаток у моих соотечественников, и вы это очень остроумно заметили, — любезно согласился Гартман.

— Пожалуй, в конце концов и поверишь, — задумчиво сказал молчавший все время Ланка, — что они завоюют весь мир. Что-то не видно силы, которая могла бы противостоять им. Янки вряд ли сунутся, Англия насквозь прогнила, а русские слишком слабы. Фанерные танки, которые Ворошилов показывает на маневрах, никого не введут в заблуждение. Нет, кто хочет удержаться, тот должен искать опоры в Берлине.

— Ну да, надо идти на поклон к щуке: сделай милость, проглоти меня, коли есть аппетит, — буркнул Прамниек.

Официант принес пиво, и все замолчали, потягивая из кружек холодный, приятно горьковатый напиток.

Гартман встал из-за стола первым и ушел, не дожидаясь остальных.

— Интересный человек, — глядя вслед ему, сказал Ланка. — Притом какая широта взглядов, если он может испытывать гордость за успехи Германии, несмотря на то, что в будущем они грозят ему гибелью. Попадись он в лапы нацистам, они его живо повесят.

— Боже, какие ужасы, — поморщилась Эдит, — право, не довольно ли об этом?

— Когда же вы приедете посмотреть мои конюшни? — вполголоса спросил ее Зандарт. — Я недавно несколько лошадок купил. Ах, что за лошадки! С вашего позволения хочу одну гнедую кобылу назвать Эдит. Она у меня на будущий год первый приз на дерби получит.

Эдит погрозила ему пальчиком:

— Называйте как хотите, но моим именем не сметь! А лошадок я посмотрю с удовольствием.

— Как подвигается ваша картина, дружище? — спросил Ланка Прамниека, который уже несколько минут сидел молча, подперев кулаками щеки.

Прамниек словно расцвел. Угрюмый взгляд его просиял, даже голос стал мягче.

— Да вот натурщица заболела, иначе бы я ее за две недели окончил. У Олюк сложение не то, она больше на девочку походит. Тут нужна женщина высокая, величавая, вроде Эдит.

Эдит только молча взглянула на него — розовая, свежая, нарядная.

В дверях погребка Прамниек распростился с компанией и быстро зашагал домой. У всех прохожих в руках были еще сырые листы газет. Экспедиторы носились на велосипедах от киоска к киоску, подвозя их большими пачками. Весть о войне с быстротой молнии распространилась по городу, все только о ней и говорили. Лишь дети по-прежнему беззаботно играли: строили замки из песка, пускали бумажные кораблики, столпившись у фонтана, да у главного почтамта старый чистильщик сапог кормил хлебными крошками голубей.

«Когда ты образумишься, жестокое, безумное человечество? — думал Прамниек. — У тебя все есть для счастья только бы мирно работать, жить в согласии с интересами общества… Ведь всем хватило бы места под солнцем. А сейчас в Варшаве уже воют сирены воздушной тревоги, пикирующие самолеты бомбят и обстреливают по дорогам толпы женщин и детей, бегущих на восток от гитлеровской армии…»

Придя домой, Прамниек достал из почтового ящика вместе с газетами конверт с извещением, что на него наложен штраф в пятьсот латов за то, что он, художник Эдгар Прамниек, в недопустимых выражениях отзывался о главе государства и порицал существующий государственный порядок.

«Учись держать язык за зубами, дурак, — сказал он, потирая шею. — В стране интенсивного свиноводства скоро проходу не станет от свиней. Интересно знать, кому же это я обязан этим сюрпризом? Кому из приятелей должен показать на дверь?»

Но сколько Прамниек ни ломал голову, ответа на этот вопрос он не нашел.

2

— Тридцать лет работаю в порту, а таких чудес еще не приходилось видеть, — говорил старый Рубенис сыну Юрису, идя утром на работу. — Видать, всю Латвию хотят увезти. Ну и жадность!

Время у них еще было, и они остановились, наблюдая с насмешливым удивлением бесконечный караван фур, грузовиков, фургонов и ручных тележек, который тянулся от спортивной площадки «Унион» до самой Экспортной гавани. Горами громоздились грубо сколоченные ящики, окованные железом лари, старинные сундуки с толстыми железными скобами, обвязанные ремнями чемоданы, брезентовые мешки, узлы с тряпьем… Старые, источенные жучком платяные шкафы, комоды с потускневшими зеркалами, полосатые матрацы, продавленные диваны, обшитые мешковиной гарнитуры старинной стильной мебели, солидные кожаные кресла, старые кухонные столы и табуретки, скатанные ковры, половые щетки, вешалки, птичьи клетки, эмалированные ведра, умывальные тазы и ночные горшки — все, что можно найти и в квартирах богачей и на толкучке, было представлено в этом пестром обозе.

— Ну и жадность! — повторил за отцом Юрис. Опершись, как на трость, на обернутый брезентовым фартуком крюк, он провожал взглядом вес новые и новые подводы и грузовики.

Портовый грузчик, обязанный своим воспитанием не столько начальной школе, сколько десятилетнему рабочему стажу, Юрис, однако, отлично понимал значение этого зрелища. Немцы покидали Латвию, немцы, которые в течение семи веков, с того самого дня, как их предки вторглись в эту страну, не переставали измываться над ее народом.

У старика Рубениса вся спина была исполосована рубцами, — эти рубцы не давали ему забыть о карательных экспедициях 1905 года. Зеленые холмы Латвии еще осквернялись развалинами ястребиных гнезд немецких баронов; по улицам древней латышской столицы, никому не уступая дороги, задрав головы, расхаживали белобрысые сопляки, в брюках гольф и белых шерстяных чулках, и их папаши — седые усатые господа в зеленых шляпах с петушиными перьями, прогуливающие надменных супружниц и любимых собачек. И все они громко кричали «хайль» и все поднимали руку, по-фашистски приветствуя при встрече друг друга.

Столетиями они жирели на латышских хлебах и вдруг объявили всему свету, что их отчизна по ту сторону Немана. Но, уезжая по зову Гитлера, с надеждой вернуться сюда полными господами, они не гнушались ни ветхими кроватями, служившими приютом для многих поколений клопов, ни измятыми чайниками, — подбирали все до последней веревочки. Оставались, правда, дома, фабрики, земельные участки, но за них обещал щедро расплатиться Ульманис.

Скатертью дорога, по крайней мере воздух чище станет, — приговаривал старик Рубенис. — Эх, жалко, отцу не привелось дожить до этого.

Всю дорогу, идя мимо обоза, Юрис читал немецкие надписи, выведенные на ящиках. Иногда он подталкивал локтем отца, чтобы обратить внимание на какую-нибудь фамилию, изобличавшую онемечившегося латыша.

— Гляди, гляди: Катарина Граудинг… Иоганна Пакул… Эрнст Озолинг… и эти туда же! Весь век немцам руки лизали, как же теперь отстать от этой собачьей привычки! Ну, в фатерланде могут лизать сколько влезет. Гитлер им за это обглоданную кость бросит: «Ешь, песик, вот тебе в награду».

— Недаром моряки говорят, что с тонущего корабля крысы бегут, — сказал старик Рубенис.

— Ну, они еще надеются вернуться на насиженные места. Вернуться и опять народ оседлать. Они иначе не могут. Но если уж так случится, тогда нам и подавно жизни не будет. Лучше, кажется, быть негром в Африке.

— Всяк утешается, как умеет… — старый Рубенис выколотил трубочку о ноготь большого пальца и смачно сплюнул. — Радости им, конечно, мало, раз приходится уезжать от латышских колбас и масла. Разве мы не видим, какой бурдой их кормят на пароходах…

— Нет, они на этом не успокоятся, — продолжал Юрис, — сегодня на Польшу напали, а завтра еще что-нибудь придумают.

Дорогу им загораживали несколько репатриирующихся белочулочников и петушиных хвостов. Сбившись в кучку, они оживленно, перебивая друг друга, обсуждали что-то. Юрис, не опуская глаз, шел прямо на них, слегка выдвинув вперед одно плечо и помахивая своим крюком.

— А ну, посторонитесь! Живей, живей! Стоят здесь, как будто всю землю в наследство получили!

Немцы недоумевающе глядели на плечистую, словно из бронзы вылитую фигуру парня и, встретив его открытый презрительный взгляд, расступились, ворча сквозь зубы.

Большой серый пароход «Гнейзенау» пришвартовался у нового мола, в самом конце гавани. Он точно принес с собой дыхание разыгрывающейся на западе войны. Борта его и высокий капитанский мостик были камуфлированы коричневой и зеленой краской. На верхней палубе, на носу и корме стояли зенитные пулеметы, укрытые брезентом.

На берегу суетились агенты Утага[17], комиссары по репатриации, одетые в военную форму. Десятки мелких «фюреров» — штурмовиков — резкими, лающими голосами выкрикивали приказания. Свастики были у них на рукавах, свастика на германском флаге извивалась от ветра на корме парохода.

«Ну, на меня они не покричат», — подумал Юрис Рубенис.

— Вот потекут теперь чаевые! — радовался какой-то грузчик. — Сами подбегают, просят: «Осторожней мой шкафчик, не разбейте о борт, я заплачу, заплачу!»

— Пошли они к дьяволу со своими чаевыми! — закричал Юрис. — С деревом будем обращаться, как с деревом — это не стекло.

Ровно в восемь часов открыли грузовые люки. Грузчики, разделившись на группы, спустились в трюмы; их сопровождало несколько немцев. Загромыхали подъемные краны и лебедки, завизжали блоки.

— Берегись! — крикнул такелажник, подходя к люку.

Высоко в воздухе плыла платформа с ящиками и тюками. Покачавшись над люком, она стала опускаться и, не дойдя метра на два до дна трюма, остановилась. Множество рук уперлось в нее и стало отводить ее в сторону. Платформа тихо, осторожно поставлена на дно; тяжелый крюк поднят, и грузчики проворно берутся за работу — таскают, волочат, кантуют груз в дальний угол трюма.

Немцы показывали, куда что поставить, и в начале погрузки что-то отмечали на плане трюма, но вещей было так много, что их невозможно было отметить на плане.

— Пока до места дойдет — в кашу превратится, — с довольным видом заметил старик Рубенис, силясь втиснуть ночной столик между двумя ящиками. Столик не входил. Тогда грузчик вскочил на него и подпрыгнул. Столик затрещал, но, наконец, стал на место.

— Берегись! — снова закричали сверху.

Нагруженная платформа, раскачавшись, с силой ударилась о край люка. Весь груз заходил ходуном, а один шкаф и два чемодана соскользнули с платформы и полетели с пятнадцатиметровой высоты в трюм. Шкаф разлетелся в щепки, а у одного чемодана отскочили замки. Из-под обломков грузчики извлекли два бочонка масла и мешок колбасы.

— Ишь, прорвы, — засмеялся старик Рубенис, — на год хотели запасти…

Остальные грузчики обступили раскрывшийся чемодан и с хохотом разглядывали его содержимое. Вещи были самые добротные: кожаный портфель, наполненный золотыми часами и кольцами, два куска тончайшего сукна и ворох отлично выделанных замшевых шкурок.

— Беритесь, ребята, за крюки, пока не поздно! — крикнул кто-то. — Золотые часы не каждый день с неба валятся.

— Не надо мне их дерьма, — сплюнул Юрис, — пусть на зиму засаливают.

Немцы сбились поодаль в кучку, не зная, что делать. Обнаруженные грузчиками вещи не были внесены ни в какую опись, за них не уплатили вывозной пошлины. Конечно, их соотечественник, вздумавший поживиться на счет Латвии, был сам виноват, — не сумел упаковать лучше. Но как бы это пригодилось фюреру и «Великогермании»!

Бочонки с маслом, портфель с золотыми вещами и все остальное подняли с платформой на палубу. Когда на сцену появились таможенники в зеленых фуражках, господа с петушиными хвостами стали горячо объяснять им что-то; начался настоящий базар.

— Ничего, они между собой поладят, — сказал Юрис. — Ворон ворону глаз не выклюет. — Но он заметил, что некоторую толику взыскали и грузчики, прежде чем контрабанда вернулась на палубу.

— Эх, ребята, не туда вы смотрите.

В трюме все росли и росли горы разномастного хлама. И каждый раз, когда на платформе появлялось что-нибудь подозрительное, она раскачивалась чуть посильнее и непременно ударялась о край трюма. И каждый раз из разбитых чемоданов и ящиков вываливалось много интересных вещей. В одном сундуке оказалось огромное количество жестянок с консервами, в другом — целая коллекция всевозможного оружия — револьверы последних образцов, старинные, украшенные драгоценными камнями пистолеты, кинжалы в роскошной оправе, охотничьи ружья.

В одном чемодане было несколько мундиров офицера гвардии царских времен, одеяние капитана латвийского военно-морского флота, френчи командира айзсаргов со всеми знаками различия, а на самом верху — новешенький мундир майора немецкой армии. Тут же, под этой коллекцией, свидетельствовавшей о некоей исторической метаморфозе, в маленькой шкатулочке лежали ордена: царские — Анны и Станислава с мечами, Лачплесиса, айзсарговский крест, орден Трех звезд и еще какие-то значки с немецкими надписями.

— Надо думать, усердный служака, — смеялся Юрис, разглядывая их, — всяким властям успел послужить. Правда, с кем угодно поспорю, что хозяин-то у него один был, какой бы мундир он ни носил. Сам здесь жил, а душой — где-нибудь у Рейна. Оттаскивай, ребята, в сторону, у меня нос нафталинного запаха не терпит. — Ты как хочешь, — сказал он, подходя к отцу в одну из коротких передышек, когда грузчики ждали очередной платформы, — а я завтра на работу не выйду, тошно стало. Они увозят награбленное у нас добро, а мы для них стараемся. Лучше на дрова пойду.

— Ты что, маленький? — ответил отец. — Все равно и без тебя увезут со всеми клопами и жучками-древоточцами. А за десять латов можно и потрудиться. — И он опять притоптывал, встав на вешалку или на зеркальный шкаф: старый квалифицированный грузчик старался использовать каждый кубический сантиметр помещения трюма. Недаром от его трудов уже треснуло несколько зеркал.

Работали сверхурочно, и лишь поздно вечером Юрис с отцом пошли домой. Вереница повозок и машин все еще тянулась к Экспортной гавани. Возчики дремали на козлах и готовы были дремать всю ночь: им платили почасно.

На площадке «Унион» гремела музыка. Штурмовики танцевали с дочками местных немцёв рейнлендер; сквозь щели забора глазели на них мальчишки. И везде виднелись подводы, возле которых суетились репатрианты.

— Что-то не нравится мне эта музыка. Это они неспроста, — сказал Юрис. — Придется нам еще поработать кулаками, когда они поползут обратно. — И, встряхнув каштановыми запыленными волосами, уже весело закончил: — Ну что ж, за это дело я возьмусь с удовольствием.

3

Как-то посреди недели Ольга Прамниек приехала с дачи за покупками в Ригу. Набегавшись по магазинам, она на минутку заглянула домой, на улицу Блаумана, и еще в передней услышала телефонный звонок.

— Это ты, Олюк? — услышала она голос Эдит. — Какое счастье, что ты в городе… Умоляю тебя прийти ко мне, сейчас же, сию минуту. По телефону сказать ничего не могу. Ты мне очень, очень нужна.

— Видишь ли, меня ждет на вокзале Эдгар, мы с ним условились… — начала было Ольга. Она не присаживалась с самого утра и еле дышала от усталости.

— Олюк, если бы ты знала, в каком я отчаянии… — тихим, упавшим голосом сказала Эдит. — К кому же мне еще обратиться? Олюк, дружочек!

— Сейчас же прибегу, не волнуйся.

«У нее в самом деле какое-то горе, я сразу и не поняла… ужасная эгоистка! Но что же случилось?» — думала Ольга, сбегая по лестнице.

Эдит она знала с детства, и та даже на школьной скамье удивляла всех своим спокойствием, самоуверенностью. Ей и двенадцати лет не было, а она уже отлично знала себе цену. Она принимала как должное восторженную привязанность Ольги, всегда считавшей себя посредственностью, а всех подруг — умницами или красавицами. Правда, став взрослой, Ольга постепенно начала замечать в Эдит черты себялюбия (на многое ей открыл глаза муж), но по-прежнему дружила с ней и восторгалась ее красотой, уменьем держать себя, одеваться.

Ольга взяла извозчика и поехала на Виландскую улицу. Дверь ей открыл сам Ланка. У него было такое ледяное выражение лица, что она побоялась заговорить с ним.

— Эдит в гостиной, — сухо сказал он, поклонившись, и, проводив Ольгу до двери, снова вернулся в переднюю.

— Эдит, милочка, что с тобой? — бросаясь к подруге, спросила Ольга.

Эдит сидела на диване, опустив голову, опершись лбом на ладони. Она молча протянула Ольге руки. Лицо у нее побледнело, глаза блестели.

— Что у вас случилось?

— Ах, сейчас все расскажу. Я так устала! — Эдит взяла Ольгу за руку. — Я знаю, как это поразит тебя и всех наших друзей… Мы с Освальдом развелись. Подожди, не перебивай. Мы уже были сегодня в суде, и теперь он мне больше не муж. Вот и все. — Она нервно усмехнулась.

— Разводитесь? Так, ни с того ни с сего? — Ольга не могла найти слов от удивления. — Но как же это понять? Вы так дружно жили, так любили друг друга… просто уму непостижимо…

Эдит провела рукой по глазам.

— Да, я и сама не могу опомниться. Причина возникла так внезапно…

— Он что… изменил? — шепотом спросила Ольга.

— Да, он изменил. Не мне, конечно, — Эдит надменно улыбнулась, — он изменил родине, Латвии.

— Тут я совсем ничего не понимаю. Как это изменил родине?

— Он уезжает в Германию. Ре-па-три-ируется. Понимаешь? Оказывается, он не считает себя латышом. Наговорил мне, что в Германии у него живут родные, что он связан с ней разными там духовными и кровными узами и тому подобное… Вот теперь скажи мне, Олюк, скажи откровенно, что бы ты сделала, если бы это случилось с Эдгаром?

— Нет, с Эдгаром этого не могло случиться. Ты сама знаешь, как он ненавидит гитлеровскую Германию!

— Да, конечно… хотя и мой… хотя и господин Ланка тоже всегда говорил о немцах с презрением. А вот я узнаю на днях, что он давным-давно зарегистрировался в германском посольстве и внесен в списки. Он мне сказал об этом, когда началось это великое переселение. Думал, что я с ним поеду, и сначала слушать меня не хотел, но я сразу заявила: «Поезжай хоть на край света, если жена для тебя ничего не значит. Раз я родилась латышкой, латышкой и умру. Детей у нас нет, никакие обязательства нас не связывают». Вот что я ему сказала. По-твоему, я правильно поступила, Олюк?

Когда Эдит начала свой рассказ, у нее на глазах навернулись слезы, но постепенно она поборола нахлынувшее на нее волнение и стала улыбаться.

— Да, ты поступила правильно, — тихо сказала Ольга, — я тебя понимаю. Ты удивительная женщина, Эдит. Скажи мне только одно: неужели Освальд в самом деле немец?

— Ну какой там немец! — Эдит пренебрежительно махнула рукой. — Он приживальщик, как и все прочие, которые прицепляют к своим фамилиям окончания «инг». Если бы ты знала, как я его презираю. Он мне за эти дни до того опротивел, что я дождаться не могу его отъезда. От прежней любви во мне ничего не осталось. Слава богу, теперь уже не долго ждать. Пароход стоит в гавани, завтра будут отвозить вещи.

«Какой сильный характер! — думала, глядя на нее, Ольга. — Она настоящая героиня. А Эдгар считал ее бесчувственной куклой. Но как ей тяжело сейчас, бедняжке…»

— Мне сейчас пришла в голову славная мысль, — сказала она, обнимая подругу. — Почему бы тебе не пожить немного с нами на даче? Первое время одной тебе будет тяжело, а у нас места хватит.

— Спасибо, Олюк, ты у меня добрая подружка. — Эдит нежно потрепала ее по руке. — Мне и самой пришло это в голову, но я постеснялась начать разговор… Потом вот еще что: я хочу попросить тебя об одной вещи, только не знаю, согласишься ли ты…

— Чего же меня-то стесняться?

— Видишь ли, у нас сегодня должен произойти раздел имущества. Пришлось вызвать полицию, чтобы обставить это необходимыми формальностями. Нужен еще свидетель с моей стороны. Ужасно неприятная история. Из знакомых звать никого не хотелось, я не могла придумать, как быть…

— Хорошо, я останусь. Но неужели Освальд и здесь показал себя непорядочным человеком? Разве нельзя поделить мирно?

— Он готов драться из-за каждого стула. Впрочем, теперь я могу признаться тебе, что он всегда был скуповат… ну, да что об этом говорить, раз у меня с ним покончено…

Эдит замурлыкала припев какой-то модной песенки. Эта напускная беззаботность еще сильнее растрогала Ольгу.

— Перестань огорчаться, Эдит, он тебя не стоит.

— Я и не огорчаюсь, Олюк. Но мне никто не запретит презирать его… и ему подобных. Жалкие пресмыкающиеся. — Голос у нее стал хриплым и низким, большие голубые глаза метали искры. — Пусть они поскорее вылетают из Латвии… скоро они увидят, какие блага ждут их в Польше.

— Почему в Польше? Разве он не в Германию уезжает?

— В Германию их не пустят, — с неприятным смешком ответила Эдит. — Их поселят в оккупированной Польше. Там уже поляки каждый день то одному, то другому перерезают горло. Ха-ха-ха! Так им и надо.

Раздался звонок, в передней послышались шаги. Освальд постучал в дверь и приоткрыл ее.

— Пора начинать. Полицейский надзиратель пришел.

Ольге Прамниек пришлось стать свидетельницей довольно неприглядной сцены, продолжавшейся около часа. Она внутренне ежилась, глядя, как два человека, прожившие вместе несколько лет, любившие друг друга, торговались и спорили не хуже базарных торговок из-за каждой скатерти, из-за каждой табуретки.

— Этого я не дам, это мое! — выкрикивала Эдит.

— Эта вещь куплена на мои деньги, — хладнокровно повторял Освальд.

— Тогда можешь брать все, мне ничего не надо…

Но, наблюдая за результатами раздела, Ольга вынуждена была признать, что Эдит напрасно поднимала такой шум: Освальд претендовал лишь на самую незначительную долю имущества; большая часть его — мебель, посуда, серебро — оставалась у Эдит. Заупрямился он только, когда дело дошло до беличьей шубки и чернобурой лисы: эти вещи он во что бы то ни стало хотел взять с собой, хотя сам же подарил их когда-то Эдит.

— Все понятно. Собираешься повезти в подарок какой-нибудь Гретхен? — съязвила Эдит.

— Вам это безразлично теперь, милостивая государыня, — так же язвительно ответил Освальд, и оба замолчали. Полицейский надзиратель потерял терпение:

— На кого же записывать?

— Хорошо, пусть остается у нее, — махнул рукой Ланка.

Наконец, акт был составлен и скреплен подписями. Ольга дождалась ухода полицейского и стала прощаться с подругой.

— Когда ты приедешь? Лучше бы завтра.

— Приеду, если он успеет убраться до вечера. Без меня он может обчистить всю квартиру.

— Мы с Эдгаром будем ждать тебя, — заторопилась Ольга, чтобы не говорить больше на неприятную тему. — С друзьями тебе станет легче.

Ольга ушла. Эдит направилась было в кабинет, но в это время зазвонил телефон. На звонок из соседней комнаты вышел Освальд и вопросительно взглянул на Эдит.

— Ты подойдешь или я?

— Может быть, это к тебе, — сказала Эдит.

Освальд взял трубку.

— Кого? Да, она дома. Кто просит? А, здравствуйте, здравствуйте, господин Зандарт, пожалуйста, сейчас передам ей трубку. — Передавая трубку Эдит, он многозначительно улыбнулся. Она подмигнула ему.

— Господин Зандарт? Добрый день. Как поживают ваши лошадки? Ах, меня ждут? Да, пожалуй, им теперь долго ждать не придется. Кстати, можете меня поздравить: я развелась с мужем… Я шучу? Ну, знаете, это не тема для шуток… Да, совершенно серьезно. Он репатриируется в Германию, а я, как настоящая дочь латышского народа, остаюсь на родине… Удивляет? Вы меня плохо знаете… Да, скоро… Завтра?.. Сейчас подумаю… Послезавтра можно будет посмотреть и ваших лошадок. Хорошо, буду ждать вашего звонка. До свиданья. До послезавтра.

Эдит положила трубку и задумчиво уставилась в темный угол передней. Потом упрямо встряхнула головой и улыбнулась.

— Ну что же, я думаю, справлюсь.

Ланка взял ее за руки и посмотрел в глаза.

— Ты должна справиться. — Он вытянулся, точно при команде «смирно». — Этого требует фюрер. Действуй любыми способами, тебе все дозволено.

— Я знаю, милый. — Эдит прильнула головой к плечу Освальда. — Я буду ждать тебя.

— Долго ждать тебе не придется. Я скоро вернусь. — И сразу перешел на шутливый тон: — Но какова сцена с Ольгой? Разыграна безупречно.

— Артистически, — захохотала Эдит. — Бедная дурочка развесила уши, поверила каждому моему слову!

— Они должны поверить, поверить всему, что мы будем говорить. Этого хочет фюрер.

4

Бунте, карапуз Бунте сиял от сознания собственного благополучия. К чему он ни прикладывал за последнее время руки, все ему удавалось. Немецкий Юрьев день[18] для человека с коммерческими задатками оказался на руку. Нельзя сказать, чтобы заработок так прямо с неба и валился, надо было и разнюхать вовремя и побегать, не жалея ног. Бунте целый день носился по городу высунув язык, лазил по лестницам, разыскивал квартиры репатриантов, рылся в грудах вещей, предназначенных на продажу. Не все же немцы тащили за собой весь хлам; некоторые сочли более благоразумным отправиться налегке.

Громоздкие люстры, массивные позолоченные рамы для картин, аквариумы с золотыми рыбками, подержанные мотоциклы — все могло пригодиться, и все это Бунте свозил в подвал к Атауге, где был устроен склад. Оборотный капитал предоставил сам хозяин, оговорив законные четыре процента; прибыль, за вычетом накладных расходов, условились делить пополам. В общем по наблюдениям Бунте, Атауга оказался далеко не мелочным человеком, но он подозревал, что немалую роль сыграла здесь и его дочь.

Фания давно уже перестала питать иллюзии относительно своей наружности. Правда, с ее приданым можно было кое на что надеяться, но Фания трезво рассудила, что особенно высоко забираться не стоит. Характера она была независимого и, решив, что главное — всегда чувствовать себя хозяйкой, обратила свой взор к более скромным сферам. Отец часто похваливал Бунте за его деловитость, но тут прибавилось еще одно обстоятельство. Рассудок рассудком, а когда мужчина глядит на тебя с немым обожанием, когда он не может скрыть радости при твоем появлении, — тут уж невольно заговорит о своих правах сердце. Фания все реже и реже вышучивала Бунте, а когда он — нечаянно или нет, кто знает, — дотрагивался до ее руки, делала вид, что не замечает этого.

Ободренный этими и многими другими признаками, Бунте, наконец, решился на пробный шаг.

— Яункундзе Фания, вы когда-нибудь бывали в Сигулде?

— Ну, конечно, бывала. — Она пожала плечами, но уши у нее вдруг густо покраснели: девушка быстро сообразила, куда он клонит, и в душе уже ответила согласием.

— Я на днях ездил туда по делам. Чудные места! Не поехать ли нам туда в воскресенье? Сходили бы на могилу Турайдской Розы, посмотрели бы с башни на Гаую — оттуда далеко видно.

— А вдруг дождь пойдет?

— Ну что вы, разве там негде укрыться? А пещера Гутмана?

— Нет, я так сразу не могу сказать.

Но Бунте уже понял, что даже проливной дождь не заставит Фанию отказаться от поездки.

Воскресенье они провели в Сигулде: спускались по крутым тропинкам к Гауе, ели мороженое в киоске возле пещеры Гутмана, любовались с нового моста быстрым течением и следили за крупной рыбой, которая резвилась у самой поверхности воды.

На могилу Турайдской Розы Бунте возложил две георгины, а когда они поднялись на башню разрушенного турайдского замка, Фания заявила, что ни за что на свете не уйдет отсюда, — у нее даже сердце замирает при виде такой красоты. Но когда они стали спускаться вниз по узким ступенькам, Фания испытала новое, невыразимо приятное ощущение, опершись на плечо Бунте. Правда, это не было плечо атлета и, оступись она немного — оба они покатились бы вниз, но Фания больше не чувствовала себя никому не интересным, незаметным существом, — рядом с ней был человек, готовый защитить ее, стать за нее грудью.

Потом они пошли к излучине Гауи, где на лугу была устроена танцевальная площадка, огороженная свежесрубленными березками. Вот тут уж Бунте блеснул: в каждом па, в каждой фигуре танца сказывалась высокая техника, приобретенная им ценой немалых жертв, когда он проходил курс бальных танцев в школе Каулиня. Зато Фания, танцевавшая все время с самым серьезным и даже строгим лицом, большой ловкостью не отличалась.

— Эта фигура у меня еще не очень хорошо получается, сказала она, когда они пошли отдохнуть после танго. — Вы мне ее как-нибудь покажете.

— С удовольствием, с большим удовольствием, Фани, — с жаром ответил Бунте.

Так незаметно был сделан следующий шаг к сближению: «Фани» звучало гораздо приятнее, чем официальное «яункундзе Фания».

Фанию все меньше и меньше огорчало, что Бунте был на полголовы ниже ее. В конце концов, если носить каблуки чуть повыше, никто и не заметит разницы в росте. Мать у нее тоже выше отца, а ничего, живут. Да и стоит ли обращать внимание на этот предрассудок, глупый, как все предрассудки!

Домой они возвращались в разных вагонах, по всем правилам приличия: Фания — во втором классе, Бунте — в третьем. Но, сойдя с поезда, они еще с минутку поговорили на перроне.

— Спасибо, Джеки, я прямо замечательно день провела, — сказала, прощаясь, Фания.

— Раз замечательно, можно и повторить, — заглядывая ей в глаза, ответил Бунте. — Вы мне только скажите, когда, а я в любое время готов.

— Хорошо, Джеки… мы потом поговорим… — улыбнулась она. — Пока.

«А ведь дело на мази! Ах, черт возьми… до чего у нее дошло — Джеки называет».

Бунте уже чистосердечно уверовал в свою любовь к этой девушке. Велика беда — веснушки или там рыжие волосы. Нет, девица — ничего, право, ничего. Да и смешно же домогаться Греты Гарбо, когда у тебя за душой нет ничего, кроме серых брюк гольф.

Совсем иначе складывались обстоятельства для Жубура. В конце июля Атауга вызвал его как-то к себе в кабинет и, предложив сесть, приступил к разговору:

— Вы, вероятно, и сами изволите знать, господин Жубур, что в последнее время работы на трех агентов у меня не хватает. Не подумайте, что я считаю вас плохим работником, совсем нет. Но дела сейчас идут до того плохо, что мне приходится сокращать штат бюро. Вы у меня самый молодой по стажу, — как ни прикидывай, а с вас и придется начать. Унывать вам нечего — человек вы с образованием… что там у вас? А, незаконченное высшее? Ну что же, и это неплохо. Если вам понадобится, могу дать самую лучшую рекомендацию. Ну, все, кажется? Желаю вам всяческих успехов и прочее. До свиданья, господин Жубур, всего лучшего.

Увольнение даже и не очень ошарашило Жубура. Правду говоря, он уже был готов к этому, так ему не везло за последнее время.

На всякий случай он попробовал сунуться в несколько государственных учреждений. Разговор там начинался с долгих расспросов — состоит ли он в айзсаргах, есть ли у его родителей недвижимое имущество, может ли он представить свидетельство о политической благонадежности и так далее. На аттестат об окончании средней школы нигде и смотреть не хотели. Тысячи людей с такими же аттестатами мечтали о самой обыкновенной должности конторщика.

Долго раздумывать не позволяли средства. Жубур бросался из стороны в сторону в поисках места и каждый вечер возвращался домой с тем же, с чем и вышел. В айзсаргах он не состоял. Его родителям принадлежало лишь несколько метров земли на Мартыновском кладбище. Идти в полицию за свидетельством о благонадежности он никогда не собирался, а теперь, после знакомства с Силениеком — и подавно.

Выслать его из города не могли: он был уроженцем Риги, но и возможности существовать не давали. Призрак безработицы распростер над ним свои черные крылья. Тысячи людей коченели, хирели и просто гибли под их сенью.

Оставалось одно из двух: ехать в деревню на полевые работы или на торфоразработки. Рабочий сезон кончался уже через каких-нибудь полтора месяца; по крайней мере потом можно будет заявить, что честно выполнял указания Управления труда, — может быть, это даст кое-какие права на получение работы в Риге.

Жубур облачился в старый костюм, уложил в маленький чемоданчик бельишко и запер комнату.

5

Более мрачное и безотрадное место трудно было себе представить. Здесь человек даже в самые яркие солнечные дни не видел своей тени — так мертвенно черна была почва. Далеко-далеко тянулась однообразная болотистая равнина, и лишь кое-где подымались над ней карликовые деревца. У самой линии горизонта чуть виднелись серые, смутные очертания крестьянских домов; по другую сторону болота, за шоссе — чахлая березовая рощица.

По сточным канавам медленно текла густая, черная, как деготь, вода, покрытая маслянистыми ржавыми пятнами. И всюду сохли на солнце сложенные в большие и маленькие кучки кирпичи торфа. Высушенный и готовый к отправке торф хранился под четырьмя низкими длинными навесами.

На весь участок был только один экскаватор. Большую часть торфа добывали примитивным путем — при помощи лопат: в Латвии была дешева рабочая сила.

Теперь Карл Жубур целые дни проводил на болоте. В одних трусах, повязав носовым платком голову, он прокладывал в вязкой почве широкую и глубокую борозду. И рядом, и впереди, и позади двигались согнутые голые спины, лоснящиеся от пота. Шуршали лопаты, разбрызгивая во все стороны фонтаны грязи. Люди с ног до головы покрывались этой липкой грязью, она присыхала к телу, отваливалась, а коричневая жижа, стекая с груди и ног, разрисовывала кожу фантастическими узорами.

Работа была несложная и угнетающе однообразная.

«На что мне дан мозг?» — думал Жубур, в сотый и в тысячный раз повторяя одно и то же движение. Нагибался, нажимал ногой на ребро лопаты, отводил назад рукоятку и откидывал в сторону кусок торфа. И опять — нагнуться, нажать на лопату, и опять то же самое.

Руки у него покрылись мозолями, по вечерам отчаянно болели спина и плечо, но потом он привык. В первый день Жубур заработал лишь восемьдесят сантимов. Такое начало его обескуражило. На второй день он уже усвоил несколько простейших приемов, приобрел некоторую сноровку. Постепенно его дневной заработок достиг лата, но больше полутора латов ему не удавалось выгонять даже в самые удачные солнечные дни. Убедившись, что этого предела ему не перешагнуть, Жубур перестал стараться.

Кругом все было до того примитивно и убого, что замораживало в зачатке малейший порыв честолюбия или гордости. Поставив человека на самую нижнюю ступень производственного процесса, общество превратило его жизнь в голое физическое существование; затрата мускульной силы, усталость, потребность в пище и сне — вот и все, и из этого круга для него не было выхода. Один день ничем не отличался от другого, утро не сулило ничего нового. В этом месте чудес не знавали.

Спали рабочие в дощатых бараках, на голых топчанах, едва прикрытых тонким слоем сена. Ржаной хлеб, кипяток и суррогаты жиров составляли всю их пищу. Видавшие виды люди говорили, что в тюрьмах кормили не хуже и там по крайней мере не гоняли с самого утра на тяжелую работу. Свобода? Много ли радости в такой свободе, которая привела их на это болото, приковала к нему цепями безработицы и неизбывной нищеты!

По вечерам рабочие могли читать вчерашние газеты, но то, что происходило за пределами их болота, в большом мире, не имело к ним отношения. Там шла своя жизнь, но им не дано было участвовать в ней. Они были брошены сюда, чтобы выполнять незначительный заказ той жизни. Ум, знания, индивидуальность здесь не требовались. Здесь нужны были только руки, только определенное количество мускульной силы. И если бы, например, кто-нибудь из рабочих не умел читать, никогда не слыхал бы о железных дорогах, об электричестве, здесь, на болоте, он и не заметил бы, чем отличается от остальных людей — не заметили бы этого и другие.

«Вот к чему я готовился, вот для чего я учился, — с невеселой иронией думал Жубур, — вот как они ставят нас на свое место».

Эту мысль он читал на многих лицах. Преобладающим настроением здесь была безнадежность и грустная злоба. Постепенно люди здесь становились похожими друг на друга. Но не каждый обладал хладнокровием рабочей лошади, которая безропотно сносит удары кнута и укусы оводов.

Незадолго до Жубура на торфоразработки приехала молодая девушка, Ария Селис. Весной она окончила среднюю школу и собиралась поступить в университет. Полная самых радужных надежд, пришла она домой с аттестатом зрелости. Ей казалось, что самое трудное у нее позади, что она встала на ноги и может самостоятельно пробивать себе дорогу в жизни. У нее уже был выработан свой план: днем она будет работать, чтобы помочь матери прокормить и воспитать младшую сестренку и брата (отец у них умер), вечером — занятия на медицинском факультете. Через шесть-семь лет она станет врачом, получит интересную, полезную для общества специальность и возьмет на себя все заботы о семье. Но с первых же шагов Ария увидела, что для нее никто не припас места в жизни — даже самого маленького и скромного; ей везде твердили о безработице, о перепроизводстве интеллигенции. Наконец, ее взяли билетершей в кино, а через неделю хозяин вызвал ее к себе на квартиру и деловито, не смущаясь, предложил стать его любовницей. Ария выбежала от него, не помня себя от ужаса и негодования. Это был первый плевок в лицо, полученный ею от жизни.

После этого она сразу согласилась пойти прислугой в семью одного адвоката. Взбалмошная хозяйка смотрела на нее как на домашнюю скотину и считала себя вправе за двадцать латов в месяц не давать ей ни минуты покоя. Тяжело было девушке выносить ночные горшки, выполнять тысячи унизительных поручений, но она дала себе слово держаться. Худшее было впереди. Хозяйка уехала на несколько недель в Кемери лечиться серными ваннами, а адвокат решил, что на это время ее с успехом может заменить Ария. Он даже заранее объявил цену такой услуги — прибавка жалования и кое-что из гардероба в подарок. Опять ей плюнули в лицо.

После этого Ария очутилась на торфяном болоте, где люди лишались даже собственной тени. Сначала она думала, что закалится, привыкнет к тяжелой и однообразной работе, она докажет, что сможет прожить собственным трудом. Ни грязь, ни мозоли не испугают ее — все это несущественные мелочи, и потом это не навсегда.

Уже через несколько недель Ария затосковала. Взгляд ее потух. Она разучилась улыбаться, избегала разговоров с соседками по бараку и все глубже погружалась в какую-то угрюмую, не оставлявшую ее навязчивую мысль. Однажды утром подруги увидели в углу барака труп повесившейся Арии Селис.

Газеты об этом умолчали.

На рабочих конец ее произвел гнетущее впечатление. Карл Жубур несколько дней ходил с таким чувством, как будто в этой смерти чем-то повинен был и он сам.

«Да, приноравливаться к существующему порядку, терпеть его — значит мириться с судьбой Арии Селис и тысяч подобных ей молодых слабых существ, считать естественной их гибель».

Несколькими днями позже всех взволновал другой такой же случай. Один рабочий уехал на воскресенье в Ригу. Он не вернулся ни в понедельник, ни во вторник. И только в среду вечером кто-то прочел в газете, что возле Баластной дамбы молодой человек, по имени Ян Бридинь, решив покончить с собой, бросился в Даугаву. Причина самоубийства — неудовлетворенность жизнью.

Ян Бридинь и был тот рабочий, который не вернулся на болото.

«Малодушные и неверующие… — думал Жубур. — Вам казалось, что этот подлый порядок незыблем, что он никогда не изменится. Потому и не хватает у вас сил выдержать до конца. Да, жить такой жизнью — без веры в лучшее будущее, в наступление иных времен — невозможно. Но почему вы ограничиваете свой мир пределами собственной личности, почему измеряете все свои цели только собственными силенками? Знаю, по себе знаю, что это такое. Нет, одиночество — страшная вещь. Оно принижает человека, делает его жалким, беспомощным. Малейший ветерок валит его с ног. И как прав Силениек — надо раскрыть людям глаза, пусть они видят, что они сильны, что их сотни тысяч, миллионы, что у них одна цель, и надо только понять, в чем она…»

Сам он уже выбрал свой путь и никогда не сойдет с него. Он больше не чувствует себя одиноким.

Жубур роет торф и считает время, оставшееся до дня отъезда. Однажды вечером, возвращаясь с работы в барак, он нагоняет на дороге молодую девушку, она оборачивается, и оба узнают друг друга.

— Добрый вечер, — говорит он и широко улыбается, чуть ли не в первый раз за весь месяц.

Девушка протягивает ему руку.

— Здравствуйте. Оказывается, и вы здесь работаете? Позвольте, наконец, поблагодарить вас, вы меня выручили из большой беды.

Это та самая девушка, которую Жубур видел на дюнах.

У бараков они прощаются, называют друг другу свои имена. Девушку зовут Айя Спаре. На болоте она уже второй месяц, но здесь так много людей и все они становятся так похожи друг на друга из-за этой грязи, что можно за целый сезон не заметить знакомого лица, объясняет она.

6

— И потом мы же еще были незнакомы.

На следующий вечер они встретились на том же месте, но уже не случайно. Жубур с первых слов признался Айе:

— Я ждал вас.

— Вот и хорошо, — без всякого смущения или кокетства ответила она. — Мне и самой хотелось вас встретить. Что вы обычно делаете по вечерам?

— Да почти ничего не делаю. Прочту газету и заваливаюсь спать.

— Наверно, очень устаете за день?

— Теперь уже не так, как в первые дни. Тогда, правда, тяжело было.

— Да, вначале всем тяжело, а потом привыкаешь. Ну, а не жалко вам так легкомысленно растрачивать драгоценное время? Я уверена, что вы спите часов по девять.

— Вы почти угадали. — Жубур улыбнулся, хотя почувствовал себя несколько сконфуженным. — И мне это вовсе не по вкусу. Но чем прикажете здесь заниматься? На газету достаточно получаса, книг достать негде. Даже поговорить не с кем… Я много раз пробовал сойтись поближе со своими соседями, но все это очень усталые и замкнутые люди.

«Странно, — думал он, глядя на открытое, но серьезное лицо Айи, — она лет на восемь, на десять моложе меня, а я перед ней чувствую себя чуть ли не мальчишкой. Как будто и сам признаю ее право спрашивать или даже оценивать меня…»

— Вот что, — сказала Айя, немного подумав. — Если вы не очень устали, выходите после ужина в рощицу, знаете, за шоссе? Мы там с вами поговорим об одном деле.

— Я приду туда через полчаса.

— Да нет, зачем так спешить… Лучше через час. Раньше я не могу.

В бараке Жубур долго умывался. Потом, надев чистый костюм и наскоро проглотив скудный ужин, собрался уходить.

— Не иначе, как на свидание, — подмигивали друг другу соседи по койке, наблюдая его сборы.

— Да пора уже проветриться немного, — весело ответил Жубур. — А то живешь, как в тюрьме.

— Ничего, дело хорошее. Желаем счастья! — крикнули ему вдогонку несколько голосов.

Он старался угадать, о каком деле будет говорить Айя. «О чем-нибудь серьезном? Немного рановато с незнакомым почти человеком. Или это один предлог, а девушке просто хочется поболтать, отвести душу с товарищем по несчастью. А тут подвернулся такой подходящий повод для дальнейшего знакомства, как эта история на Взморье. Нет, не похоже. Что в ней как раз бросается в глаза с первого взгляда — это прямота, полное неумение или нежелание хитрить, лукавить. Видимо, совсем, совсем незаурядная девушка».

Айя пришла точно в назначенное время. Она тоже приоделась. Жубур сразу узнал синюю юбку и белую блузку — те же, что и тогда, на Взморье. Даже косыночка на шее та же.

Пожалуй, Аня была единственным человеком на болоте, у которого лицо не выражало обычного здесь уныния или покорности судьбе. В ней была та спокойная, ненавязчивая жизнерадостность, которая не нуждается в резких, шумных проявлениях, но тем сильнее оставляемое ею впечатление. В ее присутствии и Жубур почувствовал себя душевно освеженным, уверенным.

— Походим, или вам хочется посидеть? — спросил он.

— Сначала посидим, а потом можно будет прогуляться.

— Пойдемте тогда вон к той срубленной березе.

Айя с сомнением покачала головой.

— Лучше не здесь. — Она повела его на небольшую лужайку, почти у самого шоссе. — Вот сюда.

— Здесь мы будем у всех прохожих и проезжих на виду. Чем это лучше? — удивился Жубур ее выбору.

— Зато и они у нас на виду. Главное, чтобы никто не слышал нашего разговора. И вы запомните на будущее, что никогда не следует заводить разговоры о секретных делах в лесу, там могут подслушать из-за любого куста. — Она улыбнулась. — Вижу, что у вас еще никакого опыта нет.

«Секретные дела?.. О чем это она?» — недоумевал Жубур.

Наконец, они выбрали местечко посуше и присели.

— Вы знакомы с Андреем Силениеком? — спросила Айя.

Жубур молча кивнул в ответ. Теперь он начал догадываться. «Да, тогда ничего странного в ее поведении нет. Вероятно, оба они — и Андрей и Айя — люди одного дела».

— Я его тоже знаю. Уже четыре года знаю. И скажу вам только одно, — горячо сказала Айя, — я ему обязана воспитанием больше, чем отцу с матерью.

— Да, такого человека и я впервые вижу. Как он заставляет людей думать, — вот меня, например. А ведь мы с ним недавно познакомились. Да, как раз в тот же день, что и с вами.

— Я давно уже об этом знаю, мне Силениек и рассказал. Да, он большой человек — таких немного. И вы знаете, надо крепко дорожить его дружбой. Никогда он вас не подведет.

— Как же не дорожить, когда я так мало избалован в этом отношении! Не так много у меня друзей.

— Кто знает, может быть, это и к лучшему. Иные друзья на такую дорогу заведут… А с Силениеком вы можете стать другом сотен и тысяч лучших людей, с которыми у вас будут общий путь и общая судьба.

— Вы тоже с ними?

— Да, и я, — просто, серьезно сказала Айя, глядя в глаза Жубуру. — Друзья Силениека — мои друзья. Но мы называем друг друга по-иному.

— Товарищами?

— Да, товарищами. Хотите и вы стать нашим товарищем?

— Если меня сочтут достойным…

— Мы знаем о вас все, что необходимо знать о новом товарище. Не удивляйтесь, пожалуйста, мы вовсе не так одиноки, как это некоторым кажется. Есть люди, с которыми вы ежедневно встречаетесь, не подозревая о том, что они наши.

— Но ведь я должен что-то делать, работать?

По шоссе загремели колеса повозки. Когда она проехала мимо, Жубур заговорил снова:

— Мне и самому хочется взяться за дело. Вопрос лишь в том — сумею ли я, принесу ли какую-нибудь пользу. Мне ведь еще надо учиться да учиться. Я до сих пор и сам не представлял, как мало знаю, считал себя вполне интеллигентным малым. Понял это лишь только тогда, когда прочел книги, которые мне дал Силениек. А здесь у меня даже нет возможности читать такие книги.

— Вначале вам будут давать несложные поручения. А там видно будет, что вы сможете делать. Только помните, что работу нужно вести в любом месте, в любых условиях и что каждое задание важно, хотя бы оно казалось незначительным, мелким. И потом еще одно. Вы сами знаете, с каким риском связана наша работа. Вы можете очутиться в тюрьме — такая возможность не исключается. Понимаете вы, как надо держаться в случае провала?

— Я об этом уже много думал. Надо как можно меньше рассказывать, чтобы не выдать своих товарищей.

— Да, ответственность громадная. Мы с вами еще поговорим об этом в другой раз.

Сам того не замечая, Жубур ловил каждое слово Айи. То, что она принадлежала к организации, которая взяла на свои плечи самое великое и благородное дело в мире, заставило его проникнуться уважением к девушке. И он едва решился задать ей один вопрос:

— Неужели и вы попали сюда так же, как и я?

— Нет, не совсем так. Надо было направить сюда кого-нибудь для работы. Выбор пал на меня.

— Да, это другое дело, — задумчиво сказал Жубур. — Меня сюда загнали, а вы пришли по собственной воле. И вы находите возможным работать… в таких условиях?

— А как же иначе? Надеюсь, скоро и вы начнете работать со мной.

Что же предстояло делать Жубуру? На торфоразработках было несколько сот человек, и, как это ни парадоксально, большинство были люди интеллигентных профессий. По отношению к ним бесчеловечность существующего строя проявлялась в самой издевательской форме. Правительственная клика умышленно вела к деклассированию целую общественную группу, последовательными мерами создавая для нее невыносимые условия существования. Нельзя было допустить, чтобы эти люди морально опускались или гибли, подобно Арии Селис или Яну Бридиню. Тлевшие в их сердцах искры недовольства надо было раздуть в мощное пламя борьбы. Многие из них созрели для того, чтобы по-новому осмыслить жизнь. С этими людьми надо было разговаривать, помочь им выйти на верный путь.

Действовать, разумеется, надо было осторожно. Можно было не сомневаться в том, что в каждый барак заслан шпик, который прислушивается к разговорам, следит за настроениями и передает свои наблюдения куда следует. Но каждый такой шпик в конце концов неизменно разоблачал себя; к тому же политическая полиция не имела возможности держать на болоте свои «квалифицированные силы», — они предназначались для более важных мест.

— В вашем бараке есть один тип, Баунис, — предупредила Айя Жубура. — Про него точно известно, что он шпик. У нас в бараке тоже имеется их агент, какая-то девица из Камеры труда. Но, когда надо, мы ее живо обводим вокруг пальца.

Итак Жубуру предстояло познакомиться поближе с людьми, и, если бы он нашел подходящую почву, можно было бы при случае то подбросить листовку, то всунуть в газету что-нибудь из нелегальных брошюрок, то проверить кое-кого в небольших, не особенно рискованных по теме беседах. Если не разболтают — в следующий раз можно поговорить смелее. Только так — терпеливо, незаметно, не спеша — можно было готовить кадры будущих бойцов революции.

Ночь уже наступила. Молодой месяц разливал холодный свет над светлым от росы лугом. Вдали чуть поблескивал крест на церковной башне. По шоссе с шумом пронесся грузовик, отбрасывая далеко вперед снопы желтого света.

Айя и Жубур поднялись и медленным шагом направились к рабочему лагерю.

Не все еще спали; из рощи, с луга доносились иногда негромкие голоса: там прогуливался кое-кто из молодежи.

— Хорошо, что мы не одни, — сказала Айя. — Меньше будут обращать внимания.

Айя немного рассказала и о себе. Ничего необычного в ее биографии не было. Рабочая семья, нужда, ранняя самостоятельность, образование, полученное ценою лишении и жертв всей семьи. Примечательным путь Айи был лишь в одном отношении — она выросла в семье революционеров. И родители и брат — все они, хоть и в разной степени, были участниками борьбы за освобождение народа. Мать последнее время работала на лесопилке, отец — на сплаве. Брат Петер уже четвертый год находился в тюрьме, и до отбытия срока ему осталось целых шесть лет. А ему всего-то было двадцать шесть.

— Вот что, — сказала Айя, когда впереди уже стали вырисовываться серые строения бараков. — Ничего, если я вас буду называть просто Карлом? И потом лучше бы без этого «вы»…

— Идет. Значит, и ты не обидишься, если я буду называть тебя Айей?

— Вот и ладно, — улыбнулась Аня. — Только нам пока нельзя называть друг друга товарищами. Привыкнешь, забудешься, а потом неприятностей не оберешься. Ну, мне сюда сворачивать. Покойной ночи, Карл.

— До свиданья, Айя.

В бараке никто не заметил, когда вернулся Жубур.

7

За неделю они встретились еще два раза. В четверг вечером Айя спросила Жубура, не нужно ли ему привезти что-нибудь из Риги.

— Я завтра еду на свидание к брату в центральную тюрьму. Дома некому пойти отнести передачу: мать эту неделю работает в дневную смену, отец сейчас на сплаве — где-то под Огре.

Жубур попросил привезти общую тетрадь и кое-что из книг.

На другой день Айя чуть свет двинулась в путь: до станции было семь километров, а поезд приходил в восемь часов. В девять она уже была в Риге, а еще через полчаса — в Чиекуркалне, у себя дома, где ее ждала приготовленная матерью корзина с провизией для Петера.

У ворот тюрьмы стояла длинная очередь; Айя заняла в ней место. Большинство лиц она видела здесь много раз; некоторых людей она знала и раньше, с иными познакомилась во время многочасовых стояний в этой очереди. Почти всех их связывала общность судеб, о которой говорилось мало, но которая подразумевалась сама собой.

Были там седые матери, чьи сыновья и дочери томились за этими серыми непроницаемыми стенами. Урывая у себя последний кусок, они каждую пятницу приходили сюда с корзиночками провизии и долгие часы выстаивали у ворот и под летним солнцем и под осенним дождем, и в слякоть и в мороз, поддерживаемые одним чувством, одной мыслью — надо выстоять до конца, дождаться дня свободы.

Были там и жены с детьми, которые ни разу не видели своих отцов. Иному малышу при слове «отец» представлялось таинственное, сказочное существо — самое сильное, самое умное, лучше всех людей в мире. Богатые боятся его силы, поэтому и заперли его в каменных стенах, за железными решетками, чтобы он не вырвался и не изменил весь мир. Но когда-нибудь отец все равно освободится, и тогда мама не будет больше оставлять их одних, чтобы бежать к чужим людям заработать на хлеб, и у всех детей будут новые ботинки. И все, все у них будет, когда вернется добрый, сильный и умный отец.

Стояли в очереди и почтенного вида господа и дамы, чьи отпрыски отдыхали в третьем корпусе от утомительных трудов по подделке векселей или каких-нибудь афер. Ярко раскрашенные проститутки, подруги воров и взломщиков, притихшие и степенные, тоже ждали в этой грустной толпе.

Из-за забора доносились свистки паровозов, шум прибывающих и отходящих поездов. Вернулась из города «черная Берта», мрачная закрытая машина, в которой заключенных возили на допрос к следователю.

Айя, поручив одной знакомой присмотреть за корзинкой, попросила сторожа впустить ее в канцелярию.

— Мне надо внести деньги.

Два раза звякнула связка ключей, двое окованных железом ворот распахнулись перед Айей. Она пересекла маленький дворик, и еще раз путь ей преградила дверь с железной решеткой. Спросив, по какому делу она пришла, сторож впустил ее в коридор.

В просторном помещении налево тюремные надзиратели осматривали корзинки с провизией. Караваи хлеба, булки, масло и другие продукты они протыкали металлическими прутьями, разыскивая запрещенные предметы и письма. Один надзиратель был занят проверкой книг, передаваемых заключенным родными и близкими. Прежде чем записать книгу в журнал, он перелистывал ее от начала до конца, осматривал корешок, несколько раз встряхивал, держа вниз обрезом, книги в переплете вообще не принимались, — их можно было пересылать только через издательство.

Деньги для заключенных принимал помощник начальника тюрьмы — вооруженный револьвером мужчина, с черными, закрученными вверх усами и гладко прилизанными волосами с пробором посередине. Каждому подходившему к его столу посетителю он задавал один и тот же вопрос: «Что угодно?» Для него все они были в той или иной степени соучастниками осужденных, и разговаривал он с ними даже не как чиновник с просителями, а как начальник с провинившимися подчиненными. Еще бы, ведь все эти отцы, матери, жены и сестры старались облегчить своим близким тяжесть обрушившейся на них десницы правосудия!

Стоявшая перед столом женщина жаловалась, что ей отказали в приеме передачи.

— Там ничего запрещенного и не было, — не в первый раз прихожу, все порядки знаю. Почему раньше можно было, а теперь нельзя? Поймите, господин начальник, у него больные легкие, он же погибнет без дополнительного питания.

— Вашего мужа оштрафовали за нарушение тюремного устава, — хладнокровно ответил усач. — Один месяц обойдется и без передач. Да вы напрасно волнуетесь, мадам, здесь их кормят неплохо. Да, да, питание прекрасное. Дай бог каждому рабочему такое питание. Следующий!

Следующей была Айя. Она положила на стол десятилатовую бумажку и сказала:

— Петеру Спаре. Четвертый корпус.

Усач строго посмотрел на нее:

— Вы же недавно вносили десять латов.

Усердный служака помнил в лицо каждого посетителя.

— Должны знать, что нельзя так часто. Только развращаете этих разбойников. Они бездельничают, живут как у Христа за пазухой, а вы им еще и приплачиваете.

— Не знаю, как они здесь живут, господин помощник начальника, — ответила Айя, стараясь сдержать себя, но в голосе ее зазвенели нетерпеливые, резкие нотки. — Я делаю то, что разрешено по закону. Петер Спаре — мой родной брат.

— Вот то-то и есть что разрешается, — брюзгливо протянул усач. — Свыше установленных десяти латов в месяц этим братьям передавать не дозволено.

Позади Айи кто-то фыркнул. Она оглянулась. На кожаном диване полулежал рыжий детина, в такой же точно форме и с теми же знаками различия, что и усач. Это был второй помощник начальника тюрьмы.

— Прошлый раз я передавала деньги для Ояра Сникера, — стала объяснять Айя усачу. — Вот квитанция, можете сами убедиться.

— Ах, и это ваш брат? — чиновник ощупал ее циничным взглядом. — Сколько же у вас всего братьев? Как их всех по именам?

Айя молчала. Усач перегнулся через стол, сверля ее взглядом, и вдруг рявкнул:

— Из МОПРа[19] получаете!

— Я приехала с торфоразработок, господин помощник, — сказала Айя.

Тот стал выписывать квитанцию, подал ее девушке, а деньги спрятал в стол.

— Следующий!

Айя вышла и заняла свое место в сводчатом проходе между двумя наружными воротами. Через час она сдала передачу и в том же проходе, вместе с другими записавшимися на свидание, стала дожидаться очереди.

Часы показывали половину третьего, когда надзиратель вызвал по фамилии семь человек, в том числе Айю, и повел их еще к каким-то воротам. Усатый чиновник проверил их документы и по одному пропустил во внутренний двор. Зазвенела связка ключей, — посетителей впустили в тесную камеру и снова заперли ее.

Здесь им пришлось прождать минут двадцать пять, пока не вышла предыдущая партия. Это опять-таки был один из предписанных правительством изощренных способов унижения, посредством которого тюремная администрация морально воздействовала на родных и друзей заключенных. Им тоже не мешает поразмыслить в тесной, запертой на ключ камере о том, что над ними стоит некая сила, готовая усмирить и обезвредить любого непокорного и недовольного… Посиди, потерпи и ты в тюремной камере, если уж так хочется повидаться со своим преступным родственником или другом!

Кончилось и это испытание. Надзиратель отпер дверь и впустил посетителей в помещение, несколько напоминающее операционный зал банка или почты. Оно было разделено пополам перегородкой, поверх которой была натянута до самого потолка металлическая сетка. В перегородке через каждый метр были проделаны окошечки, затянутые такой же сеткой. Только здесь она была двойная, так что посетители видели заключенных лишь на некотором расстоянии. Они не могли даже коснуться друг друга. Взволнованно гладили они металлическую проволоку, еще теплую от прикосновения чьих-то рук.

Заскрежетал замок. За перегородкой послышался топот деревянных башмаков, и в окошках стали появляться бледные лица; воспаленные, блестящие глаза жадно искали близких среди посетителей.

И тут началось нечто трагически-нелепое. Разговаривали одновременно семь-восемь человек, и приходилось повышать голос почти до крика, чтобы быть услышанным. По обе стороны перегородки прохаживались надзиратели, зорко следившие за тем, чтобы в разговорах заключенных и посетителей не мог проскользнуть какой-нибудь тайный смысл, чтобы они не обменялись условными знаками. Заметив что-нибудь подозрительное, надзиратели без всякого предупреждения прерывали свидание и уводили заключенного. Иногда они вмешивались в разговоры, подавали иронические реплики, делали непристойные замечания. Особенно веселил их каждый раз поднимавшийся в зале гам.

— Эк их воют — не хуже, чем на псарне. Недаром говорится: каков зверь — таков и голос.

Айя встала у самого крайнего окошечка: здесь шум голосов раздавался только с одной стороны. Зная по опыту, как быстро пролетают минуты свидания, она уже заранее обдумала, о чем надо поговорить и в какой последовательности, чтобы сказать самое главное. Сквозь разделяющие их частые сетки, от которых рябило в глазах, она посылала Петеру долгую нежную улыбку, нежным влажным взглядом приникала к его бледному лицу, а пальцы ее любовно поглаживали сетку, будто то были руки ее брата. И он отвечал ей той же проникновенной улыбкой, тем же полным любви взглядом.

— Дома все благополучно, ты за нас не тревожься, родной, — быстро говорила Айя. — Мама здорова, работает все на том же месте, отец ушел с плотами, а я сейчас на торфоразработках. Сегодня внесла в канцелярию деньги. Андрей шлет тебе привет. Он здоров и чувствует себя хорошо. Мама вяжет тебе носки и фуфайку. Ты получил книги? Я послала все, что ты перечислил в письме.

Коротко в двух-трех словах рассказала она обо всех знакомых, которые могли интересовать Петера. И как ни прислушивались к их разговору тюремщики, ей удалось между домашними новостями передать кое-что запретное. А это все были немаловажные сообщения. Надо было сказать о недавнем аресте одного товарища, предупредить коллектив, что в их четвертом корпусе появился провокатор. Петер то взглядом, то кивком подтверждал, что все понял. Когда Айя кончила, стал говорить Петер. Задал ей несколько вопросов о людях, про которых она забыла упомянуть, потом рассказал о себе.

— Не унывай, Айюк, у меня все хорошо. Легкие в порядке, а за нервы и подавно нечего бояться. Привет Андрею и от меня и от всех наших. Пусть он не перенапрягается, чтобы не надорваться. Кому тогда о семье заботиться? Сейчас он остался почти единственным кормильцем.

Айя поняла, что надо немедленно предупредить Силениека о возможности провала. Последнее время в воздухе чувствовалось что-то тревожное, а Андрея нужно было во что бы то ни стало уберечь от ареста — он был единственным руководителем организации, оставшимся на свободе.

— Кончать! — раздался грубый окрик тюремщика.

Оглядываясь назад, отходит Петер от решетки. В дверях он еще раз машет сестре рукой и бросает на нее ласковый взгляд. Она смотрит ему вслед, пока его еще можно видеть сквозь сетку. Смотрит с улыбкой, полной надежды, хотя сердце у нее сжимается от боли.

На обратном пути возле Матвеевского кладбища за ней увязался какой-то подозрительный тип в потертом сером костюме, жокейском картузе и в рубашке с открытым воротом.

— Со свидания, товарищ? — прочувственно, насколько позволял ему осипший голос, спросил он девушку. — Могу оказать содействие, если надо что переслать… Есть знакомый надзиратель.

Айя, не глядя на него, ускорила шаг, но он не отставал. Со стороны это походило на состязание. Наконец, незнакомец схватил Айю за руку.

— Зачем так бежать? Напрасно вы мне не доверяете, я же свой.

— Отстаньте, не то я позову на помощь, — отталкивая его, резко ответила Айя.

— Господи, да разве я пристаю? — сладко заулыбался тип. — Вы вполне можете положиться на меня, раскаиваться не придется, вот увидите. Я бы мог устроить вашего брата в канцелярию или в библиотеку, там ему легче будет. Вот только сговоримся, где нам встретиться.

— Не на таковскую напал! — грубо крикнула Айя.

— А, бывалая!.. — разочарованно свистнул он и повернул обратно.

У железнодорожного переезда Айя села в автобус.

«Вот подлец! — сердито думала она. — И ведь таким удается иной раз провести какую-нибудь доверчивую душу. Если даже из десяти один клюнет, и то их труды оправдываются. А все же он дурак, — уж если ему известно, кто мой брат, должен бы догадаться, что с такими приемами к Айе Спаре не подъедешь!..»

В центре Айя пересела в другой автобус и направилась к Силениеку. Надо было немедленно поговорить с ним.

8

Жаловаться на судьбу Гуго Зандарту еще не приходилось. Из мелкого провинциального трактирщика он к сорока пяти годам превратился во владельца одного из самых популярных кафе столицы и беговых конюшен.

Среди завсегдатаев кафе были художники, писатели, актеры композиторы, были и тренеры с ипподрома, и биржевые маклеры, и учащаяся молодежь. Всех привлекали сюда умеренные цены, отличный повар, хорошенькие официантки и гостеприимный, разговорчивый хозяин. У Зандарта каждый чувствовал себя как дома.

Вряд ли он достиг бы таких успехов, если бы не его жена Паулина. Ее приданое послужило фундаментом для всех последующих приобретений. Она была не только экономной хозяйкой, но и душой и мозгом всех фамильных начинаний. На ее широкие, прочные плечи ложились все заботы по кафе. С самого утра она уже была на месте — то отдавала распоряжения главному повару, то делала наставления прислуге, то обходила залы, чтобы поздороваться с посетителями; ее рабочий день завершался приемом выручки от кассирши. Супруг ее главным образом занимался разговорами с самыми почетными клиентами, а остальное время проводил на черной бирже или в конюшне на ипподроме.

Несмотря на свою расчетливость, Паулина никогда не отличалась мелочностью, и если Зандарту случалось потратить неизвестно на что сотню — две латов, она не надоедала ему с расспросами. Как-никак, благодаря его общительному, добродушному нраву круг клиентуры все расширялся, а что касается семейной жизни, там все выглядело в высшей степени прилично и благопристойно. Два розовых херувимчика — две девчурки — составляли предмет неусыпных забот обоих родителей. На разных торжествах, на балу прессы, на всех премьерах Гуго Зандарт всегда появлялся под руку со своей супругой. Конечно, проницательное око Паулины не могло не замечать маленьких увлечений Гуго, но она давно пришла к выводу, что благоразумнее всего смотреть на них сквозь пальцы. Перебесится, набегается — и опять домой вернется.

Да и сам Зандарт чуть не со слезами умиления говорил всегда о святости домашнего очага. Самым большим удовольствием для Зандарта было показывать своим дочуркам маленьких жеребят. Девочки кормили их сахаром, а потом шли глядеть гордость конюшен — пятилетнего жеребца Альбатроса, удивительно добродушное и милое животное. Завидев девочек, он тихо, ласково ржал, тыкая им в плечи бархатной теплой мордой, а когда ему протягивали сахар, он так деликатно брал его, что даже не касался ладони. Но больше всего девочки радовались, когда им показывали двухгодовалых жеребят, названных их же именами — Расмой и Илгой. Зандарт возлагал на них большие надежды и с нетерпением ждал, когда они подрастут и начнут участвовать в рысистых бегах. Они уже числились в списках участников дерби 194! года как претенденты на главный приз.

Владельцем конюшен Зандарт сделался не так давно — всего года три, хотя в душе всю жизнь был заядлым лошадником, и в этой сфере деятельности он проявил такую энергию, что его конюшни скоро заняли одно из первых мест.

Всего у него было около двадцати лошадей, — больше он не держал. По крайней мере половина их участвовала в рысистых бегах. Красою конюшен был знаменитый ганноверский жеребец Регент, в лучшие свои годы стартовавший на первоклассных ипподромах Америки и Европы. Поставленный им за границей рекорд равнялся 1 минуте 16 секундам. Правда, в Риге он ни разу не показал лучшего времени, чем 1 минута 24 секунды, но и этого было достаточно, чтобы числиться одним из главных фаворитов рижского ипподрома.

Один из сыновей Регента — Орлеан — уже стартовал в 1939 году в первой группе, вместе со своим отцом, и обещал со временем побить его рекорд. Пока он показал только 1 минуту 28 секунд, но сам Зандарт и его тренер Эриксон отлично видели, какие возможности таятся в жеребце. Когда-нибудь в будущем, думал Зандарт, когда никто не будет ждать от него чудес и публика перестанет играть на него, — он себя покажет. И тогда Гуго Зандарт положит в карман крупный выигрыш.

Каждое утро он по нескольку часов проводил в конюшнях: следил за конюхами, наблюдал за тренировкой, обсуждал с Эриксоном свои планы. Можно было бы сказать, что главная часть его души принадлежала конюшням, если бы ее не оспаривал прекрасный пол. Но и здесь Зандарт проявил себя истым спортсменом: он постоянно рвался к новым рекордам.

За последнее время он все чаще и чаще стал задумываться, каким бы манером одолеть сердце Эдит Ланки. Ее холодные и насмешливые шутки до того обескураживали Зандарта, что иной раз у него руки опускались. Главное — он боялся рисковать: сделаешь неправильный ход — и все пропало. Нащупать бы ее слабую струнку, а так, ухаживать вслепую — нет никакого интереса. Очаровать ее своей наружностью он не надеялся, — сам понимал, какой это слабый козырь.

На всякий случай Зандарт решил терпеливо выжидать и наблюдать: тише едешь — дальше будешь.

Однажды утром Эдит исполнила, наконец, свое обещание, — приехала посмотреть конюшни.

Зандарт, не переставая говорить, водил ее от стойла к стойлу и показывал свои сокровища.

Эриксону заранее было сказано, что гостья подыскивает подходящего рысака, и тот со всей добросовестностью решил помочь хозяину. Пустив в ход запасы профессионального красноречия, он усердно расхваливал самых посредственных лошадей, от которых ничего не ждал.

— Все это страшно интересно, господин Зандарт, — сказала Эдит, когда они выходили из конюшни, — но гораздо интересней посмотреть на них на ипподроме. А я, к стыду своему, должна признаться, ни разу в жизни не была на бегах. Явный пробел в моем воспитании…

Зандарт, захлебываясь от восторга, выразил готовность помочь ей восполнить этот пробел.

— С будущего воскресенья и начнем, чтобы не терять времени. Мой Орлеан будет стартовать в одной группе с Регентом. Смею вас заранее уверить, что ничего подобного вы не видели.

— Ну что ж, — милостиво согласилась Эдит, — можете заехать за мной.

В следующее воскресенье они сидели в одной из лучших, расположенных прямо против финиша лож: Зандарт откупил ее целиком, чтобы избавиться от докучливых соседей.

Пожалуй, никогда еще Эдит не казалась ему такой красивой, как в этот день. Ее роскошные белокурые волосы были завиты по последней, необыкновенно замысловатой моде. Соломенная шляпка с вуалеткой придавала ее розовому лицу до того загадочное выражение, что из соседних лож за ней с вожделением следили десятки взглядов, и это еще больше льстило Зандарту.

Но держалась Эдит еще холоднее, чем обычно. Она деловито расспрашивала Зандарта, — и даже не о лошадях, а о завсегдатаях ипподрома. Какая публика чаще всего бывает на бегах? Да, да, офицеры — это понятно. Как, и видные государственные деятели? И даже дипломаты?

Зандарт вполголоса рассказывал ей о здешних знаменитостях: о проигравшихся домовладельцах, о женах, спускающих в тотализатор весь заработок мужей, о ловких дельцах, каждое воскресенье уносивших с собой по нескольку сот латов выигрыша.

Это был сущий Вавилон: мужчины и женщины, старики и молодежь, важные господа и мелкие лавочники — все смешались в одну толпу, обуреваемую одной страстью.

Иностранная речь слышалась здесь вперемежку с латышской; рядом с подносчиками теса из Саркандаугавы, в складчину покупающими билет, в надежде выиграть на облюбованного рысака, можно было увидеть вооруженного моноклем элегантнейшего сотрудника дипломатической миссии. В одной из лож появился секретарь японского посольства — вместе с женой и даже с детьми. Он тоже играл в тотализатор, а в перерыве занимался фотографированием, удивляя публику своим аппаратом: объектив у него был направлен куда-то в сторону, так что трудно было определить, кого фотографируют — не то лошадей, не то зрителей.

Внизу, у беговой дорожки, толпилась самая экспансивная, крикливая публика. Эдит заметила в этой толпе старуху с трубкой в зубах, взглядом знатока окидывавшую каждую лошадь, которую тренеры выводили прогулять перед очередным заездом; старик цыган, облокотившись на перила трибуны, не спускал глаз с рыжего жеребца. В соседней ложе какой-то отчаянный «лотошник» раскладывал на коленях карты, лихорадочно шепча: «Выиграет — не выиграет, выиграет — не выиграет!» Вдруг он сорвался с места, спрятав колоду в карман, и бросился к кассе тотализатора, а через несколько минут вернулся, держа в руках целую пачку билетов.

— Обратите внимание вон на ту караковую кобылу, — сказал Зандарт, прикоснувшись к локтю своей дамы, — из простых, крестьянских лошадей. У нее и родословной-то нет, а поглядите, как она побежит! Как бог, — вот увидите. Она уже оставила позади многих рысаков лучших кровей. Ее хозяин заработал на ней семь тысяч латов и еще тысячи четыре заработает, не меньше! Или вон тот, гнедой жеребец. Прошлой весной его привезли из Латгалии, прямо из сохи выпрягли. Глядеть не на что было: шерсть длинная, лохматая, везде кости выпирают — сущий одер. А с тех пор он успел отхватить подряд семь первых призов, и теперь его узнать нельзя. В будущем году он определенно будет стартовать в первой группе вместе с иностранцами…

— А как их распределяют по группам? — спросила Эдит. — По рекордам?

— По общей сумме взятых призов. Чем больше заработал рысак, тем выше группа.

Прозвучал гонг к старту. Семь рысаков рванули вперед по беговой дорожке. Две тысячи пар глаз сопровождали каждое их движение. Дух азарта, дух стяжательства владел этой огромной толпой. Почти у каждого в кармане был билет тотализатора, каждый желал победы своему фавориту и поражения остальным лошадям. Всюду слышалось тяжелое, прерывистое дыхание; одни радостно вскрикивали, другие истерически бормотали, третьи молча ерзали на скамьях.

Но напрасно зрители рылись в программах, изучали родословные лошадей и их рекорды, — если за кулисами было решено не допускать к ленточке финиша какого-нибудь рысака и он слишком вырывался вперед, — наездник «подымал его в воздух», и лошадь начинала скакать, капризничать. Требовалось время, чтобы ее успокоить, а за эти секунды или минуты предназначенный в победители рысак вырывался вперед и первым приходил к финишу.

После заезда выигравшие откровенно изъявляли свою радость, проигравшие рвали билеты. Из публики доносились громкие ругательства по адресу наездников, на беговую дорожку летели огрызки яблок, и не одно миловидное личико искажалось от злобы.

— Кто же узнает, что у нее на уме, — вздохнул какой-то неудачник, — лошадь бежит, как ей вздумается.

— Не как вздумается, а как велит наездник, — поправил его другой. — Надо ставить не на лошадь, а на наездника.

В этот день каждый заезд приносил победу Эриксону. Конюшня Зандарта взяла одними премиями тысячу латов; немногим меньше он выиграл в тотализатор. Он был здесь свой человек и знал, на какую лошадь ставить. Лат за латом текли в кассу тотализатора из карманов простачков, которые рассчитывали в своем азарте только на счастье, на чудо. Они кляли и ругали потом весь белый свет, а Зандарт посмеивался.

Беговой день закончился совместной победой Регента и Орлеана. Заезд был действительно интересный. Регент уже в первом круге покрыл восьмидесятиметровый гандикап и затем уже до самого финиша шел голова к голове с Орлеаном, позволяя своему сыну бежать по внутреннему кругу. Орлеан хоть и пришел вторым, но улучшил свое время почти на секунду.

Выслушав поздравления знакомых, коннозаводчиков и тренеров, Зандарт вернулся в ложу.

— Только, чур, не сердиться, госпожа Эдит: я ведь немного схитрил.

— Вот как? — выжидательно улыбнулась она.

— Я решил ничего не говорить вам, а сам все время играл в тотализатор пополам с вами. Ничего, повезло. Если скостить цену билета, то на вашу долю приходится четыреста двадцать латов. Получите-ка.

Эдит колебалась не очень долго. «Четыреста с лишним латов — не пустяк, здесь нет ничего компрометирующего… Все играют в тотализатор…» Она спрятала деньги в сумку и прищурилась.

— Понимаю. Вон вы какой хитрец, оказывается; хотите приучить меня к игре в тотализатор… А вдруг я начну ходить каждое воскресенье?

— И не пожалеете, — зашептал Зандарт, — со мной вы всегда будете в выигрыше.

В этот момент Эдит заметила в проходе рослую фигуру Андрея Силениека. Встретив ее взгляд, он попробовал отвести глаза в сторону, но было уже поздно — Эдит заулыбалась, замахала ему рукой, приглашая в ложу. Он подошел, но лицо его не выражало удовольствия — оно оставалось по-прежнему спокойным.

— А я и не знала, господин Силениек, что вы знаток лошадей, — сказала Эдит, показывая кивком головы на соседнее место (Зандарт кисло улыбнулся при этом). — И часто вы здесь бываете?

— Вы не поверите, может быть, — первый раз в жизни. Улучил вот свободный часок, решил посмотреть, что это такое.

— Ну и как? Понравилось?

Эдит с удовольствием рассматривала его светлое лицо, широкие плечи, большие красивые руки.

«Какой он, наверно, сильный!» — подумала она, и у нее дыхание захватило от приятно тревожного чувства.

— Да, в общем довольно интересно. Сходить стоило, — ответил Силениек, рассеянно глядя по сторонам. И тут же встал. — Вы меня простите, но я должен спешить, меня ждут.

Его привело сюда неотложное дело. — надо было предупредить товарища по партийной организации о готовящейся засаде.

Это ему удалось. А если бы ему сказали, что с этого дня Эдит Ланка стала частенько думать о нем, — он бы только пожал плечами, улыбнулся и тут же забыл об этом.