Роман
ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА.
В последнее время во Франции нередки случаи сотрудничества двух и даже нескольких писателей. Авторы романа «Саргассово море» (Через Атлантику на гидроплане) — Антуан Шоллье и Анри Лесбро, в возрасте около 30 лет, еще с детства связанные дружбой, учились в одном и том же колледже и оба участвовали в европейской войне. Шоллье — убежденный модернист; Лесбро тяготеет к классикам.
Несмотря, однако, на различие литературных вкусов, они в сотрудничестве друг с другом написали несколько романов. Шоллье с 1917 года после тяжких ран прикован к креслу, всякое движение для него мучительно. Пером водит Лесбро, но определить долю участия каждого в этом совместном творчестве невозможно. Они обдумывают план романа и вместе работают над чеканкой каждой фразы.
Предлагаемый роман имеет главным местом своего действия часть Атлантического океана, на многие тысячи километров покрытую водорослями.
Это так называемое «Саргассово море». Название это происходит от одной из разновидностей водорослей «Саргасс». Саргассы — необычайно разветвленные и цепкие водоросли серо-зеленого цвета, нередко образующие обширные и непроходимые заросли. Такого рода обширное скопление, известное под названием «Саргассова моря», расположено в Атлантическом океане и тянется от Канарских островов до Зеленого мыса. Морские течения уносят растущие у берегов водоросли в неподвижные области океана, где они и сбиваются в громадные поля. Предположение авторов о существовании в центре одного из таких скоплений неизвестного острова является теоретически допустимым. Суда старательно обходят такие места. Как известно, именно скопления саргассов задержали на четырнадцать дней корабли Христофора Колумба, когда он первый раз отправлялся к берегам Америки.
Роман написан с большой любовью и подъемом; в совершенно вымышленной обстановке в нем слышатся отголоски диссонансов жизни и воззрений современного западно-европейского общества. Особенность предлагаемого произведения: смелая фантастика, вправленная в раму совершенно точных и научно-проверенных фактов.
Глава I.
Нас было шестеро в студии Франсуа Витерба, невдалеке от Булонского леса.
Надвигалась ночь, в широко раскрытые окна проникал аромат цветущих деревьев. Центром нашего внимания был Витерб. Его фигура стройно вырисовывалась в облаках табачного дыма. Перед ним был столик со всеми приспособлениями для коктейля. Нам доставляло удовольствие созерцать, как этот диллетант с серьезным видом, точно священнодействуя, приготовлял ледяной напиток.
Мы сосредоточенно молчали.
Вдруг раздался взрыв смеха, — молоденькая Лели Бобсон не могла больше вытерпеть такого серьезного настроения. Это была маленькая английская танцовщица. Пьер Сандо, лейтенант авиационного центра Сен-Сира, несколько дней тому назад пригласил ее лететь на аэроплане в Париж.
— Неужели у меня такой смешной вид, мадемуазель? — спросил Витерб, занятый тщательным отсчитыванием ложечек толченого льда. — Я считаю, что и маловажное дело следует исполнять в совершенстве. Приготовление коктейля тоже требует сосредоточенного внимания.
— Лели, — объявил Сандо, — вы бестолковы, вы не знаете, что Франсуа, квалифицированный химик, лауреат академии наук, в настоящую минуту воображает, что вернулся к своим заброшенным ретортам.
— Как, неужели вы еще и химик? — спросила англичанка. — Я знала только, что вы авиатор.
— О, Витерб универсальный человек, — заявил Анри Брессоль, отряхивая свою трубку. — Он музыкант, поэт, химик, выдающийся эллинист, техник, авиатор, холостяк...
— Довольно, довольно, — прервал его Витерб, — коктейли готовы... — и он, подражая манерам метрдотеля, поставил поднос на кончики пальцев и принялся ловко разносить ледяной напиток.
Я с улыбкой наблюдал, как мой друг останавливался перед каждым гостем, предлагая в остроумных выражениях только что приготовленное угощение.
Он был необычайно грациозен во всех своих движениях. Его стройное тело, закаленное постоянным спортом, отличалось крепостью и гибкостью. Тщательно выбритый, с блестящими глазами, он выглядел моложе своих тридцати семи лет; во всей его фигуре и манерах бросалось в глаза даже самому поверхностному наблюдателю какое-то особое благородство.
Забавный контраст по отношению к нему представлял наш старый друг, толстяк-каррикатурист Фрика, важно восседавший в качалке. Возбужденный любимым обедом, которым нас угостил Витерб, он энергично жестикулировал своими короткими руками, доказывая Сандо, что в искусстве сегодняшние анархисты завтра окажутся классиками. Казалось, что в эту минуту он планирует за три тысячи миль от всякой реальности, может быть, потому, что Лели Бобсон, медленно потягивая коктейль, щекотала авиатора, засунув за ворот свой розовый пальчик. Пьер Сандо был товарищем Витерба по эскадрилье, и опасности, которые приходилось им сообща переживать, укрепили их давнюю дружбу.
— Вот бы этот напиток да в Южный Тунис, — заметил Брессоль, опуская свой стакан, — при 52 градусах в тени это было бы получше солоноватой воды из бурдюков...
— 52 градуса в тени! — воскликнул Фрика, хватаясь обеими руками за голову.
Брессоль, поощренный этим возгласом, стал рассказывать о своей последней поездке к Хадамесу, преувеличивая прелесть езды на верблюдах. Он недавно вернулся из Туниса, куда ездил, чтобы на месте изучить остатки великой арабской культуры в нынешних французских колониях. Он был очарован Африкой и во всяком разговоре при случае восторженно отзывался о ней, заявляя, что отныне его настоящее отечество — Северная Африка.
Витерб подошел ко мне, протянул стакан, а себе взял последний оставшийся стакан.
— Мой дорогой друг, — сказал я ему, — пью за полнейший успех твоего предприятия.
— Спасибо, мой дорогой Лорлис, — ответил он, дружески трепля меня по плечу, и мечтательно уселся рядом со мной в кресло, рассеянно прислушиваясь к восторженным рассказам Брессоля.
Удивительный парень этот Витерб! Я познакомился с ним еще до войны в одной из таверн Латинского квартала, которую облюбовала группа передовых поэтов. Я сразу заметил его необычайную чуткость к классической культуре и чрезвычайную начитанность; дружба, почти братское отношение установились между нами; он мне рассказал всю свою жизнь. С раннего детства он рос сиротой; это был чрезвычайно одаренный человек, но сосредоточивший свое внимание исключительно на развитии своего «я». Все его интересовало; во всем он достигал успеха, но ни на чем не мог остановиться. Он увлекался поэзией; потом вообразил на некоторое время, что его пленяет химия, но внезапно, после путешествия в Афины, занялся изучением греческой литературы и культуры. Даже среди членов института он был известен как выдающийся эллинист. Война прервала его занятия. Он сделался авиатором; умственные интересы сменились страстным увлечением спортом. Очень скоро он стал прославленным летчиком. Его смелость граничила с безрассудством. Когда по окончании войны мы встретились, я спросил, какие у него сейчас планы на будущее. Оказалось, что он очарован авиацией и хочет выработать новую конструкцию аэроплана, имея целью перелет через Атлантический океан.
Сверх всех моих ожиданий, он был поглощен своей работой около двух лет. Из его рассказов я вывел заключение, что тип гидроплана, о котором уже шесть месяцев шумели все газеты и на котором он через три дня намеревался лететь до Нью-Йорка, был разработан, насколько я понимал, еще слабо. Мысли об этом не оставляли меня и сейчас, и я невольно спросил Витерба, не предполагает ли он ввести какие-нибудь изменения в маршрут своего перелета.
— Да, — заявил он, вставая, — я покажу вам сейчас, вероятно, уже окончательный маршрут моего путешествия.
Сняв со стола поднос, он развернул громадную карту Атлантического океана.
Все приблизились к столу, даже Лели Бобсон, проскользнувшая между громадным животом Фрика и плечом Сандо; мы внимательно следили за пальцем Витерба, который спокойно передвигался по синему листу, испещренному линиями, обозначающими глубину океана.
— Первая моя остановка на Азорских островах. Этот перелет я рассчитываю сделать в семь часов, если не будет встречных ветров, но я надеюсь воспользоваться весенними.
— Семь часов? Это слишком мало, — объявил Сандо, — ведь там около двух тысяч километров.
— Тысяча восемьсот, — поправил Витерб.
— А где ты спустишься? — спросил Брессоль.
— В Ангре, на острове Терсепре.
— Ну, городок-то, верно, не велик? Вас там будут ожидать?
— Французский аэроклуб принял все на себя и распорядился, чтобы на каждой остановке для меня было приготовлено все необходимое.
— На каждой остановке? — переспросил Сандо. — Я полагал, что с Азорских островов ты рассчитываешь лететь прямо на Нью-Йорк.
— Может быть, я и мог бы это сделать, — ответил Франсуа, нервно кусая губы, — но, на основании моих последних опытов, я счел благоразумным несколько видоизменить первоначальный проект; ты знаешь, что на «Икаре» я достиг скорости в 350 километров, а с попутным ветром и того больше. Но в основу моих расчетов я могу класть только средние цифры. От Азорских островов до Нью-Йорка около пяти тысяч километров, следовательно, если все будет благополучно, то на перелет потребуется минимум двадцать часов. Прежде всего большим затруднением для меня явится ночь; правда, следует принять во внимание, что я выгадаю пять дневных часов, так как, отправившись из Ангры в четыре часа утра, я достигну Нью-Йорка, после двадцати часов полета над океаном, раньше восьми часов вечера по местному времени, тогда как мои часы будут показывать уже полночь.
— Ничего не понимаю, — заявила Лели Бобсон.
— Это не важно, — оборвал ее Сандо. — Итак, Франсуа, ты говоришь, что выигрываешь пять часов, но мне кажется, что лететь двадцать часов подряд почти невозможно, даже в том случае, если не случится никаких осложнений.
— Это верно, и вот почему последний перелет я решил раздробить.
— Раздробить? — переспросил удивленный Фрика, — но на карте я ничего не вижу между Нью-Йорком и Азорскими островами.
— Видишь-ли, немного к югу на высоте Флориды находится Бермудский архипелаг; расстояние от Азорских до Бермудских островов я могу покрыть приблизительно в шестнадцать часов, самое большое тут четыре тысячи километров. Что до последнего перелета от Бермудских островов до Нью-Йорка, то это уже совсем пустяки: двести километров. В общем весь путь несколько удлинится, зато самый большой перелет не превышает тысячи ста лье.
— Это более чем достаточно, — сказал я, — да и то лучше было бы, если бы тебя конвоировали.
— К чему? Все равно я вскоре опередил бы самый быстрый контр-миноносец!
— Совершенно верно, — согласился Сандо, — но я повторяю, что не раз уже говорил тебе: напрасно ты решил лететь один.
Витерб нервно топнул ногой.
— Все это я и сам понимаю, но возможно больше бензина необходимо взять, иначе я не могу лететь со средней скоростью в триста километров более пятнадцати часов.
— Разумеется, — сказал Брессоль, — ты тщательно взвесил все доводы за и против; тебе лучше знать, как поступить; было бы глупо с нашей стороны накануне отлета напоминать тебе об осторожности; нам лишь остается выразить тебе пожелание успеха; это я и делаю от имени всех нас.
Витерб с волнением пожал протянутые к нему руки.
— А это что такое? — спросила Лели Бобсон, склонившись над картой и указывая кончиком ногтя на какую-то точку в океане.
— Там написано, — ответил Фрика, — прочтите, мадемуазель.
— Саргассово море, — прочла Лели, — что же это за море?
— Вы, значит, никогда, не слышали об Атлантическом океане? — спросил Витерб.
— Но, мой дорогой, с какой стати ей про это слышать, — сказал смеясь Сандо. — Будь уверен, что Лели молоденькая девочка, очень хорошо воспитанная и не интересующаяся такими неприличными вещами.
— Неужели это так неприлично? — спросила Лели среди взрыва общего хохота.
— Нет, мадемуазель, — ответил Витерб. — Неприличен только ваш друг Сандо. Редко кто сразу может припомнить местонахождение Саргассова моря; это скопление водорослей, называемых «саргассами», расположенное к северо-востоку от Антильских островов; оно расстилается на протяжении нескольких тысяч километров.
— На протяжении нескольких тысяч километров! — вскричал Фрика. — Вы шутите, мой дорогой! Да откуда взялись они, эти саргассы?
— Это морские травы, увлеченные морскими течениями, например, Гольфштремом; они собираются в тех местах океана, где течение отсутствует. О существовании этого скопления первый узнал Христофор Колумб во время своего плавания в Америку; с тех пор корабли старательно его обходят. Предполагают, что в саргассах погибли некоторые пропавшие без вести суда.
— Это любопытно, но не весело, — сказала Лели Бобсон, — и вы хотите пролететь над ними?
— Не беспокойтесь, мадемуазель, моему «Икару» нечего делать в саргассах!
Изумление молоденькой танцовщицы, выраженное в такой наивной форме, заставило всех нас улыбнуться. Разговор продолжался в веселом тоне. Франсуа был в приподнятом настроении и еще раз поразил Лели, рассказав в своей своеобразной манере про падение древнего Икара, который слишком высоко взлетел к солнцу и растопил в его лучах державшие его крылья.
Фрика поделился пришедшей ему в голову идеей — изобразить на фреске в торжественном зале аэроклуба прибытие «Икара» в Нью-Йорк.
Сандо, к большому огорчению Лели Бобсон, выражал сожаление, что не может сопутствовать своему другу в его трансатлантическом перелете.
Только Брессоль и я не могли отделаться от тоскливого ощущения при мысли, что Франсуа, к которому мы давно уже относились, как к брату, пускался в такое опасное предприятие.
Часы на камине пробили два; пора было расходиться. Фрика распрощался с Франсуа, который после полудня должен был улететь в Лиссабон на аэроплане.
Что до Сандо, Брессоля и меня, то мы на следующее утро отправлялись в Португалию по железной дороге, чтобы проводить Витерба перед его отлетом на Азорские острова.
Глава II.
За Альгарвскими горами солнце всходило на безоблачном небе; конусы теней, отбрасываемых их вершинами на море, постепенно укорачивались по мере того, как поднималось солнце. Мы ехали в автомобиле по дороге от маленького городка Сарг к южной оконечности мыса св. Винцента; автомобиль шел тихим ходом, так как дорога была полна пешеходами, направляющимися к утесу, откуда должен был начать полет Витерб. Ритмический стук мотора убаюкивал нас, углубленных в себя. Наши мысли и чувства были так сходны, что не было потребности обмениваться словами, достаточно было взглядов, чтобы понять друг друга.
После официального банкета в Лиссабоне мы накануне вечером пообедали с Витербом в Сарге в тесной дружеской кампании с Сандо и Брессолем. Франсуа был спокоен, серьезен и уверен.
Все было готово: «Икар» тщательно просмотрен; погода стояла идеальная; все, повидимому, благоприятствовало успеху предприятия, и все-таки какая-то тоска сжимала нам сердце, когда мы взирали на беспредельную синеву сверкающего при первых утренних лучах моря, над которым наш друг собирался совершить свой рискованный перелет...
Витербу пришлось на время оставить нас; ему хотелось еще раз взглянуть на аппарат.
Дорога, постепенно поднимаясь, шла но краю скалистой горы до утеса, возвышавшегося на пятьдесят метров над морем; гребень горы завершался небольшой, поросшей травой площадкой, на которой вырисовывалась серая масса ангара, построенного для гидроплана.
Когда мы подъехали, «Икар» был уже вывезен на изумрудный луг, словно огромная белая птица, распростершая крылья; блюстители порядка с суровым видом сдерживали на приличном расстоянии толпу любопытных: мы должны были предъявить специальные разрешения, чтобы нас пропустили.
Витерб, одетый в кожаный костюм, с каской на голове, был уже совершенно готов к отлету; отделившись от группы окружавших его официальных лиц, чтобы пожать нам руки, он весь сиял и, здороваясь, закричал:
— Ну, настал, наконец, желанный момент! — и, указав на солнце, высоко уже стоявшее в небе, он увлек нас к аппарату, где Сандо в рабочей куртке, весь забрызганный маслом, работал с механиком Витерба.
— Наш милейший Сандо, — пошутил Франсуа, — до самой последней минуты старается привести все в порядок.
— Замолчи, неблагодарный, — огрызнулся Сандо, со смехом протягивая нам грязный палец. — Я только что укрепил все пазы в трубопроводной системе; во время перелета они могли сыграть с тобой скверную штуку.
— Не обижайся, старина, — сказал Витерб, дружески похлопывая его по спине, — ты знаешь, что, если послезавтра я буду в Нью-Йорке, то в призе, обещанном аэроклубом, будет и твоя доля.
— Идиот! — закричал сердитым голосом Сандо.
— Итак, завтра утром мы можем получить от тебя известие с Азорских островов? — спросил Брессоль.
— Несомненно! Я должен сообщить по кабелю в аэроклуб о своем прибытии в Ангру.
Франсуа взглянул на часы.
— Половина восьмого. Все готово, Жозефин?
— Да, мосье.
— Итак, мои дорогие друзья, я хочу с вами проститься до официальной церемонии. Не беспокойтесь обо мне; я уверен, что все будет как нельзя лучше.
Мы все обнялись с ним, и Франсуа взошел на гидроплан.
Все обступили аппарат; делегат парижского аэроклуба протянул Витербу бокал шампанского и провозгласил несколько тостов, его примеру последовал и президент лиссабонского аэроклуба.
Настал торжественный момент; Витерб раскланялся, все отошли, чтобы не мешать маневрам, и после короткой команды механик пустил в ход пропеллер. Порыв ветра пригнул траву; гидроплан задрожал, и вот «Икар» величественно поднялся в воздух при восторженных кликах толпы.
Так же, как древние конквистадоры отправлялись на своих белых караванах на завоевание золота, так и теперь новый завоеватель двадцатого века полетел в поисках славы на новом, более быстром корабле, сыне Знания и Прогресса.
Сначала «Икар» описал плавную дугу, чтобы набрать высоту, и затем ринулся в открытое море. Его белые крылья блестели под ласковыми лучами солнца, и мы не могли оторваться от хрупкого аппарата, который удалялся, как бы стремясь к горизонту.
Вскоре замерло и гудение мотора: затем гидроплан превратился в едва заметную точку, которая, казалось, растаяла в небесной лазури; но мы жадно искали ее уже после того, как она исчезла.
Толпа некоторое время оставалась в напряженном молчании, которое затем вдруг сменилось пестрым оглушительным шумом... Мы вместе сели в автомобиль и понеслись к лиссабонскому поезду, в девять часов проходившему через Сагр.
Глава III.
Брессоль ходил взад и вперед по маленькой зале, соединяющей две комнаты, занятые нами в лиссабонском отеле «Камоэнс», часто и коротко затягиваясь из своей трубки, которую, вопреки всем правилам утонченного курильщика, поминутно зажигал. Я сидел молча в кресле и нервно покусывал потухшую сигару; мы исчерпали все темы, относящиеся к единственно интересовавшему нас предмету. Мы волновались, и наше беспокойство было не без причины. Прошло больше четырех суток после отлета Витерба, а известий от него не было, если не считать телеграммы с Азорских островов, полученной лиссабонским аэроклубом на второй день после отлета. Из нее мы узнали, что первая часть путешествия прошла без всяких осложнений и что на следующий день авиатор в четыре часа утра покинул Ангру. Больше о нем ничего не было известно.
— Вот что, — сказал Брессоль. внезапно остановившись. — Давайте подведем итог нашим сведениям. Он прибыл в Ангру во вторник в четырнадцать часов и отправился дальше в среду, в четыре часа утра; предполагая даже максимальное опоздание, в четверг мы должны были получить сообщение о его прибытии на Бермудские острова; между тем сегодня до одиннадцати часов в аэроклубе еще ничего не было получено.
— Клуб телеграфировал сегодня на Бермудские острова?
— Да, и там рассчитывают получить по радио сегодня вечером.
— С ним, несомненно, что-то случилось и он не прибыл на Бермудские острова в течение вчерашнего дня, иначе было бы нам сообщено, притом «Икар» мог захватить запас бензина, достаточный только для двадцати двух или двадцати трех часов полета...
Брессоль промолчал и снова зашагал по комнате.
Я не решался продолжать разговор: я боялся, что мне придется высказать то, о чем оба мы думали, но точно по какому-то суеверию избегали говорить.
Пробило пять часов, я поднялся.
— Куда ты, Лорлис? — спросил Брессоль.
— Я не могу больше терпеть; пойду в аэроклуб. Идем со мной. Когда беспокоишься, бездействие совершенно невыносимо.
— Да, правда. Идем.
Погода стояла великолепная; в этот час дня город был чрезвычайно оживлен. От площади дон-Педро, где был расположен наш отель, мы прошли на Торговую площадь, куда выходила улица, на которой помещался аэроклуб.
В огромном вестибюле мы встретили офицера-авиатора, которого видели в Сагре в день отлета Витерба. Он подошел к нам и осведомился, нет ли у нас известий.
— Нет, — ответил ему я, — наоборот, мы для того и пришли, чтобы узнать, нет ли здесь каких-либо известий.
Он предложил проводить нас в секретариат. Когда мы вошли в бюро, грум, уже приносивший нам депешу в отель «Камоэнс», узнал нас и протянул нам пакет. Лихорадочно я его распечатал и, приблизившись к окну, прочитал телеграмму, которую нам перевели таким образом:
«Гамильто, Бермудский архипелаг, четверг вечером. Никаких известий о французском авиаторе; отправлен на разведку миноносец».
Мы переглянулись, не произнося ни слова; несмотря на все наши предчувствия, в глубине сердца до этого момента у нас таилась еще надежда на благоприятное известие.
Печально вернулись мы в отель; Франсуа, несомненно, погиб; оставалась только надежда на мало вероятную случайность: его мог встретить и спасти какой-нибудь корабль.
Дальше нас ничто не удерживало в Лиссабоне, и мы поспешили вернуться в Париж, откуда скорее могли организовать поиски между Азорскими и Бермудскими островами.
Брессоль пошел проститься с президентом португальского клуба, а я торопливо укладывал наши чемоданы; в тот же вечер мы сели в скорый поезд.
…………………………
Только через шесть дней после исчезновения Франсуа Витерба удалось добиться, чтобы французские власти начали розыски с помощью двух миноносцев, имевших базу на Антильских островах. Сандо при помощи своих связей удалось воздействовать на морского министра, чтобы добиться посылки двух судов на поиски нашего друга.
Впрочем, исчезновение Витерба вызнало много шуму в прессе, и французское общество было сильно взволновано неудачей, постигшей его смелое предприятие. Тонкое и энергичное лицо Витерба было воспроизведено на страницах всех больших газет. Последнее известие о нем было получено от грузового судна, шедшего из Гаванны; оно заметило авиатора около 35 градусов северной широты и 42 градусов западной долготы. Что стало с ним после того — осталось неизвестным. Не было получено никакого сообщения по беспроволочному телеграфу, никакой корабль не нашел никаких следов гидроплана. Оставалось предположить, что Витерб потерпел аварию во время пути, и «Икар» погиб в волнах Атлантического океана.
Как бы то ни было, надеяться было не на что. Франсуа Витерб был мертв, и его имя было вписано в длинный мартиролог пионеров Науки и Прогресса.
Глава IV.
Шел дождь. Я сидел в кресле, положив ноги на каминную решетку, и глядел в окно на небо с низко нависшими тучами; под влиянием пасмурной погоды я был настроен меланхолично и с грустью вспоминал о том, как незадолго до своего отлета мы с Витербом мечтали о прелести дачной жизни. Лето протекло очень тоскливо; мне казалось, что солнце, сияющее над ледниками Агры, еще более разожгло мою скорбь. Мы с Брессолем отказались от прежнего проекта провести лето на побережьи океана (это слишком пробуждало бы в нас тягостное воспоминание) и уединились в захолустном уголке Дофины. Прошло только четыре месяца после гибели Витерба, и скорбь наша о нем еще не успела притупиться. Недели две тому назад мы вернулись в Париж, и в тиши моего кабинета, за работой, каждое мгновение мысленно я видел того, с кем провел столько часов в интимном общении. Я еще не мог привыкнуть к мысли, что мой друг в полном расцвете своих сил погиб.
Звонок прервал нить моих мыслей и спустя минуту в мой кабинет ворвался Брессоль.
— Вот, прочти! — воскликнул он, протягивая вечернюю газету.
И он указал мне пальцем на заметку, первые слова которой, как громом, поразили меня:
НАЙДЕН ЛИ АВИАТОР ВИТЕРБ? Телеграмма агентства Гавас, отправленная из Нью-Йорка, сообщает: миноносец «В-14» десять дней тому назад начал разыскивать в Атлантическом океане «Минотавр» — яхту господина Айреса; наши читатели не забыли, что эта яхта совершенно непостижимым образом исчезла недели три тому назад, направляясь во Францию, где она должна была забрать г-на Альварца и его семью и доставить их в Аргентину. «В-14» вернулся на место своей стоянки, не найдя никаких следов «Минотавра», но при этом на 58 градусе западной долготы и 27 градусе северной широты он наткнулся на неуправляемый никем гидроплан, на котором оказался потерявший сознание пассажир. Аппарат в точности походил на знаменитый «Икар», который, как известно, погиб около четырех месяцев тому назад при попытке перелета через Атлантический океан. Был ли найденный пассажир авиатором Витербом? Его не могли расспросить, так как он находится в состоянии крайней слабости; прибывший на свою стоянку «В-14» через пять дней прибудет в Гавр. Остается непостижимым, каким образом авиатор Витерб, если это действительно он, мог остаться живым в течение четырех месяцев среди волн Атлантического океана.
Пробежав заметку, я взглянул на Брессоля.
— Ну, что вы об этом думаете? — спросил он.
— Это так странно, что я не решаюсь ни в какой мере ни на миг надеяться, прежде чем мы не получим более подробных сведений, а притом, может быть, это обыкновенная газетная утка.
— Совершенно верно, но я заходил в «Бюро прессы», где мне показали телеграмму агентства Гаваса. Все дело в том, чтобы узнать, кто найденный человек, Витерб или другой, и что это за гидроплан.
— А ведь за последнее время не было отмечено гибели никакого другого гидроплана. Хотя остается необъяснимым, что же делал эти четыре месяца Франсуа.
— Он не мог оставаться четыре месяца на своем аппарате среди Атлантического океана. Заметь также, что его нашли приблизительно на широте тропиков, то-есть более чем за тысячу километров к югу от намеченного им пути.
— Если бы ему удалось где-нибудь снизиться, он немедленно сообщил бы об этом.
Мы продолжали лихорадочно обсуждать положение вопроса, но все наши ухищрения были бессильны сделать невозможное возможным: не могло быть и речи о спасении Витерба.
На следующий день все газеты сообщали, что Витерб найден; однако, дальнейшие комментарии выясняли, что это предположение невозможно,
Поразительный эффект произвела на следующий день вечером радиотелеграмма в «Энтрансижан», утверждавшая, что найденный авиатор оказался Витербом; при нем нашли рекомендательные письма к губернатору Бермудских островов, и, более того, по просьбе капитана он пробормотал свое имя!
Это граничило с чудом. Чудо или нет, но самое главное было то, что Витерб жив; в волнении мы с Брессолем высчитывали, когда мы сможем увидеть нашего друга.
Весело принялись мы упаковывать наши чемоданы и отправились в Гавр накануне прибытия «В-14». Нам удалось получить в морском министерстве точное указание о дне прибытия миноносца, сведения об этом удалось добыть кроме нас только некоторым журналистам. Благодаря специальному разрешению мы могли тотчас же по прибытии судна причалить к нему на маленькой гичке.
Командир принял нас очень вежливо и сейчас же приказал провести в каюту, где находился Витерб.
Наши последние сомнения рассеялись, как только мы взошли на палубу: позади судна мы увидели силуэт «Икара».
В дверях каюты младшего офицера, куда поместили Витерба, нас остановил санитар судна. Мы сообщили ему, кто мы такие, и узнали от него, что Витерб два дня тому назад пришел в сознание, но все-таки крайне слаб. Попросив нас подождать, пока он приготовит больного к нашему посещению, которое могло его слишком сильно взволновать, санитар зашел в каюту и затем спустя несколько минут позвал нас.
Франсуа лежал на кушетке, весь обложенный подушками, повернув в нашу сторону лицо, необычайно изможденное и бледное, окаймленное всклокоченной бородой. Взгляд его выражал какую-то тоску, сразу нас поразившую.
Взволнованные и подавленные, мы в первую минуту не могли произнести ни слова; с усилием он протянул к нам свои руки — белее полотна простыни, — но тотчас же они упали, как плети, на постель. Губы его медленно зашевелились, и он произнес едва слышно:
— Друзья мои!
Казалось, это усилие истощило его; на лбу его появились крупные капли пота.
— Не надо говорить, Франсуа, — сказал я, прикоснувшись к его руке, — мы счастливы видеть тебя и этого пока достаточно; через несколько дней ты окрепнешь, и мы сделаем все возможное, чтобы перевести тебя на берег в хорошую санаторию.
Движением головы он поблагодарил нас.
Санитар, внимательно наблюдавший нашу встречу, шепнул, что свидание пора прекратить, и мы тотчас ушли. Командир сообщил нам некоторые мелкие подробности относительно того, как был найден гидроплан, но в сущности ничего не прибавил к газетным статьям.
Два дня спустя Витерба перевели в одну из лучших клиник города; переезд крайне его утомил, но, благодаря чрезвычайно внимательному уходу, он понемногу начал поправляться. Доктор надеялся, что он выздоровеет, но запретил нам продолжать наши визиты, а в особенности разговаривать с ним. Мы все еще терялись в догадках относительно его исчезновения, как вдруг через пять дней после его перевода в клинику к нам в отель позвонили, что Витерб очень слаб и просит навестить его. Это было в десять часов вечера. Мы немедленно туда отправились: ожидавший нас врач заявил, что состояние здоровья нашего друга очень плохо, что сердце неожиданно ослабело; было два обморока, пришлось дать большую дозу кофеина, сейчас он чрезвычайно возбужден.
— Он выразил желание поговорить с вами наедине, — сказал нам врач, — я полагаю, что состояние его безнадежно; следовательно, нет причины мешать ему исполнить последнюю волю.
В полнейшем унынии мы вошли в белую комнату, выходившую окнами на море.
Витерб полулежал. Лицо его казалось не слишком бледно, он был оживлен, и если бы в наших ушах еще не звучали неумолимые слова врача, нам и в голову не пришло бы, что конец так близок.
Франсуа очень нам обрадовался:
— Ну, наконец-то, — воскликнул он, — я боялся, что вы придете слишком поздно.
Мы не пытались возражать, но он прибавил:
— Полно, дорогие друзья, я знаю, что ухожу от вас; впрочем, это не так важно, если только у меня хватит времени и сил передать вам все, что я хочу вам сообщить.
По его знаку санитар, приставленный к его палате, оставил нас одних.
— Ну, старина, — обратился к нему Брессоль, — не думаешь ли ты, что разговор утомит тебя?
— Заклинаю тебя, не прерывай меня, — умоляюще проговорил Витерб, — мне необходимо многое сказать, а я боюсь, что смерть прервет мой рассказ. Садись поближе сюда, Брессоль, и если ты, старина, хочешь доставить мне удовольствие, возьми карандаш и записывай. Я боюсь, что, когда я умру, вы станете невольно убеждать себя, что вам только пригрезилось то, что я собираюсь вам сообщить.
Брессоль уселся в ногах постели; с потолка падал мягкий свет электрической лампы, затененной зеленым газом: издали доносился монотонный рокот моря. Я придвинул кресло к изголовью Франсуа, и, совершенно растерянные, мы приготовились слушать...
Глава V.
— Поверьте, мои друзья, что я не сошел с ума, — начал Витерб, — я в полном сознании и, клянусь, все, что я сообщу вам, правда, какой бы сказкой она вам ни показалась. Если я рассказываю эту историю, то прежде всего потому, что ничего не должен скрывать от таких друзей, как вы; кроме того, открытие, которое я вам сообщу, должно стать достоянием всего мира.
Более того: во время моих приключений мне пришлось иметь дело с фактами, которые смутили меня, и я прошу вас разобраться в них. После моей смерти вы можете опубликовать когда и как вам угодно эту исповедь, хранителями которой я оставляю вас обоих...
До Азорских островов в моем путешествии не было ничего необычайного. «Икар» шел великолепно, дул попутный ветер; это позволило пройти первый этап скорее, чем я ожидал.
Ангру я покинул в такое же чудесное утро, какое было, когда я расстался с вами. Накануне я имел неосторожность согласиться на банкет, устроенный в мою честь губернатором; я чувствовал себя не вполне здоровым. Впрочем, морской воздух быстро рассеял мое недомогание; через несколько часов я принял подкрепляющее и закусил; после этого я почувствовал себя совсем в норме. Гидроплан шел отлично, но, чтобы держаться намеченного направления, приходилось бороться с довольно сильным ветром, который сбивал меня к югу и, следовательно, замедлял движение аппарата. Я летел на небольшой высоте, чтобы выйти из этого воздушного течения; мне казалось, что оно слабее в нижних слоях атмосферы. Море было совершенно пустынно. Около полудня я заметил грузовое судно, с которого и меня, несомненно, заметили; так как я летел невысоко, то ясно видел матросов, сигнализировавших мне. Это были последние люди, которые могли что-нибудь сообщить обо мне. Начиная с того момента ветер стал быстро крепчать. В час пополудни я немного закусил. Вдруг мой мотор стал сдавать, начали учащаться осечки, и я понял, что плохо поступает бензин. Я был один среди океана, предоставленный самому себе, за две тысячи километров от земли, и я почувствовал, как у меня защемило на сердце; такого ощущения я никогда не испытывал даже во время войны, я вспомнил тогда слова Сандо на мысе св. Винцента, когда он сжимал пазы трубопроводной системы; вскоре, однако, бензин начал поступать правильно, мотор стал работать исправно.
Я летел уже девять часов. Я не мог скрыть от себя, что руки мои устали и оцепенели, между тем предстояло лететь еще шесть часов.
Чтобы подкрепиться, я наклонился, достал бутылку со смесью спирта и черного кофе; как-раз в этот момент подача стала очень неровной, мотор ослабел и, несмотря на все мои усилия, остановился; очевидно, бензин перестал поступать в мотор. Я вынужден был планировать, чтобы осторожно снизиться на море, в надежде исправить механизм и продолжать прерванный полет. Я уже благополучно снизился до высоты ста метров над уровнем воды, как вдруг заметил, что лечу не над океаном, но словно над огромной прерией, которая, казалось, тянулась беспредельно; я решил, что это оптическая иллюзия, но после жестокого толчка я убедился, что мое первое впечатление было правильно: поплавки «Икара» коснулись почвы.
После двух-трех прыжков гидроплан чуть не опрокинулся и, не знаю каким образом, неожиданно остановился неподвижно, опираясь на свои поплавки.
Я был изумлен; горизонт был открыт; кругом меня расстилалась бесконечная равнина, покрытая бурой растительностью, не видно было никаких неровностей.
Куда я попал? Что это за странная саванна; ничего подобного не существовало на пути к Бермудским островам. Каким образом ветер незаметно для меня отнес аппарат столь далеко в сторону?
Я приготовился выпрыгнуть из аппарата, но, наклонившись, увидел, что местность была чрезвычайно болотистая и что вода почти затопила поплавки гидроплана.
Я медленно сползал с гидроплана, но едва мои ноги коснулись почвы, как у меня появилось странное ощущение, что подо мной нет земли и что я увязаю; вода была уже выше колен; я уцепился за стойки и с большим усилием кое-как выбрался из трясины. Стоя на поплавках, я наклонился, чтобы исследовать почву, но почвы и вовсе не было: то, что я принял за прерию, оказалось огромным скоплением морских водорослей! Меня охватила дрожь; теперь я понял, куда я попал. В отчаянии я громко крикнул:
САРГАССОВО МОРЕ!
После нескольких секунд столбняка я взгромоздился на свое сиденье и начал размышлять.
Было очевидно, что мой «Икар» отнесло в сторону северным ветром, и он застрял в водорослях в глухом месте Атлантического океана.
Для меня, путешественника воздушной стихии, водоросли были не страшны. Нужно было только привести в порядок мотор.
Более того, они оказывали мне некоторую помощь, делая устойчивым аппарат на то время, пока я регулирую мотор. В открытом море качка мешала бы работе.
Часы показывали уже половину третьего, — нельзя было терять ни минуты, чтобы добраться в Гамильтон до наступления темноты; отклонение к югу значительно удлинило мой путь; необходимо было сейчас же выяснить, насколько серьезна авария.
Принявшись за работу, я скоро определил, что произошла закупорка в системе труб, так как бензин совершенно не поступал в карбюратор.
В три часа двадцать минут все было исправлено. Я измерил запас бензина, — его оставалось только на двенадцать часов полета. До Бермудских островов в самом благоприятном случае еще предстояло две тысячи километров; даже принимая выигрыш, вследствие вращения земли, дневных часов, я все же не мог попасть туда засветло. Сверх того, я чувствовал значительную усталость. Сообразив все это, я решил провести ночь на месте и не трогаться до зари. У меня еще оставалась кой-какая провизия. Я соорудил себе скромную закуску, выпил немного кофе со спиртом. Половину бутылки я оставил про запас на дальнейший путь. После завтрака я пришел в довольно благодушное настроение и приготовился соснуть.
Конечно, на Бермудских островах должны были беспокоиться обо мне, но у меня не было возможности сообщить, в какую передрягу я попал; самое лучшее было философски отнестись к моему приключению.
Прежде чем сомкнуть глаза, я еще раз осмотрелся вокруг; солнце спускалось к горизонту несколько влево от меня; я думал о необычайности моего положения. Один среди этой странной морской флоры! Я был почти доволен, что мне пришлось познакомиться с этим знаменитым Саргассовым морем, на которое натолкнулся в своем первом путешествии Христофор Колумб. Саргассово море!..
Я закрыл глаза, и предо мной встала картина, как Лели Бобсон, склонившись над картой в моем кабинете, с трудом произносит название, которое ей впервые пришлось прочитать; на этом я и задремал, чувствуя улыбку на своем лице.
Когда я проснулся, солнце стояло уже высоко; мне понадобилось несколько секунд, чтобы припомнить события минувшего дня. После пережитого утомления я проспал всю ночь, как убитый, и проснулся со свежей головой, только в пояснице чувствовалась боль, так как спать пришлось самым неудобным образом.
Я приподнялся и с проклятием расправил свои члены. Чтобы подбодриться, я выпил немного кофе; очень не прочь я был что-нибудь съесть, но все мои запасы исчерпались еще накануне вечером.
Часы показывали пять часов утра; пора было отправляться; минуту спустя зашумел мой пропеллер. Но, к моему большому удивлению, аппарат не трогался с места. Я пустил мотор полным ходом, но должен был сейчас же его выключить, так как гидроплан, оставаясь на месте, чуть не опрокинулся. Что же случилось? Наклонившись вниз, я увидел, что поплавки совершенно запутались в водорослях, мешавших аэроплану двигаться. На висках у меня выступил холодный пот. Я оказался пленником водорослей, улететь было невозможно. Мне предстояло увязнуть в этой беспредельности, где никто не мог притти мне на помощь. Руки мои дрожали. С минуту я был совершенно подавлен. Но усилием воли я заставил себя успокоиться и снова пустил мотор, надеясь, что его триста лошадиных сил вырвут гидроплан из тенет водорослей.
Напрасно «Икар» старался освободиться; он дрожал всеми своими нервами, а его скелет трещал, но я снова принужден был выключить мотор, так как задняя часть аппарата приподнялась и он неизбежно должен был опрокинуться при дальнейшей работе мотора.
Оставалось одно: попытаться освободить поплавки от водорослей. Уцепившись одной рукой за стойки, я с энергией отчаянья принялся отрывать водоросли, нагромоздившиеся за ночь вокруг гидроплана.
Наполовину погрузившись в воду над пучиной океана, я пачками отрывал траву и отбрасывал ее прочь. Прошел час, и я был совершенно измучен, но должен был убедиться, что моя работа бесплодна; я удалял водоросли с одной стороны, а в это время саргассы опутывали поплавки с другой, присасываясь к ним тысячами усиков, чтобы удержать свою добычу.
Что мог поделать я со своими ограниченными силами человека перед этой непреклонной стихией, которая противополагала инертность тысячи километров нагромоздившихся веками водорослей мощи человеческого знания, олицетворенной в «Икаре» с его тремястами сил?
Совершенно растерянный, я взобрался на гидроплан и тяжело опустился на сиденье. Кровь стучала в ушах, голова кружилась; не знаю, сколько времени оставался я в полной прострации с хаосом мыслей в голове. Мало-по-малу меня охватил леденящий ужас: я погибал. Никаких надежд на помощь: никакое судно, никакое живое существо не может проникнуть сюда. «Икар» навсегда утратил подвижность. Мне было суждено погибнуть от жажды и голода в этой ужасной пустыне! И никто никогда даже не узнает, что случилось со мной. До той поры я не знал, что такое страх, а теперь его омерзительный призрак схватил меня за горло; мои зубы стучали, сердце колотилось в груди так, точно хотело вырваться оттуда; крупные капли холодного пота струились по моему лицу, волосы прилипали к вискам; казалось, какая-то неумолимая жестокая рука выворачивает мои внутренности.
Я начал вопить, как безумный, и всматривался вокруг себя, как будто кто-нибудь мог ответить на мой призыв; неподвижная, беспредельная зеленая гладь расстилалась предо мною; ни единой неровности до самого горизонта, где восходило величественное, безмятежное, спокойное солнце.
Дикий гнев охватил меня перед лицом этого инертного спокойствия.
Я больше не дрожал. Я поносил бесчувственные стихии, я проклинал солнце, я осыпал богохульствами божество, я издевался над самим собой за глупость, за бессмысленную и безумную авантюру, в которую ввязался. Я ругал и вас, дорогие друзья, за то, что вы не помешали моему путешествию. Внезапно я разъярился на самый «Икар», который был так дорог мне; в неописуемом гневе я хотел его уничтожить; я принялся неистово колотить о него кулаками. Руки мои болели, я задыхался; правая рука была вся в крови... Внезапно мой гнев упал, мне стало стыдно. Я пришел в состояние полной прострации и не мог сдержать рыданий.
Сколько часов провел я в забытьи? Не знаю. Возбужденное состояние сменилось спокойствием; ко мне вернулся мой обычный фатализм. Мне захотелось пить; я осушил до последней капли бутылку и отбросил ее далеко от себя. Затем, вытянувшись на сиденьи, я приготовился спокойно встретить ледяное объятие моей последней любовницы.
Глава VI.
Прошел день, миновала ночь, еще один день. Первое время я должен был делать значительное усилие воли, чтобы оставаться неподвижным на моем месте. Я внушил себе мысль, что всякое усилие бесполезно и только бесцельно увеличит мои страдания; я достиг того, что заглушил в себе всякое желание что бы то ни было предпринимать, и мало-по-малу меня охватило тяжелое оцепенение. К концу второго дня я сидел все на том же месте; но меня начала пронимать ночная свежесть. Что-то меня жгло внутри, и это заставило меня пошевелиться в надежде найти облегчение с переменой положения.
И тут словно спали с меня чары. Я сразу почувствовал тяжесть в членах, головокружение, во рту у меня пересохло, началась нестерпимая изжога. Я поднял руки, чтобы расстегнуть кожаную куртку, но мне сделалось дурно, и я со стоном упал на сиденье. Несмотря, однако, на физическую прострацию, в голове у меня прояснилось. В моем мозгу теснились тысячи мыслей. Напрасно я думал, что могу бесстрастно встретить приход смерти, что я приму ее чуть ли не с улыбкой; мой стоицизм рассыпался при первом же соприкосновении с страданием. Я понял, как жалки наши философские доводы перед требованиями человеческого тела. Меня продолжало жечь внутри, — это была жажда, та жажда, из-за которой человек становится зверем. Пить! Пить! Все отдал бы я за несколько капель воды. Как безумный, открывал я рот, пытаясь уловить ночную влагу моими запекшимися губами и воспаленным языком.
Я вспомнил о муках путешественника Борка, погибшего в пустынях Австралии; некогда я прочитал рассказ одного из его товарищей о его медленной агонии; теперь я начинал, в свою очередь, переживать такие же страшные минуты и с ужасом задавал самому себе вопрос: сколько часов, сколько дней придется мне ждать благодетельной смерти.
Уже давно я считал свой разум свободным от всякой религиозной доктрины и все-таки я поднял глаза к небу, на котором кое-где начали мерцать звезды, и послал немую мольбу неизвестному богу, настолько я был разбит и подавлен.
Почудилось мне?.. Или правда?.. Мне показалось, что «Икар» вышел из неподвижности, какая-то сила влечет его куда-то.
Нет, это не была галлюцинация, аппарат двигался; я мог следить, как звезды переходили справа налево через черное пятно на горизонте, где пропеллер заслонял небо.
Не знаю, как долго оставался я так, жадно вглядываясь вперед и размышляя о том, что, быть может, меня влечет какая-то сила к гостеприимному побережью. Но внезапно меня снова охватила жгучая жажда, еще более острая и ужасная, чем раньше. Что мне до того, что «Икар» медленно движется над таинственной бездной этого беспредельного моря. Мой мозг всецело, непреоборимо, до галлюцинации был полон одним: пить, пить, пить... И какова ирония моего положения, — мучиться от жажды, когда вода, тоска по которой терзала меня, окружала меня непреодолимым барьером! Больше терпеть я был не в силах. С трудом пополз я вдоль кузова, схватился одной рукой за стойку и, согнув колени, наклонился; свободной рукой я раздвинул водоросли, моя рука коснулась воды, ее свежесть манила меня, и я с жадностью припал к влаге. Но сейчас же я должен был выплюнуть все, что не успел проглотить, — соль обожгла мое воспаленное нёбо. Я испытывал адские муки: лекарство оказалось хуже самого недуга. Меня стало тошнить, мучительная икота раздирала мне грудь; мой лоб, казалось, был зажат в тиски.
Последним усилием воли я взобрался на свое сиденье; мною овладела горькая досада. Зачем было тратить столько усилий, чтобы вернуться в прежнее положение: и не проще ли было разом покончить с мучениями и погрузиться в пучину?
Невыносимо было так долго страдать в ожидании неизбежной смерти. Так заманчиво было сразу избавиться от мучений. Я принял твердое решение — покончить с собой. Но вся ночь прошла, а у меня не было сил двинуться с места.
Ранним утром, собрав остатки энергии, я перелез через кузов. Несколько секунд я висел над бездной, уцепившись руками за обшивку; в эти мгновения передо мной прошел мой жизненный путь; жизнь мне показалась чудесной, прекрасной; мне искренне было жаль с ней расстаться; пришли мне на память и ваши лица, я прошептал ваши имена... Внезапно я почувствовал утомление в скрюченных пальцах. Мои мускулы ослабли, и я сорвался...
Жестокое сотрясение при соприкосновении с поверхностью воды вызвало сильную боль в голове; я потерял сознание, но холод меня оживил; затем я почувствовал, что длинные усики водорослей устремляются ко мне и обвиваются вокруг моих ног; моя грудь, казалось, была сжата тысячью колец гигантской рептилии; только голова моя оставалась еще свободной. При мысли, что водоросли, как спруты, обовьют вскоре мой лоб, заполнят рот, наложат повязку на мои веки, — я содрогнулся...
Нет, это было слишком ужасно! Я страстно хотел умереть, но не такой ужасной смертью. Безотчетно я был охвачен судорожным ужасом, мои руки конвульсивно содрогнулись и, сам не знаю как, я в полузабытьи уцепился за один из поплавков.
Истомленный, разбитый, я застыл в этой позе. Сколько времени пробыл я в таком положении? Как я мог вырваться из смертельных объятий саргасс? Каким образом снова я вскарабкался на свое сиденье? Откуда взялись у меня силы? Этого я не помню, в моих воспоминаниях тут какой-то мрак; и все-таки я снова открыл глаза и увидел освещенное солнцем небо и мой пропеллер, который казался стрелкой остановившихся часов, указывающей на зловещий час кончины.
О! Солнце болезненно обожгло мне лоб! «Икар» движется и сильно колеблется. Я принужден держаться руками, чтобы не упасть, и все-таки пропеллер неподвижен. Мне кажется, что крылья идут вперед, обрывая вязкую массу, которая тянется вдаль, насколько хватает глаз, и каждый раз, как накреняется аппарат, саргассы протягивают тысячи усиков, как бы желая обвить его.
Но меня мучит жажда, жажда! Жидкость, которую проглатывает мое горло, жжет, как огонь! Жидкость с тошнотворным вкусом, которую я пью, припав к каучуковой трубке, эта жидкость — бензин!
…………………………
Колокола замолкли. Но уже сладостно убаюкивают звуки невыразимо очаровательной музыки. Что это, — не ветер ли колышет ремни и обшивку «Икара»? Существуют рассказы про Эолову арфу, вибрирующую под дуновением зефира, про голоса, идущие из морских глубин, нежные, чарующие голоса! И эта мелодия, слов которой я не могу разобрать, напоминает мне что-то знакомое... Неужели это твой хор, о, Эсхил, явился стенать над моей агонией?.. Вся моя любовь к древней Элладе, казалось, воскресла при звуках этой мелодии. Я начинаю ясно различать греческие слова... и волны, повидимому, расступились, чтобы дать место силуэтам женщин... Эти длинные руки, протянутые ко мне, это уже не липкие щупальцы саргасс; эти груди, рассекающие волны, они подобны килю трирем; это античные сирены, очаровавшие аргонавтов! Они явились увлечь меня в подводные обители! Я ощущаю на лице свежесть их рук. Они увлекают меня, нежно убаюкивая, и меж их рук я с улыбкой проскальзываю к освободительному забвению.
Глава VII.
Что это? Я грежу. Мертв я или жив? Сирены ли увлекли меня в их влажное царство, в зеленые глубины Атлантического океана? Я нахожусь в огромном гроте: мои усталые глаза, едва улавливают его свод; в полумраке, господствующем в этих таинственных глубинах, сверкающими пятнами вырисовываются сталактиты; я покоюсь на подстилке из сухой листвы; запах терпентина исходит от этого нежного ложа. Сладостно распростерто на нем мое истомленное, полумертвое тело; вокруг меня почва покрыта мельчайшим песком, белым, точно серебряная пыль.
Я больше не страдаю, жгучая жажда исчезла; только члены мои онемели от истощения, и самый мозг мой погружен в какую-то нирвану, и все физические ощущения не вызывают в нем никакого движения мысли.
Где я? С усилием я приподнял голову. В этой амфоре из красного песчаника с узким горлышком, наверное, вода. Я вспоминаю, что мои губы уже касались ее влаги; медленно протягиваю я к ней руки и медленно, медленно пью долгими глотками освежающую и благоухающую воду, которая струится между моими зубами, как река жизни, орошая мое существо.
Теперь уже с меньшим трудом удается мне поставить возле себя амфору, и при этом движении я замечаю, что откуда-то исходит свет, наводняющий странным сиянием весь грот с высоким стрельчатым входом, лучи солнца льются в него, тянутся длинными золотыми нитями через песок. Поверхность пола полого спускается к самому морю, которое виднеется голубой лентой вдоль горизонта до половины высоты входа в пещеру.
Я различаю на берегу человеческую фигурку, которая, повидимому, направляется в грот; это, должно быть, женщина; ее волосы светлы, как лен; они ореолом окружают ее лоб и укреплены на затылке узкой темно-красной лентой; любовь ли то была к античным образам, но эта прическа мне неожиданно напомнила одну танагрскую статую. Женщина приблизилась, на ней не было одежды, и тело ее казалось прозрачным под ласками солнца; не поворачивая головы, она мелькнула, как видение, перед стрельчатым сводом; на синеве океана вырисовывался ее безупречный профиль; ее кожа была странной белизны; она подняла на мгновение свои длинные руки, чтобы поправить прическу, открывая очерк своей заостренной юной груди; ее походка была легка, как поступь сильфиды, ее стройные, тонкие ноги были обуты в сандалии и ступали по песку движениями, полными благородства и величия.
Я следил за ней несколько мгновений, пока она исчезла из рамы входа в пещеру. Но неужто вправду мимо трота промелькнула женщина? Не было ли это игрой утомленного воображения? Не фигура ли это с фриза Парфенона, странным образом восставшая с такой живостью в моей памяти? И почему с такой настойчивостью встают передо мной образы древней Эллады? Несомненно, причиной этих галлюцинаций является болезненное расстройство моего мозга; эти сирены... этот грот... а сейчас эта женщина... Если бы убедиться хотя бы в том, что я жив...
Напрасно напрягал я все мускулы, чтобы приподняться, — мне не удалось привстать. Я прикоснулся рукой ко лбу, я ощущал свое тело. Нет, я жив; но где же я? Я попытался крикнуть, но только слабое стенанье сорвалось с моих губ.
И вот, в то время, как я терялся в догадках, совсем поблизости послышался кристальный голос, до меня доносились слова, и опять-таки эти слова были греческие; я уловил их смысл:
Гектор,
Так размышляя, стоял, а к нему Ахиллес приближался,
Грозен, как бог Эниалий, сверкающий шлемом по сече.
Ясень отцов Пелионский на правом плече колебал он
Страшный; вокруг его медь ослепительным светом сияла,
Будто огонь расплывавшийся, будто всходящее солнце.
Гектор увидел и взял его страх. Больше не мог он
Там оставаться, от Скейских ворот побежал, устрашенный...
Это были стихи, и мне казалось, я уже слышал их, но голос продолжал далее.
И, как на играх, умершему в почесть победные кони
Окрест меты беговой с быстротой чудесною скачут;
Славная ждет их награда, младая жена иль треножник, —
Так прекрасно они пред великою Троей кружились,
Быстро носящиеся. Все божества на героев смотрели;
Слово меж оными начал Отец и бессмертных и смертных [1].
Голос затих, удалялся. О, Гомер, я услышал два отрывка из твоей дивной поэмы. Это сказочный бой между великими героями Илиады, Ахиллом и Гектором; повествование об этом пробудило во мне волну воспоминаний! Мне вспомнилось дальнейшее течение поэмы, и я готов был продолжать повествование, рассказать про смерть Гектора, описать горе Приама, Гекубы и Андромахи.
Каким чудом, перескочив через тридцать веков истории, перенесся я к мифическим временам троянских войн? Напрасно искал я объяснения; было несомненно только одно, что я, человек двадцатого столетия, вижу, как в раме, образованной стрельчатым входом, воскресает древняя Греция...
Впереди шествовала медленными ритмичными движениями процессия женщин, подобных той, которую я только-что видел на побережьи; одеяние их состояло только из гирлянд незнакомых мне цветов, свешивающихся гроздьями с их тел между грудями до самых бедер. Подобно молельщицам Эсхила шли они в два ряда, неся в перевитых лентами руках зеленые ветви, колебля их в такт своим шагам.
За ними следовал, опираясь на белую трость, старец, украшенный виноградными лозами, сопровождаемый юношами. Их одежду тоже составлял лишь пояс из древесной листвы. Они были так худощавы, их кожа была так бесцветна, их жесты были так таинственны, что я вопрошал самого себя, не процессия ли это призраков, явившихся на мое погребение.
Нет и нет! Все это не могло быть реальностью! Это призраки моих грез! И вот они приблизились ко мне, наклоняются над моим ложем; я хочу говорить, но мой язык парализован, ни один звук не срывается с моих губ. Их руки протягиваются ко мне, они поднимают меня, и при этом движении меня охватывает такая боль, что я испускаю крик...
Что такое происходит? Мне чудится, что мое ложе водрузили на носилки; покачивание носилок в такт ритмическим шагам носильщиков навевает приятную дремоту; я пробуждаюсь от холода, коснувшись ледяной воды, в которую они меня окунули; три раза погружали меня в воду, я раскрываю глаза и вижу, что я обнажен, по мне струится вода, и я распростерт на большой каменной плите.
Солнце в зените, точно огненный шар, море — цвета сапфира, ярко искрится белый песок, как распыленная золотая скатерть. Ни дуновения в воздухе. Недвижимо все на земле. Под суровой ясностью безоблачного небесного свода застыло море. На противоположной от моря стороне горизонт замкнут полукругом базальтовых скал, между которыми виден ряд темных луночек.
Меня обступили полукругом странные люди; с края от них статуя из белого мрамора. Это ты стоишь на пьедестале в виде колонны, Аполлон Муссагет! Твой образ распознаю я в этом женственном теле юного эстоба; твой профиль вижу я во всем величии неизъяснимого совершенства античной скульптуры. В своей небрежной позе ты как будто еще прислушиваешься к отголоску мелодии, которая только что замерла на струнах твоей лиры!
От двух бронзовых треножников, расположенных по обе стороны камня, на котором я был распростерт, поднимался легкий, голубоватый дым, напоенный таинственными, неизвестными мне ароматами.
Неужели меня приютил один из островов архипелага? Неужели я на Делосе или Тетре, этих священных местах твоего обоготворения? Неужели под этим небом, в этой лазури родился ты, Аполлон, бог вечной красоты?
Да, я вернулся к эпохе олимпийцев; вот приготовляют теофанию[2] во славу Аполлона; вот послышалось пение в созвучии с рокотом волн, — это хор женщин, ритмически колеблющих пальмовые ветви, которые они несут в тонких руках.
«Кифард, сын Зевса, Аполлон, водитель муз, соблаговоли принять жертву, которую мы тебе приносим, и да будет она плодотворной! Тихо вздымается ее грудь, зачарованная твоими гармоничными созвучиями, ты распростер над ее головой одуряющее курение, от которого нежно смежаются его веки. Аполлон сребролукий, направь удар, долженствующий поразить жертву! Пусть благодетельной струей кровь прольется на камень! Пусть затрепещет тело под мечом гиерофанта[3], через смерть да возродится в нас жизнь».
Хор продолжал повторять эти слова, но я их уже более не слушал, — непреодолимый ужас объял все мое существо. К камню, на котором я лежал, приблизился старец; он держал в руках золотой широкий нож.
Жертва — это я!
Я силился закричать, приподняться, но я чувствовал, что тело мое оставалось недвижимо и не подчинялось больше моей воле.
Он наклонился. Снова послышались молитвенные возглашения, заколыхались пальмовые ветви, затрещало благовонное пламя, я почувствовал, как холодное лезвие ножа коснулось моей шеи. При этом прикосновении мои мускулы содрогнулись, я схватил руку гиерофанта и отстранил ее; в приливе энергии мне удалось приподняться. Тысячи слов теснились на моих губах, — проклятья, мольбы; и бессознательно, почти независимо от меня самого, воспоминание о древней Элладе с возмущением излилось в словах, которые Эсхил вложил в уста своего Прометея:
— О, эфирные пространства, о, ветер быстрокрылый, истоки рек, и вы, неисчислимые улыбки волн морских; и ты знаешь, мать всех вещей, и ты солнце, глаз которого обнимает бесконечность, вас беру я в свидетели.
Пение смолкло; немое изумление охватило собравшихся; сам старец отступил на шаг, а я, истощенный этим усилием, упал; я соскользнул с камня и, независимо от моей воли, руки мои обхватили подножие статуи.
Глава VIII.
Через гигантский стрельчатый вход проникали молочно-белые лучи луны. И почва, словно усыпанная мельчайшей серебряной пылью, сверкала тысячами голубоватых искр, которые отбрасывали фосфоресцирующий свет на стены грота.
Каким чудом я избежал удара меча гиерофанта? Я находился на том же самом месте, как и перед жертвоприношением, на том же самом ложе; воздух был напоен тем же ароматом терпентина. Могло казаться, что я стал жертвой ужасного кошмара; но нет, раньше я был одет в кожаный костюм, теперь я был наг и дрожал от ночной свежести. Я накинул поверх себя несколько охапок листвы; уже несколько окреп; мои движения были свободнее; опершись на руки, я принял полусидячее положение.
Только теперь я заметил, что пещера в глубине светилась красноватым светом. Мне казалось, что где-то там, бесконечно далеко, кто-то носится в фантастическом танце, отбрасывая на стены, покрытые сталактитами, причудливые тени страшных, подвижных призраков. Меня охватил нелепый страх, я пугался этих таинственных существ; я как будто превратился в маленького ребенка; одиночество тяготило меня; я был голоден! Я знал, что неподалеку от меня живые существа; почему же они бросили меня на произвол судьбы? Кто они, эти люди, носившие одеяние античной Эллады? Как мыслят существа с хрупкими телами, прекрасными, но тщедушными и тенеобразными?
Скрип песка под ногами прервал ход моих мыслей; кто-то приближался ко мне. Из глубины мрака выделились четыре белых фигуры. По мере того, как они приближались, в лунном свете все отчетливей вырисовывались их фигуры; вот они совсем близко, видны совсем ясно; это четыре молодые женщины, так похожие одна на другую, что их можно принять за сестер.
Они держались за руки, и все их движения были грациозны и изящны; они казались четырьмя нимфами, ревнивыми хранительницами этой пещеры.
Громадные голубые цветы, непохожие на водяные лилии, служили им одновременно и украшением и одеждой. По прихоти их каприза и фантазии они украсили ими голову, руки и талию.
В глубоком восхищении смотрел я на это видение изящества и красоты. О, никакой Аполлес не смог бы изобразить ничего столь прекрасного, никакой Фидий не смог бы изваять их в белом мраморе.
Легкой поступью, едва касаясь песка, как бы танцуя, приблизились они ко мне и с любопытством склонились над моим ложем; я не решался заговорить из страха, что они исчезнут, как мираж; тем не менее, боль, терзавшая мой желудок, заставила меня пренебречь эстетикой: «прежде всего — поесть!» — подумал я; — «какую пищу могут они мне дать?» — И вот, когда их дыхание почти коснулось моего лба, я произнес:
— Я голоден!
Они тревожно обменялись каким-то восклицанием, и, как испуганные голубки, эти четыре фигуры отстранились от меня и исчезли в полумраке.
После долгого молчания я заговорил хриплым голосом; это был крик, который потрясающим эхом отдался от стен пещеры. Очевидно, они предполагали, что я в забытьи, а мой грубый окрик напугал их. Но поняли ли они меня? Я заговорил с ними на языке Эллады, так как это был единственный язык, которым, мне казалось, пользовались эти существа.
И вот я снова лежу в одиночестве, обреченный на жгучие муки голода. Закрыв глаза, я размышляю о невероятном приключении, жертвой которого я оказался. И мне кажется, что уже давно, очень давно улетел я с мыса св. Винцента. Напрасно пытался я сосчитать, сколько дней прошло со времени моего отъезда из Португалии: с того момента, когда я пытался умереть среди саргасс, в моей памяти образовался провал; последнее, что я помнил, это пропеллер, выделявшийся на пурпуровом небе, окаймленном на горизонте пальмами. Я вопрошал себя, что же это за оазис, вырисовывавшийся среди этой монотонной равнины водорослей? Каким образом достиг мой «Икар» этого неведомого края, и на этой ли самой земле нахожусь я теперь?
— Странник, прими пищу.
Эти слова произнес около меня музыкальный голос. Я открыл глаза.
Передо мной стояла одна из четырех женщин, в испуге разбежавшихся при звуках моего голоса. Держа ладони рук наподобие чаши, она протягивала мне финики и бананы. Я так изголодался, что мог думать только о пище, и молча схватил фрукты; с жадностью, не произнося ни слова, набросился я на них; мякоть их была вкусна и ароматична; я наслаждался; этот чисто животный акт целиком поглотил меня, и только когда все было съедено, я взглянул на женщину; она с удивлением смотрела на меня.
— Как ты голоден, — прошептала она и рассмеялась мелким ребячьим смехом. — Вот, возьми еще мед! — и она протянула мне глиняную чашку с золотистым ароматическим медом.
Я едва прошептал «спасибо» и с жадностью поднес к губам чашку.
Неизъяснимое наслаждение охватило меня; мне казалось, что эта пища вернула мне прежнюю бодрость, и теперь я мог подумать о том, чтобы выразить признательность той, которая позаботилась обо мне.
Но в тот момент, когда я хотел высказать ей мою благодарность, стыд замкнул мои уста; я вспомнил, что на мне не было никакой одежды. Правда, я уже мог видеть, что у жителей этой страны было не в обычае пользоваться одеждой, но надо мной тяготело наследие культуры, я стеснялся взглядов этой белой женщины, свободной от всяких предрассудков и условностей.
Пока я стоял в смущении, женщина взяла амфору и поднесла ее мне.
— Выпей, странник, — сказала она. Изысканная грация ее библейского жеста сделала воду в амфоре, которую я поднес к своим губам, еще более живительной!
И, когда она поставила обратно сосуд, я, совершенно очарованный, произнес, как только мог нежнее:
— Женщина, ты прекрасна и добра; скажи, кто ты, чтобы я мог тебя поблагодарить?
— Я — Тозе, дочь Тизис!
— Да возблагодарят тебя боги, Тозе, за твое милосердное сердце и несравненную доброту; не уходи, позволь мне спросить тебя, как я попал сюда и как называется эта страна?
— Не знаю, откуда ты пришел, — ответила она, — мы подобрали тебя полумертвого на берегу нашего острова, который называется Аполлонией.
— Аполлония, — это название мне неизвестно; а как зовется море, омывающее берега вашего острова?
— Это океан, другого названия я не знаю.
Она отвечала, глядя на меня с изумлением; я начал понимать, что она дикарка, но все-таки мне было непостижимо, почему местные жители говорят на древне-греческом языке.
— Значит, я первый чужестранец, попавший на ваш остров?
— Нет, но ты один умеешь говорить по-нашему.
— А другие? Что сталось с ними?
— Они умерли; их язык был нам непонятен.
— А ваши корабли никогда не попадают в другие страны?
— У нас нет кораблей, — ответила она; — и я никогда не слыхала, чтобы жители Аполлонии проникали за преграду водорослей, окружающих наш остров; да и зачем уходить? Мы счастливы! А чужестранцы, попадавшие к нам, казались такими варварами, такими грубыми, что у нас не было желания познакомиться с их отечеством.
Я с изумлением смотрел на нее; с каким презрением эта девушка, которую я внутренне счел за дикарку, относится ко всему остальному миру! До какой же утонченности дошли аполлонийцы, если они к нескольким мореплавателям, случайно попавшим на этот неизвестный ни для кого остров, относятся с таким презрением и даже отвращением! Каким образом и когда попали люди на этот остров, отделенный от всего остального мира непроходимой чащей водорослей? Тысячи вопросов теснились в моем мозгу. Между тем Тозе продолжала:
— Все это не так важно, чужестранец! Ты теперь жив, а ты мог погибнуть от жажды и голода на пустынном океане. Возблагодари Аполлона, который позволил попутному ветру пригнать твой корабль к нашим берегам; вечером на закате солнца мы заметили странное судно, на котором ты находился; никогда мы не видали ничего подобного. Это заставило нас предполагать, что ты отличаешься от потерпевших крушение чужестранцев, которых случалось нам подбирать до сей поры; казалось, что ты скользил по травам, подобно тем сказочным существам, которых поэты называют птицами; ты был недвижим и оказался таким тяжелым, что мы не знали, сможем ли мы доставить тебя в грот. С большими усилиями мы притащили тебя по песку до этого ложа; ты не подавал никаких признаков жизни; мы испугались, думая, что, может быть, притащили труп, но после того, как мы влили тебе в горло несколько глотков воды, ты начал дышать, и у тебя забилось сердце; это нас очень обрадовало.
— Но тогда почему же после стольких стараний вернуть мне жизнь вы пытались меня убить?
Опустив глаза, она ответила мне тихим голосом:
— Бог принимает в жертвоприношение только живых существ; и он хочет, чтобы текла кровь и трепетало тело.
— Значит, это правда, что ваш жрец хотел перерезать мне горло на священном камне?
— Да, — ответила она, — Хрисанф-старец собирался пронзить тебе горло, когда ты произнес слова божественного Эсхила. Жертвоприношение было прервано, а ты упал без сознания, охватив обеими руками подножие статуи Аполлона, как бы ища у него защиты. Хрисанф повернулся к присутствующим и, воздев руки к солнцу, провозгласил: «Кто ты, чья благородная красота поколебала руку жреца? И это кто, в момент смерти, пользующийся нашим языком, чтобы призвать в свидетели небо и стихии? Глубокой тайной покрыто все это, и я считаю, что жертвоприношение следует отложить».
И все, потрясенные неслыханным чудом, единогласно одобрили слова Хрисанфа, осторожно разняли твои объятия и принесли тебя обратно сюда; завтра старец объявит, каков будет твой жребий, но знай, о, странник, что вся Аполлония расположена в твою пользу.