Важный вопрос был вот в чем: Богатырев хотел дать обед по случаю учреждения вилайета во Фракии и в честь приезда обоих новых пашей, Вали-Хамида и Каймакама-паши-Арифа. Надо было все решить и кончить скорее, чтобы кто-нибудь из других консулов не предупредил нас.
Богатырев так увлекся этою затеей, что, не кончив еще завтрака, спросил лист бумаги и тут же стал карандашом чертить нечто вроде плана обеденного стола, чтоб яснее было, где кого рассадить по чинам и по правам дипломатического старшинства.
Он начертил длинный четырехугольник; на одном конце написал: Вали-паша, на другом: le Cons(ul) de Russie. Потом стал ставить крестики и начальные буквы: le С. d. F. (французский консул), M. L. (господин Ладнев) и т. д. Число персон выходило нечетное, девять человек, считая с Михалаки Канкелларио... Между мною и Каймакам-пашой некого было посадить... Выходило с одной стороны стола пусто и некрасиво.
Богатырев был очень этим недоволен...
— Посоветуйте, как же быть? — сказал он мне.
— Пригласите нового австрийского драгомана и посадите его vis-à-vis с monsieur Михалаки, — отвечал я с улыбкой.
Михалаки вспыхнул, и глаза его засверкали.
— Как? — воскликнул он, — Бояджиева? униата! Этого босоногого негодяя!.. В таком случае я прошу г. Богатырева лишить меня чести обедать в таком высоком обществе... Мне легче отказаться.
В негодовании Михалаки готов был, кажется, и сейчас даже выйти из-за стола. Его обычная сдержанность и почтительность пред нами, представителями русской власти, которую он почти страстно любил, не могли устоять против такого оскорбления... Одного «плутократического» чувства его было бы достаточно, чтобы возмутиться таким предложением. «Этот босоногий негодяй» станет на одну с ним доску!
— Постойте, monsieur Ладнев, верно, шутит, — сказал Богатырев. — Сам Хамид-паша оскорбился бы, если б учителя и райя Бояджиева посадили с ним за один стол...
— Я не Бояджиева имел в виду, а другого почетного драгомана, Антониади, — отвечал я и поспешил успокоить Михалаки, рассказав обо всем том, что случилось сегодня в австрийском консульстве.
Слушатели мои были очень довольны. Михалаки негодовал на Бояджиева и с любовью глядел на меня, когда я рассказывал о том, как я проучил грубого униата.
— Quel animal, quel animal! — повторял он, качая головой. — Отзываться так о великой России, о святой России!.. Кюпек-оглы (собачий сын)! — прибавил он еще по-турецки.
Богатырев тоже одобрил мое поведение.
— Это вы отлично сделали, что этому болвану нотацию прочли, — сказал он. — И счастливо сошло вам это с рук! Остеррейхер верно к вам за вашу «философию» очень благоволит, а то бы другому он показал дверь или бы еще что-нибудь хуже... Ну, а что ж мы будем делать теперь с Антониади? Как вы скажете, господа? Где нам выгоднее его видеть — в английском консульстве или в австрийском?
— Он не пойдет служить в австрийское консульство, — сказал Михалаки.
— Отчего?
— Греки вообще австрийцам служить не любят. Есть какой-то на это инстинкт! — заметил адрианопольский политик. — Это очень глубоко. Я не могу даже объяснить это, — прибавил он скромно, как бы кокетничая и желая вызова на дальнейшие рассуждения.
— Нет! — сказал весело Богатырев. — Пожалуста, объясните... Для нас сделайте это, monsieur Михалаки. Вот вам для подкрепления еще немножко.
И он налил ему еще вина.
Михалаки, приняв тогда снова тот твердый и вместе с тем ядовито-проницательный вид, который был ему обыкновенно свойствен, пристально глядя то на консула, то на меня, начал так:
— Il y a quelque chose!.. В интересах и преданиях греков есть нечто такое, что больше их располагает служить России и Англии, чем католическим Державам. Относительно Англии и Австрии я скажу, что тут, быть может, сохраняется чувство еще со времен Меттерниха и Каннинга. Но, кроме того, вообще следует заметить, что славяне гораздо легче, чем греки, располагаются искренно к Державам католическим, и это очень натурально: у греков нет ни в Австрии, ни в Польше миллионов католических братьев. Греки одни на свете; их четыре миллиона с небольшим, и вся сила их в православных преданиях, а не в племени. Россия и греки — вот столпы Православия. А славяне могут измениться. Интересы и России, и греков требуют прежде всего, чтобы Православие было крепко, а у славян могут быть и другие наклонности.
— Так что же Англия? — спросил я, хотя и сам почти предугадывал ответ Михалаки.
— Англия, — сказал он, — может вредить грекам только поверхностно. Она может что-нибудь отнять, присоединить; но она не может развратить ни греков, ни славян так, как могут развратить их католические державы. Религия при англичанах, так же как и при турках, не в опасности. Вы знаете, что греки Ионических островов религиознее, чем греки свободной Эллады.
— Поэтому — Антониади?.. — подсказал Богатырев.
— ...не пойдет в драгоманы к австрийскому консулу, а к Виллартону, может быть, согласится.
— Но я вас спрашиваю, что выгоднее нам, нам? — еще раз спросил Богатырев.
Михалаки помолчал с минуту и потом сказал:
— Вы знаете, турки говорят дели-базар, бок-базар[13]! Пусть Антониади служит у Виллартона; нам будет лучше.
Богатырев засмеялся от удовольствия.
— Вы думаете, — спросил он, — что так как Виллартон дели и слишком обнаруживает свою игру, то Антониади будет все знать и будет передавать нам?
— Зачем нам! — скромно съежившись, возразил Михалаки. — Это слишком прямо, и Антониади, кажется, не такой человек. Ему это покажется низким... что-то вроде шпиона. Но я найду другие пути. Есть косвенные сношения, есть разные пути!
При этом Михалаки делал такие убедительные и извилистые жесты руками, что было ясно, — он знает эти пути.
— Однако, — заметил Богатырев, — прежде всего не надо забывать, что Антониади желает пользоваться русскою протекцией. Он ведь сам заявил мне. Хорошо ли это будет, если мы его предоставим Виллартону вполне?
— Зачем вполне! Для Антониади выгодно иметь защиту и протекцию в турецких судах с разных сторон. В иных случаях ему пригодятся привилегии, которые ему даст английский драгоманат, а в других — наша помощь.
— Если б у него была здесь собственность, — прервал Богатырев, — то ведь жена его русская подданная, и он мог бы все записать каким-нибудь образом на ее имя... да и это очень сложно. Но ведь у него все дела будут в коммерческом суде, и какой способ придумать, чтобы в случае нужды нам защищать его интересы — я и не знаю...
Михалаки опять принял смиренный вид. Хитрое лицо его выражало в эту минуту спокойную, почти до равнодушия доходящую уверенность подчиненного в том, что начальник (и еще какой начальник... Богатырев!) знает и понимает все лучше его.
Богатырев прибег к своему моноклю и, рассмотрев хорошо это выражение лукавого грека, засмеялся.
— Ne faites donc pas l'innocent, mon cher monsieur Mikhalaki!.. Мы ждем всего от вашей изобретательности. Вы сами давно догадались.
— Что сделать? я не знаю, — отвечал Михалаки задумчиво. — Я желал, чтоб он и у нас служил, и у Виллартона. Мне так больше нравится. Я целый день вчера об этом думал. Нельзя ли сделать Антониади одним из членов тиджарета от русского консульства. Наш банкир Москов-Самуил все стареет и мало приносит пользы. Только мне жаль старика обидеть. Хотя и жид, но он такой добрый и невинный!
— О! это ничего! — воскликнул с радостью Богатырев. — Мы найдем, чем утешить Самуила. Можно его будет сделать вторым после вас почетным драгоманом и брать иногда с собой в Порту для виду. Это доставит ему прекрасный случай надеть свою рысью шубку, повязать феску хорошим шелковым платком, сидеть пред генерал-губернатором и разговаривать с ним! Он будет счастлив этим... Вы начните с этого поскорей, monsieur Михалаки, предложите ему быть вашим помощником. А насчет Антониади мы тоже постараемся. Отлично! — И, обратясь ко мне, консул еще раз спросил: — Владимiр Александрович, не правда ли, отлично?
— Очень хорошо, — сказал я.
— А не позволите ли вы мне, — спросил Михалаки вкрадчиво, — подать бедному Самуилу надежду на золотую медаль на ленте Св. Анны? Так, от себя, только надежду. Он так долго и усердно служил консульству банкиром и членом тиджарета[14]. Это расположит к нам всю здешнюю еврейскую общину, евреи скажут: «Вот служи англичанам; что за корысть! У них и орденов вовсе нет. То ли дело Россия!»
— Очень рад! очень рад! — воскликнул Богатырев. — Подайте ему эту надежду не только от себя, но и прямо от меня. Я выхлопочу ему это непременно. Итак, дело решено, по крайней мере в принципе... А об обеде мы и забыли. Я тороплюсь, боюсь, чтобы Виллартон... Кого же нам посадить, я все-таки не знаю. Если бы к тому дню даже и был назначен Антониади английским драгоманом, то я не вижу никакого основания делать Виллартону такую особую честь: приглашать только его драгомана. Какие основания? И что за прецедент для будущего? Вы, monsieur Михалаки, другое дело, вы наш, вы почти принадлежите к хозяевам консульства; и к тому же я хочу, чтоб и сами паши видели, как мы вас ценим. Но чужой драгоман?.. Подумайте и об этом, прошу вас.
Михалаки уже стоял в эту минуту с фуражкой в руке; он спешил в Порту и должен был еще зайти к Самуилу. Слыша такие речи от гордого консула, он не совладал с собою и, покраснев от блаженства, как молодая девушка, слабым голосом прошептал: «Je vous remercie, monsieur le consul!» и поспешно ушел, приговаривая: «Поищу, поищу и для обеда кого посадить...»
Богатырев, проводив его глазами, глухо и тихо сказал: «Рад-то как!» и потом, обратясь уже прямо ко мне, начал, весело и плутовски смеясь:
— Теперь я вас обрадую.
— Как?
— Да уж обрадую, — продолжал мой молодой начальник все так же лукаво и добродушно. — Уж все пущу в ход. Мне нужно, чтобы христиане здешние не воображали, что мы нуждаемся в содействии и дружбе английского консула. Идите-ка вы, батюшка, знаете куда? Идите к Марье Спиридоновне. Да! к самой к Марье Спиридоновне... А! как вы обрадовались! Да, вы влюблены. Это ясно. Вы влюблены. Вы больше обрадовались, чем Михалаки моим комплиментам...
— Перестаньте, — сказал я, конфузясь невольно. — Прошу вас... ну рад, ну влюблен, что вам до этого!..
— Да ничего, ничего. Я сочувствую вам. Дело житейское. Так вы идите скорее. Сейчас. Муж небось в конторе теперь, считает деньги. А вы к ней. Начните по-здешнему издалека... «La pluralité des mondes»... например, «l'immensité de l'espace; l'amitié; l'amour avant tout, le devoir conjugal après...» A потом и поручите ей все узнать, чего муж хочет. Скажите прямо, что Остеррейхер просил вас действовать в его пользу, но что вы не знаете, как это, и зачем, и что с политической точки зрения консульству все равно, понимаете?.. Это главное — все равно... Вот оттенок. Поговорите от меня и от себя о тиджарете и о Виллартоне узнайте... Я не совсем в этом отношении с Михалаки согласен. Все было бы лучше и проще, если б Антониади был подальше от Вил-лартона и зависел бы в делах только от нас.
И приостановившись, Богатырев прибавил опять шуточно:
— Ведь и для ваших будущих благ было бы лучше, если б Антониади зависел только от вас, в случае моего отъезда?
Этот новый оттенок шутки мне не понравился, и я ответил Богатыреву серьезно:
— Послушайте, мне ваши шутки вообще нравятся. Вы не Блуменфельд, я знаю... У него самое простое слово дышит злостью, раздражением и обидой. Я понимаю, что у вас совсем другой оттенок. Но еще раз я вас прошу, умоляю даже, шутите надо мной сколько вам угодно, — над моим чувством, что я влюблен, что я страдаю, все, что вы хотите; но не придавайте, ради Бога, никакого грязного характера вашим речам об этой женщине... Какое она зло вам сделала? И если я хочу уважать ее, почему же вам не щадить моего чувства? К чему эта мысль о какой-то чиновничьей эксплуатации, о начальстве над мужем... Какая гадкая мысль!
Богатырев сильно нахмурился и очень грубым голосом сказал:
— Вас не разберешь. Вы сами защитник женской свободы в любви. — Поклонник Жорж Санда. А тут обижаетесь за одно слово! Я буду вперед...
И, не кончив с досады фразы, он все с рассерженным лицом встал и пошел к дверям канцелярии.
Я взял шапку с окна и собрался идти, но консул, остановившись в дверях, оборотился ко мне и заметил холодно и строго:
— Вы, впрочем, там не слишком распространяйтесь. Я хочу знать скорее о результате. И еще предупреждаю вас, что завтра курьер: у меня четыре большие донесения, и я сам не намерен сегодня переписывать. У вас работы будет на целый вечер, тем более, что вы скоро и красиво писать на можете.
— Потрудитесь прислать мне на дом. Все будет готово, — отвечал я так же сухо и холодно.
Мы расстались, и я, раздосадованный и смущенный, пошел к Антониади.
Погода становилась все хуже и хуже. Утренний туман, в котором была своя поэзия, рассеялся; теперь шел мелкий и частый дождик, напоминавший мне Петербург (я ненавидел все то, что мне напоминало эту язву России). Грубая адрианопольская мостовая была покрыта слоем липкой грязи, по которой бродили худые и покрытые сыпью бесприютные собаки базара.
— Что за низость эти выходки (думал я в величайшей досаде). «Дела мужа будут в ваших руках!» Ведь если бы послу или министру нравилась какая-нибудь женщина, он не позволил бы себе так шутить. Отчего же бы я в этом случае не сделал различия между чувством министра и моего собственного слуги? Мне было бы стыдно. Или я лучше многих создан? Или я больше их понимаю?.. Но чего тут не понять Богатыреву? Он не Михалаки какой-нибудь здешний. Это отвратительно! И эта детская какая-то месть чиновника: «переписывай же сегодня все донесения до поздней ночи за то, что ты от начальства не выносишь каких попало шуток». И неужели он и этого не стыдится?.. Не понимаю! не понимаю!
В таких неприятных размышлениях провел я всю дорогу от консульства до дверей белого дома в Кастро.