Венцель меня уже не интересовал, а сердил. Он ни на что не отвечал толком, и порою мне в нем сказывался даже нахал. На самые вежливые мои замечания, что я слишком долго жду маленького поворота его шлифовального колеса, он меланхолически чистил свои гнилые зубы и начинал рассуждать, что за вещь колесо и сколько есть разнообразных колес на свете. Колесо при мужичьей мельнице, колесо в мужичьей телеге, колесо в вагоне, колесо в легкой венской коляске, часовое колесо до Брегета и часовое колесо после Брегета, колесо в часах Дениса Блонделя и колесо в часах Луи Одемара… Словом, черт знает, что за рацею разведет, а конец тот, что каретную ось легче выковать, чем огранить камень, а потому: «ждите, славянин».
Я потерял терпение и попросил Венцеля возвратить мне назад мой камень, каким он есть, но в ответ на это старик заговорил ласково:
– Ну, как это можно? зачем делать такие капризы?
Я признался, что мне это надоело.
– Ага, – отвечал Венцель: – а я думал, что вы уже сделались швабом и нарочно хотите оставить чешского князя трубочистом…
И Венцель захохотал, широко раскрыв рот, так что из него по всей комнате запахло хмелем и солодом.
Мне показалось, что старик в этот день выпил лишнюю кружку пильзенского пива.
Венцель даже стал мне рассказывать какую-то глупость, – будто он брал его с собою гулять на Винограды за Нуссельские сходы. Там они будто вместе сидели на сухой горе против Карлова тына, и он будто открыл, наконец, ему, Венцелю, всю свою историю «от первозданных дней», когда еще не только не родились ни Сократ, ни Платон, ни Аристотель, но не было содомского греха и содомского пожара, – вплоть до самого того часа, как он выполз на стену клопом и посмеялся над бабой…
Венцель будто вспомнил что-то очень смешное, снова расхохотался и опять наполнил комнату запахом солода и хмеля.
– Довольно, дедушка Венцель, я ничего не понимаю.
– Это очень странно! – заметил он с недоверием и рассказал, что бывали случаи, когда превосходные пиропы находили просто в избяной обмазке стен. Богатство камней было так велико, что они валялись поверх земли и попадали с глиной в штукатурку.
Венцель, вероятно, имел все это в голове, когда сидел в садике пивницы при Нуссельских сходах, и унес это с собою на сухую гору, на которой глубоко и мирно уснул и видел прелюбопытный сон: он видел бедную чешскую избу в горах Мероница, в избушке сидела молодая крестьянка и пряла руками козью шерсть, а ногою качала колыбель, которая при каждом движении тихонько толкала в стенку. Штукатурка тихо шелушилась и опадала пылью и… «он пробудился!» То есть пробудился не Венцель и не дитя в колыбели, а он – первозданный рыцарь, замазанный в штукатурку… Он пробудился и выглянул наружу, чтобы полюбоваться лучшим зрелищем, какое бывает на свете, – молодою матерью, которая прядет шерсть и качает своего ребенка… Мать-чешка увидала на свете гранат и подумала: «вот клоп», и чтобы гадкое насекомое не кусало ее ребенка, она ударила его со всей силы своей старой туфлей. Он выпал из глины и покатился на землю; а она увидала, что это камень, и продала его швабу за горсть гороховых зерен. Все это было тогда, когда зерно пиропа стоило одну горсть гороха. Это было раньше, чем случилось то, что описано в чудесах св. Николая, когда пироп проглотила рыба, которая досталась бедной женщине, и ту обогатила эта находка…
– Дедушка Венцель! – сказал я: – извините меня – вы говорите очень любопытные вещи, но мне недосужно их слушать. Я послезавтра утром рано уеду, и потому завтра приду к вам в последний раз, чтобы получить мой камень.
– Прекрасно, прекрасно! – отвечал Венцель. – Приходите завтра в сумерки, когда станут зажигать огни: трубочист встретит вас принцем.