После всего этого Василькову надо было сообразить внимательно следующее:
Он компрометировал Машу. Компрометировать женщину, которая многим нравится, повредить на минуту ее доброй славе, когда имеешь в руках возможность все поправить одним только словом — дело лестное для новичка, как бы деликатен он ни был!
И наш мыслитель немного гордился, чувствуя свою силу. Что удерживало его от последнего решения? Ведь оно не раз уже уяснялось для него; не раз видел он, что Маша может быть его женою. Маша добра и редкого природного ума девушка.
«Разве я не в силах — думал молодой человек, — развить ее и довершить начатое природой? Разве я не могу слить в себе учителя с мужем? Кто потребует у меня отчета? Я один на свете... Мне обещали на будущий год место: жалованья будет довольно при таком счастье... Да,
это счастье (продолжал он), счастье высокое — следить за первыми проблесками просвещения в таком милом создании... Притом же, если расчесть даже эгоистически, чего мне бояться? Она добра и привязчива; она будет всю жизнь благодарна мне за то, что я ей доставлю...»
И не раз, однако, такое решение умирало в нем от неуверенности в одном — в нравственности Маши.
Но последние происшествия совсем покорили его; врожденная осмотрительность замолчала, и Васильков положил крайним сроком завтрашний день для окончательных переговоров.
Вечером, запершись у себя, он долго писал, потом усердно помолился Богу и спокойно заснул.
Маша шила, сидя на пороге и, думая обо всем случившемся, сохраняла еще некоторую суровость в выражении лица. Иван Павлович начал с того, что заметил ей насчет этой суровости.
— Да ей-Богу, досадно, — возразила Маша, — ну, что я их трогала, что ли?.. Пристали, зачем с вами гуляю... насочинили Бог знает что... Вот уж гадкий какой народ здесь! так и норовят сочинить про человека или выдумать еще что-нибудь... Я думаю, теперь салапихинская прика-щица рада как! Господи!.. Э^ой только скажи: она уж задаст...
— Да что вам до этого?
— Вам легко, Иван Павлыч!
— Позвольте, это вы напрасно думаете, что мне легко. Мне, может быть, труднее вашего слышать, как про вас злословят... Мне это очень, очень больно. Я говорю только, нельзя ли как-нибудь это поправить; напрасно вы уж слишком близко к сердцу принимаете...
— Я и поправлять ничего не хочу. Бог с ними совсем, пущай себе говорят!.. Я еще и вниманья своего не хочу обращать...
Васильков улыбнулся.
— Ну, вот, так-то лучше. Однако я пришел спросить у вас кой о чем поважнее...
Маша поглядела на него уже развеселившимся лицом и
ждала.
— Марья Михайловна... Маша! — начал Васильков,
невольно опуская глаза, — если о я за вас посватался, дошли бы вы за меня?
Маша вся вспыхнула и не отвечала.
— Пожалуйста, не спешите отвечать, совсем не нужно. Подумайте и скажите мне откровенно, хоть завтра, я буду ждать; мне это ничего.
Маша опять не сказала ни слова, но только поднялась с места, хотела идти и вдруг, закрывшись фартуком, заплакала.
Васильков вскочил быстро и начал отводить руки ее от лица, приговаривая:
— Маша, о чем вы плачете? Полноте; неужто я вас обидел? Марья Михайловна!.. Маша!..
Маша грустно покачала головой и отняла фартук от глаз.
— Вот уж, можно сказать, я несчастная. Ну, да пускай Божья воля надо мной исполняется! Он дал — Он и возьмет.
— Да что с вами?
— Как что со мной, и вам не грех надо мной смеяться?.. Разве затем я вам все свои таинства и секреты открывала, чтоб вы надо мной насмешничали? Грех вам такими вещами шутить, Иван Павлыч! Я хоть и простая, дypa даже какая-нибудь, может быть, а все-таки я знаю, чегo один человек супротив другого стоит. Я знаю, что я от вас насмешек не заслужила; тут и без того отец бранится, в селе Бог знает что говорят... думала с вами душу отвести, а вы...
— Да что вы? что вы? Я нисколько не шутил, я говорю очень серьезно. Садитесь, послушайте, я уже давно хотел вам это сказать, но, сами согласитесь, нельзя же вдруг, не обдумав ничего. Еще как только я приехал, вы мне понравились вашей наружностью, а после я стал наблюдать за вами, увидал, что у вас доброе сердце, что вы
умная девушка. Всего не расскажешь, что я передумал.. Одним словом, я решился жениться на вас, если вы согласитесь; батюшка ваш, я полагаю, согласится.
— Если б... — сказала Маша, засмеявшись; потом задумалась так, что даже темные глаза ее немного скосились, уставившись на камень, который, в забытьи, она катала перед собой концом ноги.
Васильков с- нетерпением ждал ее ответа. Как ни был он скромен, все-таки не мог ожидать ничего, кроме согласия и притом довольно радостного. Здравого смысла у него доставало настолько, чтоб Маша не упала в его глазах, если б выразила свое согласие с непритворным удовольствием. Надо иметь очень избалованное сердце, чтоб уважать и любить только отталкивающих нас женщин...
— Очень вами благодарна, — начала наконец Маша, — то есть даже так благодарна, как я вам даже не могу и сказать, потому что я знаю, что вы добрую душу имеете и любите меня ужасно. Только вот что... (тут она опустила глаза и покраснела) вы теперь это так говорите...
— Вы полагаете, что я способен вас обмануть? — с негодованием воскликнул учитель.
— Нет-с, не то; а то, что вы после жалеть будете. Все равно, как наша сестра влюбится, согласится на все, что угодно, а после и плачется на свою долю. Вы можете завсегда взять за себя богатую, добрую...
— Помилуйте, ведь я вас люблю!..
— Я знаю, Иван Павлыч, что вы меня любите теперь... только я боюсь...
— О, нет, нет! Будьте уверены, Маша, что это плод глубокого размышления... то есть, я долго, Маша, об этом думал. Я знаю, что я делаю; я вас прошу, ради Бога, не противоречьте мне больше; скажите, что вы согласны, что вы верите моей вечной, вечной любви...
— Верю, верю!
— Вы согласны?
— Согласна...
— Благодарю, благодарю вас, Маша! Я пойду к вашему батюшке.
Васильков поспешил встать; но Маша, к которой в эту минуту вдруг вернулась ее ребячливость, схватила его за пальто, говоря:
— Ах, нет, постойте, не ходите, постойте, постойте... я вам что-нибудь скажу.
— Что такое?
— Не ходите. Зачем теперь рассказывать? Я лучше после сама... а то будут смеяться.
— Перестаньте, Маша, шалить, пустите. Я хочу поскорее кончить дело.
Маша выпустила из руки пальто, засмеялась и закрыла лицо руками.
— Господи, что это за смех! Ни с того, ни с сего невеста; просто все смеяться будут.
Но Васильков летел к отцу.
Михаиле после этого вдруг закурил сигару, забежал на минуту к Алене, пожурил ее за недоверие к Василькову, сказал, что он даром никогда ничего себе не предвещает, и еще раз сообщил ей, что пронырства у него не оберешься (все это он говорил, почти не изменяясь в лице), запрег лошадь и загремел в село.
Когда вечером стадо вернулось с поля, Алена вынесла на двор подойник и, сев на скамейку, сказала мужу:
— Степаша, а Степаша!
— Ну что? — спросил тот, почесывая под ложечкой.
— Маша-то в гору пошла: учитель берет за себя.
— Ну, врешь!..
— Ну, врешь! — передразнила жена. — Ты вот только врешь да брешешь, а я говорю дело: ей-Богу, женится.
— Ишь ты! — воскликнул Степан хладнокровно; потом, обратясь к пегой корове, которая слишком близко замычала около него, и, закричав на нее со злобой: «ну, ты живоот!», попер ее очень сильно собственным боком.
Вечером пришла записка от Непреклонного. Иван Павлович читал ее Маше, объясняя темные для нее места (он уже успел описать ей проделку Дмитрия Александровича, убеждая ее не сердиться за прошлое, которое никакого вреда теперь принести не может):
«Прежде всего — простите! Простите, если, увлеченный пылким темпераментом, я хотел увлечь в сети ту женщину, которая была вашим идеалом. Верьте, Иван Павлович, что маска легкомыслия, которую я надеваю при женщинах — только маска: под нею таится родник души моей, никому не известный. Я бы рассказал вам всю мою жизнь, всю исповедь мою, но, зная доброту вашу, боюсь, чтоб грустный рассказ мой не расстроил вас в такие радостные дни, какие, вероятно, вас ждут. Вы теперь покойны насчет ее, и я, чтоб еще более утвердить вас в ваших убеждениях, повторю, что все сказанное мною под ракитами, была ложь и заранее придуманная уловка, чтоб удалить соперника, в котором я не подозревал таких благородных намерений... Я ничего не говорю о данном вами слове: вы вполне были бы правы, если б в самом деле нарушили его... Дай Бог вам счастья с нею, Иван Павлович. И если когда-нибудь будет такая деревенька, как вы мечтаете, и в ней Маша с дорогим для сердца потомством, вспомните когда-нибудь, гуляя прекрасным вечером, о том грустном товарище, который, полюбив вас с первого раза, часто, однако ж, волновал вашу душу ревностью. Прощайте, прощайте, дорогой мой Иван Павлович. Не забывайте меня; а я снова повлеку мои печальные дни с отчаяньем в душе и легкой насмешкой на лице... Надо иметь волю... Поцалуйте Машу и скажите ей, что я нисколько не желал ей зла... Ваш Непреклонный. P. S. Если у вас родится сын, назовите его Дмитрием. Еще раз прощайте».
Под влиянием угрызений совести и некоторой степени самоуничижения, явившегося за ними, Дмитрий Александ-
рович написал все это с искренним чувством теплоты, как бы умоляя сам себя о пощаде не без достоинства.
Васильков был глубоко тронут письмом.
«Бедный Непреклонный! — подумал он, — в самом деле он, может быть, много страдал и немудрено, что решился на все смотреть так легко... Самая бледность лица его говорит, что он много жил».
И, задумчиво вздохнув, учитель обрадовался, что заря его собственной жизни была так чиста и спокойна, как бывает чиста заря на небе в утра красных июньских дней.
— Что ж это он прощается? — спросила Маша, прослушав письмо, — разве он едет в Москву? У них еще хлеб не убрали...
Через неделю Иван Павлович уехал в город и, обделав там кой-какие дела, вернулся в конце августа, на 28[-й] день. Маша только что проснулась; жмурясь от солнца и с неописанной веселостью на лице вышла она под ракитки навстречу молодому учителю и, обняв его, сказала:
— Здравствуйте, милый вы мой голубчик... Здравствуйте, голубчик вы мой...
— Ах, Маша, Маша!.. — сумел только сказать Иван Павлович...
— Вы, верно, устали, голубчик мой; пойдемте. Я вас чайком напою... Батюшка в селе... Я одна здесь гуляю...
Васильков молча глядел на нее.
— Пойдемте, — сказала Маша, сияя радостью. — Будет стоять... сам устал небойсь! А я думала, что вы и не вернетесь; вчера даже как всплакнулось... Ей-Богу, думала, что вы только так посмеялись...
— Грех тебе, Маша! стыдно!.. Да куда ты идешь? Дай же еще с тобой поздороваться получше.
— Господи, да я сама рада с вами хоть десять раз еще поздороваться...
И, смеясь, она снова обняла Ивана Павловича.
— Что ж? вещицы-то, барин, изволите, что ли, снять?.. — спросил мужик, который привез Василькова.
— Что тебе?
— Чемоданчик-то, да вот узелок?..
— Да ну, положи их тут; все возьмем. Ступай себе...
— Прощай, батюшка. Дай Бог тебе здоровья, — сказал мужик, удаляясь на своей телеге.
— Прощай, — ласково отвечал Иван Павлович, следуя за Машей в комнату.
На крыльце он был встречен запахом закипающего самовара, особенно приятным на летнем воздухе.
Маша начала суетиться и готовить ему чай, а он сел на стул у стола, к которому она беспрестанно подходила то с стаканом, то с сахарницей, то с салфеткой, и всякий раз успевала подарить его или ласковым словом, или шуткой, или улыбкой, или поцалуем на лету.
Иван Павлович сидел, и в душе его воцарялось такое чистое, благородное спокойствие, такое блаженство, что он и сам не знал, как это так он живет в эту минуту, и почему его так наградила судьба. Целое утро пробыли они вдвоем, и разговорам у них конца не было. Только к обеду вернулся Михайло с самолюбивою радостью в глазах и не знал, как выразить свое почтение и свою любовь будущему зятю.
В следующее воскресенье, дня через три после приезда Ивана Павловича, была свадьба. День был прохладный, ясный, осенний. Непреклонный прислал им свою коляску. Иван Павлович упросил Михаила, чтоб не было никаких церемоний, никаких родственников, никаких празднеств.
Перед обедней Маша в простом белом кисейном платье, накинув на волосы шолковый алый платочек, вышла на крыльцо, чтоб сесть в коляску, у которой уже ждал ее Иван Павлович в новом коричневом сюртуке и пестром летнем галстуке.
Маша была простая девушка — и нарядом, и разговором простая, но в это свежее утро, когда она вышла к счастливому жениху на крыльцо, она была и стройнее всегдашнего, и цветущее лицо ее, и взор темно-серых глаз еще были лучше, потому что белое платье к ней шло, и никогда еще так мило не играл ветер концом ее алой косынки на густой чорной косе. Легкое смущение при виде знакомого кучера, который молча и серьезно снял шляпу, когда она подошла к коляске, сделало ее еще привлекательнее. До конца обедни просидели они у попадьи, ожидая, чтоб народ разошелся из церкви. Их обвенчали только в присутствии двух-трех человек. Непреклонный поздравил их на паперти. Он опоздал к венцу, хотя добрая верховая лошадь его была вся взмылена, и сам он, запыхавшись, стоял перед новобрачными; но он решился не жалеть своей лошади в этот день.
На возвратном пути, приглашенный обедать на хутор, он недолго галопировал около коляски. Как будто не желая стеснять молодых и вместе с тем думая внушить им, что ему необходимо закружиться в это утро, он пустился во весь опор по ровной дороге, которая извилисто бежала по пустошам, поросшим кустами, к Петровскому Хутору. Длинные волосы его летели назад, лицо было мрачно; но молодые ничего не замечали. Маша не видала, потому что ей почти все время застил кучер (пользуясь пустотою полей, она прилегала на плечо Ивана Павловича), а Иван Павлович, если б и видел что-нибудь, то, верно бы, ничего не понял.
Зато были сильно испуганы бабы, которые шли гуськом по стороне дороги. Одна из них врезалась в канаву и упала навзничь.
Я недавно видел Ивана Павловича. Он купил земельку около того города, где занимается преподаванием латинского языка, отпускает на вакационное время длинные кудри и кончает теперь трилогию во вкусе XVIII-го столетия. В ней рассуждают: Агрикола, пасущий стадо, остроумный Урбан и милая Арета с кувшином молока на гречески обточенной головке. Мы узнаем знакомую сторку в декорациях трилогии: густая зелень леса, полдень с просветами листвы, храм с колоннадой, и даже Арета не забыла кувшина. Дело между ними идет о природной поэзии и нравственности. Маша немного побледнела, но я не нахожу, чтоб это ее портило. Иван Павлович, кажется, вполне согласен со мной, а маленький первенец — Митя (очень похожий на отца) пока доказывает только, что звезда Дмитрия Александровича Непреклонного не устала еще повиноваться его фантазиям.