Еще несколько слов о возможной самобытности славянской науки. Изо всех категорий жизни положительная наука есть, конечно, самая космополитическая категория. Пока кто-нибудь не доказал с убедительностью, равной убедительности Коперника, Галилея, Ньютона, что не солнце находится в известном центре, а земля (как была она во времена Птолемея), что земля неподвижна, а солнце вокруг нее ходит, что тяготение не тяготение, а что-то вовсе другое, до тех пор всякий человек, китаец он или житель Индии, раз обучившись началам физики и астрономии в училище, будет думать так, как все, а не иначе. Что у всех животных есть такие-то и такие-то свойства, все более или менее известные, этого нельзя отвергать. Что существует так называемый кислород; что растения выдыхают его, а животные вдыхают; что существуют микроскопические ячейки; что движение состоит в определенном теснейшем отношении с тем, что зовется теплотой. И так далее. Эти истины, конечно, для всего человечества одни и те же.

Вероятно, и для социальных наук будут найдены также какие-нибудь общие основы. Отчасти они уже и существуют: в понятии организма общественного, в общепринятом представлении его развития, в сознании неизбежного существования так называемых реальных сил общества (собственность, государь (хотя бы президент, дож и т. п.) с войском и чиновниками, капитал, труд, религия, наука, искусство). Дерзаю же снова настаивать на том, что мы русские, если только у нас водворится более твердый, менее против нынешнего подвижный социальный строй, будем иметь скорее всех других народов возможность дать и более прежнего сознательную постановку социологии.

И социологические и психологические, столь тесно связанные с ними, истины могут стать, я полагаю, столь же точными, как и физические.

И тогда и они сделаются для всех общими, одними. Разница тогда между нациями будет только в возможности практического их приложения. Более по-европейски образованные нации тогда уже не в силах будут самовольно, без помощи завоевания, их в недрах своих приложить.

Новому успеху рационализма научного будет сопротивляться у них рационализм общественный (индивидуализм, закоренелые привычки личной свободы, личного плохого рассуждения и т. д.). Воля большинства будет противиться ясному разуму немногих, постигших научную необходимость новых оттенков теократии, сословности, монархизма, аристократизма и порабощения.

Те же нации (славяне, например, или азиатцы), которые еще уберегут себя несколько к тому времени от нынешнего передового европеизма, могут еще надеяться на подобное практическое приложение общих начал прикрепленного неравенства, неравноправности, духовного подчинения и т. д.

Что русские на этом поприще (социологическом и связанном с ним столь тесно психологическом) могут сделать еще многое – это весьма вероятно. Им еще есть время захватить движение на этом пути в свои руки. Они еще могут увенчать этим здание всемирной науки. Дальше относительно общих основ в отдельных науках, вероятно, нечего будет делать.

Что касается до каких-либо все более и более высоких обобщений, то как бы эти высшие обобщения ни были новы и широки, они все-таки предыдущих низших и теснейших не уничтожат, если эти последние были в своей сфере удовлетворительны. Например, если бы даже химия доказала, наконец, наверное, то, что у них существует теперь как предположение (гипотеза Проута), именно то, что все тела суть превращения одного и того же водорода (вода Фалеса, см. «Мир как целое» г. Страхова, стр. 484–485), то ни кислород, ни азот, ни золото, ни серебро от этого не утратили бы тех частных свойств своих, которые за ними признала наука до этого открытия. Процесс горения не перестал бы происходить оттого, что кислород явился бы одним из превращений водорода; золото, ставши другой формой водорода, вероятно, не сделалось бы синим и мягким. Практические последствия для жизни могли бы быть неисчислимые от подобной новости.

Но известная нам теория кислорода сама не изменилась бы, точно так, как не изменились бы основы крупной, описательной анатомии, после открытий анатомии, более глубокой и общей целлюлярной или гистологической (микроскопической).

Наука, как и все, едва ли на этой земле безгранична; самые успехи ее (до сих пор, по крайней мере, было так) кладут непреодолимые пределы сзади на пути ее. В этом смысле нельзя возвращаться, нечего открывать открытое. Нечего объяснять хорошо объясненное. Можно только популяризировать ее. Есть предел сзади; вероятно, и впереди есть пределы; есть вещи, которых мы никогда с полной научной точностью не поймем (и тем лучше!).

К слову здесь сказать, едва ли может таким образом г. Соловьев уничтожить посредством своих богословских надежд историческую классификацию Данилевского. Десять, одиннадцать культурных типов останутся навсегда. Изменения могут быть допущены неважные.

Почти так же, как при возможных успехах естественных наук разделение животных на млекопитающих, птиц, пресмыкающихся, амфибий или гадов (лягушек, саламандр и т. п.) и рыб должно пребыть нерушимо, так и теологическое освещение истории г. Соловьевым может стать по отношению к разделению человечества на культурные типы в то же самое положение, в котором будет стоять любая блестящая и глубокая химическая гипотеза к открытию и утверждению геологических пластов или формаций.

Такая химическая гипотеза может объяснить нам лучше прежнего внутреннюю атомистическую жизнь гранита, порфира, известняка, каменноугольных пластов и т. д. Она может даже изменить наш взгляд на дальнейшее будущее земного шара; но в прошедшем как самой науки, так и самого земного шара эти пласты она с места не сдвинет.

Это мимоходом, к слову. А главная мысль моя здесь та, что с одной стороны, безграничному развитию науки уже самые успехи ее полагают пределы в прошлом, уже приобретенном ею самою совершенстве.

А с другой, и в будущем, вероятно, есть у нее неодолимые преграды…